Текст книги "Набоб"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
III. ЗАПИСКИ КАНЦЕЛЯРИСТА. БЕГЛОЕ ЗНАКОМСТВО С ЗЕМЕЛЬНЫМ БАНКОМ
…Я только успел закончить скромную утреннюю трапезу и запер по обыкновению остатки моих скудных припасов в несгораемый шкаф зала заседаний, величественный несгораемый шкаф с секретным замком – этот шкаф служит мне кладовой вот уже четыре года, с тех пор, как я поступил в Земельный банк, – как вдруг вбегает патрон, весь красный, с горящими глазами, словно после попойки, тяжело дыша, и грубо, с итальянским акцентом говорит мне:
– Какая здесь вонь, мусью Пассажон!
Никакой вони не было. Я только, сказать по правде, раздобыл несколько луковиц для кусочка телячьей ножки, присланной мне мадемуазель Серафиной, кухаркой с третьего этажа, для которой я по вечерам записываю расходы. Я хотел это объяснить патрону, но он обозлился и стал кричать, что, по его разумению, нельзя отравлять воздух в банке и что не стоило снимать помещение за двенадцать тысяч франков в год с восемью окнами по фасаду, выходящими прямо на бульвар Мальзерба, чтобы поджаривать здесь лук. И чего только он мне не наговорил в запальчивости! Я, разумеется, был задет его словами и оскорбительным тоном. Черт возьми! Можно по крайней мере вежливо обращаться с человеком, которому не платишь жалованья. Я ему ответил, что весьма об этом сожалею, но если бы Земельный банк отдал мне то, что должен, а именно жалованье, не уплаченное за четыре года, а также семь тысяч франков из моих собственных средств, израсходованные мною на личные нужды патрона, на его сигары, газеты, извозчиков, на американский грог в дни, когда собирается совет, то я, как подобает порядочному человеку, питался бы в ближайшей кухмистерской и не был бы вынужден поджаривать для себя в зале заседаний жалкий кусок телятины, которым я обязан сердобольной кухарке. Вот тебе, мол…
Я высказал это, поддавшись охватившему меня негодованию, вполне понятному для каждого, кто знает, каково мое положение… К тому же я не позволил себе какой-либо непристойности, а держался в рамках приличия, как подобает человеку моего возраста и воспитания.
(Я уже, по всей вероятности, где-нибудь упоминал в своих мемуарах, что из шестидесяти пяти лет, прожитых мною на этом свете, я тридцать лет прослужил на филологическом факультете Дижонского университета. Отсюда мое пристрастие к докладам, к запискам, ко всем особенностям академического стиля, что и отразилось в ряде мест моего кропотливого труда.)
Итак, я объяснился с патроном с величайшей сдержанностью, не прибегая к тем оскорбительным словам, которыми его постоянно осыпают все, начиная с членов ревизионной комиссии, – г-н де Монпавон, к примеру, когда появляется у нас, иначе его не называет, как «Мазасский цветочек»,[11]11
Маза – каторжная тюрьма в Париже.
[Закрыть] а г-н де Буа-Ландри, первейший болтун, грубый, как конюх, всегда говорит ему на прощание: «Ползи на свою кровать, вонючий клоп!», – и кончая нашим кассиром, который неоднократно заявлял во всеуслышание, стуча по своему гроссбуху: «У меня здесь хватит материала, чтобы упечь его на каторгу». И вот, представьте себе, мое простое замечание произвело на него необыкновенное действие. Белки его глаз пожелтели, и он изрек, дрожа от злобы, дикой злобы, характерной для его земляков:
– Пассажон, вы хам!.. Еще одно слово – и я вас выгоню!
Я остолбенел от изумления. Выгнать меня, меня! А жалованье, не выплаченное за четыре года, а семь тысяч, данные взаймы? Патрон, словно читая мои мысли, сказал, что все долги будут погашены.
– А теперь, – присовокупил он, – позовите всех служащих ко мне в кабинет, я должен сообщить им важную новость.
С этими словами он, хлопнув дверью, ушел к себе.
