355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Набоб » Текст книги (страница 21)
Набоб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:04

Текст книги "Набоб"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

Шествие все тянулось, не столько печальное, сколько утомительное. Теперь хоровые кружки, депутации от армии, от флота, офицеры всех родов оружия теснились, как стадо, перед длинной вереницей пустых экипажей, траурных карет, собственных выездов, вытянувшихся в ряд для соблюдения этикета. Затем настала очередь войск, и в грязное предместье, в длинную улицу Ла-Рокет, уже и так кишевшую, как муравейник, влилась целая армия – пехотинцы, драгуны, уланы, карабинеры, тяжелые пушки с раскрытой пастью, готовые взреветь, сотрясавшие мостовые и оконные стекла, но не заглушавшие раскатов барабанной дроби, мрачного и дикого грохота, вызвавшего в воображении Фелиции картину похорон африканского царька, когда тысячи убитых сопровождают душу повелителя, чтобы ей не одной переселяться в царство духов. Фелиции чудилось, что, быть может, это торжественное нескончаемое шествие спустятся и исчезнет в призрачном рву, который поглотит его без остатка.

– …И ныне и в смертный наш час. Аминь! – пробормотала Кренмиц, когда карета двинулась по очистившейся площади, где Свобода,[50]50
  Имеется в виду площадь Бастилии с установленным на месте разрушенной тюрьмы памятником скульптора Дюмона «Гений Свободы» (1836).


[Закрыть]
вся в золоте, как бы устремлялась ввысь в волшебном полете.

Молитва старой балерины прозвучала, быть может, единственной взволнованной и искренней ноткой на – всем протяжении похоронной процессии.

Речи окончены, три длинные речи, такие же ледяные, как склеп, куда только что спустилась смерть, три речи, прочитанные официальным тоном и предоставившие ораторам повод громко объявить о своей приверженности царствующей династии. Пятнадцать раз будили пушки эхо кладбища, колебля венки из черного стекляруса и иммортелей – дары благочестивой памяти, развешанные на могилах. И в то время как красноватый дымок плыл и клубился, распространяя запах пороха над городом мертвых, а затем поднимался и медленно смешивался с фабричным дымом рабочего квартала, многолюдное сборище тоже рассеивалось, рассыпалось по отлогим склонам, высоким лестницам, белевшим среди зелени, с неясным гулом, подобным журчанию струй, стекающих по скалам. Пурпурные сутаны, черные сутаны, синие и зеленые мундиры, золотые аксельбанты, тонкие шпаги, поддерживаемые на ходу, спешили к экипажам. Происходил обмен церемонными поклонами, сдержанными улыбками, а траурные кареты с черными сгорбившимися кучерами в треуголках набекрень, в пелеринах, развевавшихся на ветру, уже мчались по аллеям.

Общее впечатление было таково, что люди только что избавились от долгой и утомительной работы статистов и теперь с полным правом спешат сбросить с себя административные доспехи, парадные костюмы, отстегнуть портупеи, металлические нагрудники, воротнички, расправить кожу на лицах, на которые тоже были надеты путы.

Грузный и низкорослый, с трудом волоча свои распухшие ноги, Эмерленг торопился к выходу, отказываясь от приглашений сесть в экипаж, ибо он знал, что только его собственная карета способна вместить его расплывшееся тело.

– Барон, барон, к нам!.. Есть место!

– Нет, благодарю. Я пойду пешком, чтобы размяться.

Чтобы избавиться от этих предложений, начинавших тяготить его, он пошел боковой аллеей, почти пустынной, даже слишком пустынной. Едва свернув на нее, он пожалел об этом. С того самого мгновения, как Эмерленг вошел на кладбище, он был весь поглощен одной мыслью: страхом встретиться лицом к лицу с Жансуле, вспыльчивость которого была ему известна. Набоб был способен забыть о величии этого места и повторить в центре Пер-Лашез скандал, разыгравшийся на Королевской улице. Несколько раз во время погребальной церемонии банкир заметил вынырнувшую из общей массы бледных фигур, заполнивших все вокруг, массивную голову своего бывшего приятеля, который направлялся к нему, искал встречи с ним. Еще там, в одной из главных, людных аллей, где в случае неприятностей есть к кому обратиться за помощью, – куда ни шло… Но здесь – брр!.. Беспокойство заставляло его ускорять свои шажки и еще сильнее пыхтеть. Но все было напрасно: стоило ему из боязни преследования обернуться, как высокие и могучие плечи Набоба показались в начале аллеи. Толстый коротышка никак не мог проскользнуть в узкий проход между могилами, расположенными так близко одна от другой, что там не было даже места, чтобы стать на колени. Ноги вязли в жидкой грязи. Эмерленг решил продолжать свой путь как ни в чем не бывало, в надежде, что Набоб не столкнется с ним. Но сзади уже раздался громкий, хрипловатый голос:

– Лазарь!

Богача звали Лазарем. Он не ответил, он пытался догнать группу офицеров, шедших далеко впереди.

– Лазарь! Постой, Лазарь!

Совсем как когда-то на набережной Марселя… Эмерленг чуть было не остановился по старой привычке, но воспоминание о своем предательстве, о том зле, которое он причинил Набобу и которое он продолжал причинять ему, вдруг вспыхнуло в нем вместе с острым чувством страха, доходившим до пароксизма; и в этот момент его внезапно схватила железная рука. От испуга пот обильно выступил на всем его расслабленном теле, лицо еще больше пожелтело, глаза зажмурились в предчувствии страшной пощечины, которую он ожидал, а жирные руки инстинктивно поднялись, чтобы отразить удар.

– Не бойся! Я не хочу тебе зла, – с грустью в голосе сказал Жансуле. – Я только хочу просить тебя, чтобы и ты мне его больше не причинял.

Он остановился, чтобы передохнуть. Банкир с глупым видом, оторопело уставился своими круглыми, совиными глазами на Жансуле, которого душило волнение.

– Послушай, Лазарь, в этой войне, которую мы ведем уже давно, ты оказался сильнее меня. Я повержен, лежу на земле, да, да… Мои лопатки уже коснулись ее. Так будь же великодушен, не добивай старого приятеля. Пощади меня, пощади меня!..

Все трепетало в этом южанине, сраженном, ослабевшем под впечатлением похорон. Эмерленг, стоя против него, был не в лучшем состоянии. Печальная музыка, разверстая могила, речи, пушечная пальба и размышления о неизбежности смерти перевернули душу толстому барону. Голос прежнего товарища помог окончательно пробудиться тому, что еще оставалось человеческого в этой горе студня.

Его старый приятель! Впервые за десять лет, со времени ссоры, он видел его снова так близко. Сколько воспоминаний вызывали в нем это смуглое лицо, эти сильные плечи, такие нескладные в расшитом мундире! Шерстяное одеяло, тонкое и дырявое, в которое они закутывались вдвоем, чтобы уснуть на палубе «Синая», по-братски разделенный паек, блуждание по выжженным солнцем окрестностям Марселя, где они воровали лук и ели его на краю канавы, мечты, планы, медяки, которые откладывали сообща, а когда счастье улыбнулось им, – проделки, которые они совершали вместе, славные пирушки, когда они, облокотившись на стол, поверяли друг другу все свои тайные мысли…

Как можно поссориться, когда так хорошо знаешь друг друга, когда они жили раньше, как два близнеца у груди тощей и сильной кормилицы – нищеты, делили ее прокисшее молоко и грубые ласки! Эти мысли, разбираться в которых было бы слишком долго, молниеносно пронеслись в уме Эмерленга. Почти инстинктивно вложил он свою ручищу в руку, протянутую Набобом. Какое-то животное чувство пробудилось в них, более сильное, чем старая вражда, и эти два человека, в течение десяти лет пытавшиеся разорить и обесчестить друг друга, начали задушевную беседу.

Обычно, когда друзья после долгой разлуки встречаются снова, они, закончив первые излияния, умолкают, словно им нечего рассказать друг другу, хотя на самом деле именно избыток чувств, их стремительный прилив мешают этим чувствам вырваться наружу. Приятели были именно в таком состоянии. Но Жансуле крепко сжимал руку банкира, боясь, что тот ускользнет, будет сопротивляться душевному порыву, который он вызвал в нем.