Будь он проклят! Хоть мы его знаем, как свои пять пальцев, знаем, что это лгун и притворщик, а все-таки он может кого угодно сбить с толку своими россказнями… Мне все заплатят!.. Мне!.. Я был так взволнован, что когда я созывал персонал, ноги отказывались мне служить.
По уставу в Земельном банке должно быть двенадцать служащих, включая патрона и красавца Моэссара, главного редактора «Верите финансьер», но налицо имеется меньше половины. Уже в течение двух лет, с тех пор как газета не выходит, Моэссар ни разу не появлялся у нас. По слухам, он в большой чести и богат; дама его сердца – королева, настоящая королева, которая дает ему столько денег, сколько он пожелает. О этот Париж! Настоящий Вавилон!.. Остальные время от времени заходят справиться, нет ли случайно какого-нибудь пополнения в кассе, но так как никогда ничего подобного не бывает, то мы по целым неделям их не видим. Четверо или пятеро преданных служак, таких же, как я, бедных стариков, упорствуют и аккуратно являются каждое утро в один и тот же час по привычке, от нечего делать, не зная, как убить время, но каждый занимается чем – нибудь, не имеющим ничего общего с банком. Жить-то ведь надо, сами понимаете… И затем, нельзя же проводить весь день, пересаживаясь со стула на стул или переходя от окна к окну, чтобы поглазеть на улицу (этих окон всего восемь по фасаду, выходящему на бульвар). Ну, и стараешься заработать, как можешь. Я вот веду расходы мадемуазель Серафины и еще одной кухарки из нашего же дома. Кроме того, пишу мемуары, что тоже отнимает немало времени. Наш инкассатор – он-то у нас не очень завален работой – плетет сети для одной фирмы, торгующей рыболовными принадлежностями. Один из двух экспедиторов, обладающий хорошим почерком, переписывает пьесы для какого-то театрального агентства, другой изготовляет мелкие дешевенькие игрушки, которые продают уличные торговцы под Новый год на перекрестках, и умудряется благодаря этому не умереть с голоду. На сторону не работает один только наш кассир: он боится уронить свое достоинство. Это очень гордый человек, который никогда не ропщет и озабочен лишь тем, чтобы не заподозрили, что у него нет белья. Запершись в своем помещении, он с утра до вечера мастерит из бумаги манишки, воротнички и манжеты и достиг в этом деле совершенства. Он всегда в ослепительно белом белье, которое можно принять за настоящее, только при малейшем движении, когда он садится или ходит, оно хрустит, как будто в животе у него картонная коробка. К великому сожалению, эти бумажные изделия его не кормят, и он так бледен и худ, что хочется спросить, чем он живет. Между нами говоря, я подозреваю, что он иногда заглядывает в мою кладовую. Ему-то это просто: кассир должен знать шифр, открывающий секретный замок, и я полагаю, что стоит мне отвернуться, как он начинает рыться в моей провизии.
Вот что происходит – как это ни странно, даже невероятно – за фасадом нашего банкирского дома. Между тем я ни на йоту не отступил от истины. В Париже множество финансовых предприятии, подобных нашему. И если я когда-нибудь опубликую свои мемуары… Однако вернемся к прерванной нити моего повествования.
Когда мы собрались в кабинете директора, он торжественно заявил:
– Милостивые государи и дорогие друзья! Время испытаний миновало… Земельный банк вступает в новую фазу…
Затем он стал рассказывать о замечательной combinazione – это его любимое слово, и он произносит его каким-то особенно вкрадчивым тоном. В этой combinazione принимает участие знаменитый Набоб, о котором кричат все газеты. Земельный банк сумеет таким образом расплатиться со своими верными слугами, оценить людей самоотверженных и отделаться от непригодных. Последнее, видимо, было сказано по моему адресу. В заключение он объявил:
– Приготовьте счета. Они завтра же будут оплачены.