– Ведь ты не торопишься? Мы можем пройтись немного, если ты ничего не имеешь против… Дождь перестал, погода хорошая… Словно двадцать лет сброшено с плеч.

– Да, это приятно, – сказал Эмерленг, – только я не могу много ходить. У меня ноги отяжелели.

– Ах, верно, твои бедные ноги… Вон скамейка! Пойдем сядем. Обопрись на меня, старина.

Набоб с братской заботливостью подвел его к одной из скамеек, расставленных между могилами; на них отдыхают безутешные, скорбные фигуры, для которых кладбище – место прогулок и постоянного времяпрепровождения. Жансуле усадил барона, смотрел на него добрым взглядом, выражал сочувствие его болезненному состоянию, и они заговорили о своем здоровье, о приближающейся старости, что было вполне естественно в таком месте. Один страдал водянкой, другой – приливами крови. Оба лечились пилюлями Дженкинса, средством опасным, доказательством чему служила скорая смерть де Мора.

– Бедный герцог! – сказал Жансуле.

– Большая потеря для страны, – проникновенно сказал банкир.

Набоб продолжал простодушно:

– Особенно для меня, потому что, если б он остался жить… Ах, тебе повезло, тебе повезло!

И, боясь, что оскорбил банкира, он поспешил добавить:

– К тому же ты силен, очень силен.

Барон посмотрел на него, забавно прищурив глаза, так что его черные реснички утонули в желтом сале.

– Нет, – сказал он, – это не я силен… Это Мария.

– Мария?

– Да, баронесса. Крестившись, она переменила имя и теперь называется не Ямина, а Мария.'Вот это настоящая женщина. Она лучше меня знает банк, и Париж, и дела. Она заправляет всем в доме.

– Счастливчик!.. – вздохнул Жансуле.

Его печальный тон ясно говорил о том, чего не хватало его жене.

Немного помолчав, барон продолжал:

– Знаешь, Мария очень рада на тебя… Она будет недовольна, когда узнает, что мы с тобой разговаривали.

Он нахмурил брови, как бы сожалея о примирении, при мысли о семейной сцене, которую оно вызовет.

– Я же ничего ей не сделал-.– пробормотал Жансуле.

– Полно, полно, вы были с ней не очень-то любезны… Вспомни, какое оскорбление вы ей нанесли, когда мы приехали к вам со свадебным визитом: твоя жена велела передать нам, что она не принимает бывших рабынь. Как будто наша дружба не должна быть сильнее предрассудков! Женщины таких вещей не забывают…

– Но ведь я здесь ни при чем, старина. Ты знаешь, как горды эти Афшены.

Он-то не был горд, бедняга. У него появилось такое несчастное, такое умоляющее выражение при виде нахмуренных бровей друга, что тому стало жаль его. Нет, кладбище положительно разволновало барона.

– Послушай, Бернар, тут все зависит от одной вещи… Если ты хочешь, чтобы мы были товарищами, как прежде, чтобы сегодня мы недаром пожали друг другу руки, нужно добиться от моей жены, чтобы она помирилась с вами. Иначе ничего не выйдет. Когда Афшен отказалась принять нас, ты это допустил, не так ли? И если Мария скажет мне сейчас: «Я не хочу, чтобы вы были друзьями», – то, сколько бы я ни возражал, я все равно буду вынужден швырнуть тебя за борт. Против этого никакая дружба не устоит. Самое главное – это иметь покой в доме.

– Но как же тогда быть? – испуганно спросил Набоб.

– Я тебе подскажу… Баронесса принимает каждую субботу. Приезжай к ней с визитом вместе с женой послезавтра. Вы встретите у нас дома лучшее парижское общество. О прошлом разговора не будет. Дамы поболтают о тряпках, о туалетах, скажут друг другу то, что обычно говорят женщины. И все придет в порядок. Мы снова будем друзьями. Ты увяз? Что ж, мы поможем тебе выбраться!

– Ты думаешь? Не так-то это просто, – сказал Набоб, покачав головой.

И снова лукавые зрачки Эмерленга исчезли в его щеках, как мухи, увязшие в масле.