К несчастью, он так часто убаюкивал нас лживыми заверениями, что речь его не произвела никакого действия. В былые времена мы все попадались на удочку. При сообщении о новой combinazione мы начинали прыгать, плакать от радости, обнимать друг друга, как потерпевшие кораблекрушение при виде спасительного паруса. Каждый из нас приготовлял к завтрашнему дню счет, как нам было сказано. Но назавтра патрон не являлся, послезавтра он тоже не приходил. Оказывалось, что он предпринял небольшое путешествие. Когда мы в таких случаях собирались все вместе, доведенные до отчаяния, измученные, разъяренные тем, что нас только по губам помазали, неожиданно появлялся патрон: он падал в кресло, закрывал лицо руками и, прежде чем кто-нибудь успевал произнести слово, принимался кричать: «Убейте меня, убейте! Я гнусный обманщик… Combinazione[12]12
Комбинации (итал.).
[Закрыть] не удалась. Она не удалась peckerо,[13]13
Увы! (итал.).
[Закрыть] эта combinazione!
И он вопил, рыдал, бросался на колени, рвал на себе волосы, катался по ковру, называл нас уменьшительными именами, умолял лишить его жизни, говорил о своей жене и детях, о том, что он их довел до разорения. И при виде такого отчаяния у нас не хватало духа что-нибудь требовать от него. Под конец мы к нему чувствовали даже жалость. Нет, с тех пор как существует театр, никогда еще не было такого талантливого комедианта. Только теперь уже не то, доверие к нему иссякло. Когда он уехал, все пожали плечами. Должен сознаться, что в первую минуту я заколебался. Этот апломб, с которым он меня увольнял, потом упоминание имени Набоба, такого богача…
– Вы верите? – спросил меня кассир. – Вы навсегда останетесь простаком, мой бедный Пассажон… Можете не беспокоиться. С Набобом будет то же самое, что с моэссаровской королевой.
И он снова принялся за изготовление манишек.
То, о чем он упомянул, относится к временам, когда Моэссар ухаживал за своей королевой. Он обещал патрону в случае удачи убедить ее величество вложить деньги в наше предприятие. Мы все были осведомлены об этом новом деле и, как вы сами понимаете, чрезвычайно заинтересованы в его быстром и благоприятном исходе, ибо от этого зависело и пополнение наших карманов. В течение двух месяцев это событие держало нас всех в напряжении. Мы волновались, следили за выражением лица Моэссара и находили, что дама слишком долго ломается. А наш старый кассир с гордым и серьезным видом, сидя за своей решеткой, глубокомысленно отвечал на наши расспросы: «Ничего нового» или: «Дело на мази». И все были довольны и говорили: «Дело идет на лад… дело идет на лад…», – словно речь шла о какой-нибудь самой обычной операции. Нет, поистине только в Париже случаются подобные вещи… Положительно голова идет кругом… В конечном счете Моэссар в одно прекрасное утро прекратил посещения нашего банка. Он-то, говорят, добился успеха, но Земельный банк показался ему недостаточно прибыльным предприятием, чтобы поместить туда капитал своей дамы сердца. Разве так поступает порядочный человек, как, по-вашему?
Впрочем, трудно даже поверить, как легко утрачивается чувство порядочности! Подумать только, что я, Пассажон, убеленный сединами, почтенного вида человек с незапятнанным прошлым – тридцатилетнее служение науке! – чувствую себя как рыба в воде среди всех этих мерзостей и среди всех этих грязных делишек!.. Поневоле возникают вопросы: что я здесь делаю, почему я здесь остаюсь и как я сюда попал?
Как я сюда попал? Боже мой, очень просто! Четыре года тому назад, когда жена моя умерла, дети все переженились, а сам я вышел в отставку, уйдя из университета, случайно мне попалось в газете объявление: «Требуется пожилой служащий в Земельный банк, бульвар Мальзерба, 56. Без хороших рекомендаций не обращаться». Прежде всего должен сказать откровенно, что современный Вавилон меня всегда манил. К тому же я был еще очень бодр и считал, что у меня добрых десять лет впереди, в течение которых я сумею немного заработать, а возможно даже, и много денег, если вложу свои сбережения в банкирский дом, где буду служить. Итак, я написал письмо и послал свою фотографию от Креспона с Рыночной площади, на которой я изображен с гладко выбритым подбородком, с ясным взглядом из – под седых, лохматых бровей, со стальной цепью на груди и значком университетского служащего, «точь-в-точь римский сенатор в своем курульном кресле»,[14]14
Курульное кресло – кресло, напоминавшее очертаниями колесницу (по-латыни currus); занимать его могли только высшие должностные лица Римской республики.
[Закрыть] как говорил наш декан, господин Шальмет. (Он находил, что у меня большое сходство и с покойным Людовиком XVIII, хотя я не так тучен.)
Я представил наилучшие рекомендации, самые лестные отзывы научных деятелей нашего факультета. С обратной почтой патрон мне ответил, что моя наружность его вполне удовлетворяет (еще бы, черт возьми: ведь Это приманка для акционеров, когда в вестибюле их встречает такой представительный человек, как я!) и что я могу явиться, когда мне будет угодно. Вы, может быть, скажете, что и я должен был навести справки? Бесспорно! Но я был так озабочен представлением сведений о себе, что мне и в голову не пришло что-нибудь разузнать о моем будущем хозяине. Да и как может возникнуть недоверие при виде такого роскошного помещения с высокими потолками, несгораемых шкафов величиною с буфет, зеркал, в которых видишь себя с головы до ног! А эти широковещательные рекламы, миллионы, казалось, парившие в воздухе, грандиозные предприятия со сказочными прибылями!. Я был ослеплен, очарован. Впрочем, надо заметить, что в ту пору наше учреждение имело другой вид, чем сейчас. Конечно, и тогда дела шли уже плохо – наши дела всегда шли плохо – и газета выходила нерегулярно. Но маленькая combinazione патрона позволяла еще сохранять благопристойный вид.
Представьте себе: он задумал открыть патриотическую подписку для сооружения памятника генералу Паоло или Паоли[15]15
Паоли, Паскуале (1725–1807) – корсиканский политический деятель, освободивший остров от власти Генуэзской республики и давший на роду демократическую конституцию.
[Закрыть]-словом, какому-то великому человеку на его родине. Корсиканцы небогаты, но тщеславны, как индейские петухи, поэтому деньги потекли в Земельный банк. К несчастью, это длилось недолго. Через два месяца статую проели, прежде чем она была воздвигнута, и поток опротестованных векселей и судебных повесток возобновился. Теперь я к этому привык. Но тогда я только что прибыл из провинции, и объявления о торгах, толпы зевак у дверей производили на меня весьма неприятное впечатление. В банке никто уже на это не обращал внимания. Все знали, что в последнюю минуту явится какой – нибудь Монпавон или Буа-Ландри и укротит судебного пристава: ведь все эти господа так тесно связаны с нашим предприятием, что готовы всячески нам помочь, лишь бы дело не дошло до банкротства. Это и спасает нашего хитрого патрона. Прочие хлопочут о своих деньгах – понятно, каким это является козырем в наших руках, – и им не пришлось бы по вкусу, если бы все имеющиеся у них акции превратились в оберточную бумагу.
Все мы, от мала до велика, заинтересованы в участи нашего банка. Начиная с домовладельца, которому не платят за помещение вот уже два года и поэтому он на боязни все потерять предоставляет его даром, и кончая нами, бедными служащими, вплоть до меня, поплатившегося семью тысячами франков сбережений и жалованьем за четыре года, – мы все добиваемся своих денег. Вот почему я здесь и остаюсь.
Разумеется, несмотря на мой преклонный возраст, я мог бы благодаря моей представительной наружности, моему воспитанию и моей всегда опрятной, хотя и поношенной одежде предложить свои услуги в каком-нибудь другом предприятии. Один мой знакомый, г-н Жуайез, весьма почтенный человек, бухгалтер крупного банкирского дома «Эмерленг и сын» на улице Сент-Оноре, при встрече со мною каждый раз говорит мне:
– Пассажон, друг мой! Не оставайся ты в этом разбойничьем притоне. Напрасно ты упорствуешь: ты не получишь с них ни единого су. Переходи к Эмерленгу. Я берусь приискать тебе там местечко. Жалованья тебе положат меньше, зато получать ты будешь намного больше.
Я сознаю, что этот достойный человек вполне прав. Но это сильнее меня, я не могу решиться уйти отсюда. А ведь жизнь, которую я здесь веду, не слишком – то радостна: проводить все дни в больших холодных помещениях, куда никто никогда не заходит, где каждый забивается в угол и молчит… А как же иначе? Все хорошо знают друг друга, обо всем уже переговорили. До прошлого года у нас еще бывали заседания ревизионной комиссии, собрания акционеров, шумные и бурные собрания, настоящие баталии дикарей, когда крики доносились до церкви св. Магдалины. Несколько раз в неделю являлись возмущенные вкладчики с жалобами, что их не ставят в известность относительно судьбы внесенных ими денег. Вот тут-то наш патрон и проявлял свой талант. Я видел людей, милостивый государь, которые входили к нему в кабинет разъяренные, как волки, жаждущие крови, а через четверть часа выходили оттуда кроткие, как агнцы, довольные, успокоенные, и притом освободившись от нескольких банковских билетов. В этом-то и была вся хитрость – вырвать деньги у несчастных, пришедших их требовать. Теперь акционеры больше у нас не показываются. Я полагаю, что все они перемерли или покорились своей участи. Совет никогда не собирается. Заседания происходят только на бумаге. На меня возложена обязанность составлять так называемый протокол – всегда один и тот же, – который я переписываю каждые три месяца. Мы бы не видели ни одной живой души, если бы изредка не появлялся из глухого уголка Корсики какой-нибудь чудак, приславший деньги на памятник Паоли и желающий узнать, как подвигается работа, или страстный почитатель «Верите финансьер», не выходившей уже более двух лет, который пришел возобновить подписку и робко просит, нельзя ли несколько упорядочить высылку газеты. Существуют же доверчивые люди, которых ничто не может поколебать!
И когда такой простак нападет на нашу голодную свору, то пощады ему нет. Его окружают, набрасываются на него, пытаются включить в один из подписных листов, и в случае сопротивления, если он не хочет подписаться ни на памятник Паоли, ни на постройку корсиканских железных дорог, наши сотрудники прибегают к тому, что у нас называют – перо мое краснеет, когда я это пишу, – «трюком с возчиком».
Вот в чем он заключается: у нас всегда имеется наготове тщательно завязанный бечевкой ящик, который якобы прибыл с вокзала, как раз когда такой клиент находится у нас. «Двадцать франков за доставку», – говорит тот из нас, кто приносит ящик. (Двадцать, а иногда и тридцать, в зависимости от выражения лица посетителя.) Тут каждый начинает рыться у себя в карманах: «Двадцать франков за доставку! Но у меня их нет!» «И у меня тоже». Вот беда! Бегут в кассу – закрыта; ищут кассира – куда-то вышел. А из передней раздается грубый голос выведенного из терпения возчика: «Ну что, долго еще ждать?» (Благодаря моему густому басу роль возчика приходится исполнять мне.) Что делать?.. Отослать обратно посылку? Патрон, пожалуй, рассердится. «Господа! Прошу вас, позвольте, я…» – решается предложить невинная жертва, открывая свой кошелек. «Что вы, сударь, помилуйте!..» Он дает нам двадцать франков, мы его провожаем до самых дверей, и стоит ему ее захлопнуть, как мы поровну делим добычу, да еще хохочем, как настоящие разбойники.
Фи, господин Пассажон!.. В ваши годы заниматься таким ремеслом!.. Ах, господи, разве я сам этого не понимаю, разве я не знаю, что покинуть этот вертеп было бы куда достойнее? Но как уйти? Пришлось бы отказаться от всех своих денег. Нет, это невозможно. Нет, надо оставаться, неотступно следить, ни на минуту не покидать поста. Надо пользоваться случайным доходом, если он подвернется… Но – клянусь моим академическим значком, моим тридцатилетним служением науке – если когда-нибудь, благодаря какому-нибудь делу, как, например, тому, в котором принимает участие Набоб, мне вернут все, что мне должны, я, не задерживаясь ни на минуту, сразу же уеду в Монбар и займусь своим прелестным маленьким виноградником, навсегда отказавшись от жажды обогащения. Но, увы, это несбыточная мечта! Мы истощили все ресурсы, прогорели дотла и приобрели такую печальную славу в парижских коммерческих кругах, что наши акции уже не котируются на бирже, обязательства грозят превратиться в оберточную бумагу, а кругом столько лжи, столько долгов, мы проваливаемся в яму, увязаем все глубже и глубже… (В настоящее время у нас долгу три с половиной миллиона, но не эти три миллиона нас беспокоят. Напротив, они нас поддерживают, а вот у привратника имеется счетец на сто двадцать пять франков за почтовые марки да месячный счет за газ и еще много других. Вот что ужасно!) И нас хотят уверить, что такой крупный финансист, как Набоб, – пусть бы он прибыл даже из Конго или спустился с Луны – будет настолько безрассуден, что вложит деньги в такое сомнительное предприятие, как наше! Оставьте!.. Никогда не поверю!.. Рассказывайте другим, любезнейший патрон!
IV. ДЕБЮТ В СВЕТЕ
– Господин Бернар Жансуле!..
Это плебейское имя, с особой торжественностью провозглашенное лакеем, прозвучало в гостиных Дженкинса как кимвал или гонг, которым в спектаклях-феериях возвещается появление фантастического персонажа. Свет люстр побледнел, во всех глазах вспыхнул огонек, вдали мерещились ослепительные сокровища Востока, дождь цехинов и жемчугов, низвергающий на землю магические слоги этого еще накануне неизвестного имени.
Да, это был он, Набоб, богач из богачей, предмет повышенного любопытства парижан, лакомое блюдо для пресыщенной толпы, привлеченной пряным духом приключений! Гости обернулись, разговоры смолкли, все столпились у дверей, началась толкотня, как на набережной морского порта, когда прибывает фелука, груженная золотом.
Даже сам Дженкинс – столь радушный, столь превосходно владеющий собой, – стоя в – первой – гостиной, где он встречал гостей, внезапно покинул своих собеседников и бросился навстречу мощному галиону.
– Как благодарить вас за вашу любезность?.. Мадам Дженкинс будет так счастлива, так горда!.. Разрешите проводить вас…
Захлебываясь от переполнявшего его тщеславия, он так поспешно увлек за собой Жансуле, что тот даже не успел представить ему своего спутника Поля де Жери, которого он в первый раз вывозил в свет. Молодой человек был доволен этой оплошностью. Он проскользнул в толпу черных фраков, все сильнее теснимую с прибытием каждого нового гостя, и затерялся в ней, охваченный безотчетным страхом, который испытывает всякий молодой провинциал, впервые попавший в парижский салон, особенно если он умен и чуток и если не защищен, как кольчугой под крахмальной манишкой, непоколебимым апломбом деревенского увальня.
Вам, прирожденным парижанам, с шестнадцати лет привыкшим порхать во фраке и с цилиндром в руке по салонам, вам незнакомы терзания, вызванные тщеславием, робостью, воспоминаниями о прочитанных романах, терзания, которые сковывают движения молодого провинциала, заставляют его, стиснув зубы, часами стоять, подобно истукану, в простенке или же у окна, превращают его в несчастное, жалкое создание, не знающее, куда приткнуться, способное в доказательство, что оно все-таки живое существо, только переходить с места на место и готовое лучше умереть от жажды, чем приблизиться к буфету с напитками. Такой юноша покидает салон, не произнеся за весь вечер ни единого слова или же промямлив несусветную чушь, о которой потом вспоминает целые месяцы, а ночью при мысли о ней зарывается головой в подушку и тяжко вздыхает от стыда и ярости.
Поль де Жери был одним из таких страдальцев. Там, у себя на родине, он жил уединенно с дряхлой теткой, унылой и богомольной. Когда же он сделался студентом юридического факультета, избрав вначале поприще, на котором его покойный отец оставил по себе добрую память, его стали приглашать члены суда в свои старые, унылые жилища с потускневшими высокими зеркалами, где почтенным старцам требовался четвертый партнер для виста. Вечер у Джемкинса был именно дебютом для этого провинциала, причем самая его неискушенность и свойственная южанину живость восприятия мгновенно обострили его наблюдательность.
Он смотрел на любопытную вереницу гостей Дженкннса, продолжавших прибывать еще после полуночи, – на эту клиентуру модного врача. Здесь собрались сливки общества, множество государственных деятелей и финансистов, банкиры, депутаты, художники – представители высших парижских кругов, переутомленные, с мертвенно-бледными лицами и блестящими глазами, – они, точно жадные крысы, объелись мышьяком и все никак не могут насытиться ни ядом, ни жизнью. Из гостиной, через огромную переднюю, где были сняты двери, видна была устланная цветами лестница особняка, по которой струились длинные шелковые шлейфы, словно оттягивавшие назад декольтированные плечи женщин, грациозно поднимавшихся по ступеням; силуэты их постепенно обрисовывались и наконец выступали во всем своем блеске. Казалось, прибывавшие пары всходили на подмостки. И в самом деле, нахмуренные брови расправлялись, морщины сглаживались, каждый оставлял на последней ступеньке свои заботы, гнев и печаль, чтобы войти с довольным, умиротворенным лицом, расплывшимся в приятной улыбке. Мужчины обменивались крепкими рукопожатиями, дружескими приветствиями. Женщины, ничего не слушая, занятые только собой, легко и изящно изгибались, играли глазами и плечами и лепетали любезности:
– Благодарю вас!.. Благодарю!.. Как это мило р вашей стороны!..
Потом пары разлучались, ибо вечера теперь уже не являются турниром изящных умов, когда перед женским остроумием галантно склонялись воля, глубокие познания, даже талант мужчины; нет, они превратились в многолюдные сборища, на которых женщины сидят особняком, щебеча, как пленницы гарема, испытывая лишь одно наслаждение – быть или казаться прекрасными.
Поль де Жери побродил по библиотеке доктора, по оранжерее, заглянул в биллиардную, где курили. Ему наскучили серьезные, сухие разговоры, столь неуместные на этом роскошном празднике в краткие часы, посвященные удовольствию (какой-то господин, не глядя на него, спросил, что было сегодня на бирже!), и он подошел к большому залу, где у самых дверей столпились мужчины в черных фраках и, склонив головы, тесня друг друга, на что-то смотрели.
Богатое убранство огромной комнаты свидетельствовало о художественном вкусе хозяина и хозяйки дома. На стенах, обитых светлыми штофными обоями, висели старинные картины. Монументальный камин украшала чудесная мраморная группа «Времена года» Себастьена Рюиса, окруженная длинными зелеными стеблями, то зубчатыми, как кружева, то прямыми и жесткими, как узорчатая бронза, – они склонялись к зеркалу, словно к прозрачной глади вод. Женщины, сидевшие в низких креслах, собрались тесным кружком, и нежные оттенки их нарядов почти сливались, образуя огромную корзину живых цветов, над которой сверкали обнаженные плечи и прически, усыпанные бриллиантами, казавшимися каплями росы на черных локонах и искорками на белокурых. Все было напоено тем же опьяняющим ароматом, слышалось то же неясное, мягкое жужжанье, образуемое волнами тепла и трепетом неуловимых крыльев, который овевает жарким летом клумбу с цветами. Порой в этой лучезарной атмосфере звучал серебристый смех, прерывистое дыхание приводило в движение перья и локоны, неожиданно вырисовывался чей – нибудь прекрасный профиль. Таков был общий вид этого зала.
Здесь было всего несколько мужчин, все люди избранного круга, отягощенные годами и орденами. Они разговаривали, присев на краешек дивана или стоя, облокотившись на спинку кресла, с тем снисходительным видом, с каким обычно обращаются к детям. Среди шелеста этой беседы один голос гремел медными раскатами – голос Набоба. Набоб спокойно расхаживал среди этой прелестной оранжереи и держал себя с полной непринужденностью, которую ему придавало его огромное состояние и легкое пренебрежение к женщинам, усвоенное на Востоке.
В данную минуту, развалясь в кресле, бесцеремонно сложив на коленях свои толстые руки в желтых перчатках, он говорил с очень красивой молодой особой, чье оригинальное лицо-строгое и вместе с тем очень оживленное – своей бледностью резко выделялось среди этих миловидных мордочек, а белоснежное платье, падавшее классическими складками и облегавшее ее грациозный, гибкий стан, представляло такой же разительный контраст с более богатыми нарядами, ни один из которых не отличался столь смелой простотой. Поль де Жери из своего угла любовался ее гладким лбом, челкой, глазами с удлиненным разрезом, бездонной синевы, ртом классической формы, который, переставая улыбаться, принимал усталое, презрительное выражение. В целом-слегка высокомерный облик существа исключительного.
Кто-то, стоявший рядом, назвал ее: Фелиция Рюис. Только тут Поль уловил, в чем неизъяснимая прелесть этой молодой девушки, унаследовавшей талант отца. Молва об ее славе, окруженной ореолом красоты, дошла и до него, когда он еще жил в провинции. Он смотрел на нее, не отрываясь, любуясь каждым ее жестом, слегка заинтригованный загадочностью ее прелестного лица, и вдруг услышал за собой шепот:
– Посмотрите, как она любезничает с Набобом! А если приедет герцог…
:– Герцог де Мора должен быть?
– Конечно. Ведь в его честь и устроен этот вечер… чтобы представить ему Жансуле…
– И вы думаете, что герцог и мадемуазель Рюис…
– Да неужели вы ничего не слышали?.. Эта связь известна всему Парижу… Началось это с последней выставки, когда она лепила его бюст.
– А герцогиня?..
– Она еще и не то видывала!.. А, госпожа Дженкинс собирается петь!
Произошло движение в зале, давка у дверей усилилась, разговоры на минуту прекратились. Поль де Жери вздохнул с облегчением. От невольно подслушанного разговора у него сжалось сердце. Он чувствовал себя задетым, запятнанным грязью, брошенной в поднятую им на пьедестал прелестную молодую девушку, расцветшую под лучами искусства, полную глубокого очарования. Он отошел на несколько шагов, боясь услышать еще какую – нибудь произнесенную шепотом мерзость… Голос г-жи Дженкинс подействовал на него благотворно – этот стяжавший славу в парижских салонах голос, в котором, несмотря на силу и звучность, не чувствовалось ничего профессионального: ее пение казалось взволнованной речью, изливавшейся в безыскусственных созвучиях. Певица была женщиной лет сорока-сорока пяти, с великолепными волосами пепельного цвета, с тонкими, немного безвольными чертами лица, дышавшими бесконечной добротой. Она была еще хороша собой и одевалась со вкусом; ее дорого стоивший наряд говорил о том, что эта женщина еще хочет нравиться. Да, она еще хотела нравиться. Около десяти лет назад она вторично вышла замуж за доктора, и казалось, они еще переживают счастье первых месяцев супружества. Когда она исполняла русскую народную песню, широкую и нежную, как улыбка славянина, приветливое лицо Дженкинса сияло, выражая простодушную гордость, которую он не старался скрыть. А она, наклоняя голову, чтобы набрать воздуху, посылала ему боязливую влюбленную улыбку, искавшую его поверх поставленных перед нею нот. Потом, когда она кончила петь, когда вокруг нее пронесся восхищенный, хвалебный шепот, трогательно было смотреть, как она робко, украдкой пожимает руку мужа, словно желая на своем публичном торжестве ощутить семейное счастье. У молодого де Жери стало тепло на душе при виде счастливой четы, как вдруг возле него кто-то, понизив голос, сказал (но это был уже не тот голос, который он слышал раньше):