– Что верно, то верно… Я играл осторожно. Ловкости у тебя достаточно… Ссудить бею пятнадцать миллионов – это было придумано недурно. Смелость у тебя есть, безусловно, только ты плохо держишь карты. Все видно.

До сих пор они говорили вполголоса под влиянием безмолвия, царившего на огромном кладбище. Но постепенно человеческие интересы стали одерживать верх даже там, где вся их тщета была написана вокруг на плоских камнях, испещренных датами и цифрами, словно смерть была лишь делом времени и результатом расчетов, искомым решением задачи.

Эмерленг наслаждался, видя, что его бывший друг до такой степени принижен, давал ему советы, касавшиеся его дел, которые он, видимо, знал досконально. По его мнению, Набоб вполне еще мог выпутаться. Все зависело от утверждения депутатских полномочий, от карты, которую вытянешь. Надо вытянуть хорошую карту. Но Жансуле уже утратил веру в себя. Потеряв де Мора, он потерял все.

– Ты потерял де Мора, зато снова нашел меня. Одно другого стоит, – спокойно заметил банкир.

– Нет, нет, это невозможно. Слишком поздно! Лемеркье закончил доклад. Говорят, он ужасен.

– Что ж, если он закончил доклад, надо, чтобы он написал другой, который не так бы тебя порочил.

– А как это сделать?

Барон посмотрел на него в изумлении.

– Слушай, ты действительно начинаешь сдавать! Дай сто, двести, триста тысяч франков, если нужно.

– Что ты! Лемеркье – это воплощение честности. «Моя совесть», как его называют…

На этот раз хохот Эмерленга разразился с необычайной силой и проник в самую глубину ближайших склепов, не привыкших к такому неуважению.

– «Моя совесть», воплощение честности!.. Ты меня насмешил. Разве ты не знаешь, что эта совесть принадлежит мне и что…

Встревоженный каким-то шумом, он, не договорив, обернулся.

– Послушай…

Это его смех отозвался эхом, исходившим из глубины склепа, словно мысль о совести Лемеркье развеселила даже мертвецов.

– Походим немного, – сказал банкир, – становится свежо.

Расхаживая среди могил, он стал объяснять Набобу с оттенком самоуверенного превосходства, что во Франции взятки играют такую же огромную роль, как и на Востоке. Только здесь разводят больше церемонии, чем там. Надо чем-то маскировать эти взятки…

– Вот, например, Лемеркье. Вместо того, чтобы дать ему деньги открыто, в большом кошельке, как сераскиру, надо действовать иначе. Этот человек любит картины. У него какие-то дела с Швальбахом, который пользуется им, чтобы привлекать покупателей-католиков. Вот и надо предложить ему что-нибудь на память, какое-нибудь полотно, которое можно повесить на стене в кабинете. Главное, чтобы на нем была цена. Впрочем, ты сам увидишь… Я свезу тебя к нему. Я покажу тебе, как это делается.

Довольный удивлением Набоба, который, чтобы польстить ему, преувеличивал глубину своего изумления, широко и восхищенно раскрывая глава, банкир расширил тему своих наставлений, превратив их в настоящий курс парижской светской философии.

– Видишь ли, друг мой, главное, о чем надо заботиться в Париже, – это о соблюдении приличий. Здесь только с приличиями и считаются! А ты слишком мало о них думаешь. Ходишь, словно в расстегнутом жилете, этаким простачком, рассказываешь о своих делах, душа нараспашку… Гуляешь, как на базарах в Тунисе. Вот почему тебя и обобрали, дружище Бернар.

Он остановился в изнеможении, чтобы перевести дух. За один час столько движений и слов, сколько он не тратил за год! И тут друзья заметили, что, расхаживая и беседуя, они случайно вернулись к усыпальнице де Мора, расположенной на открытом возвышении, откуда были видны, над множеством сгрудившихся крыш, Монмартр, Шомонские холмы, вздымавшиеся вдали, словно высокие волны. Вместе с холмами Пер-Лашез они напоминали гребни, которые морской прибой образует на равном расстоянии друг от друга. В провалах, точно фонари на баркасах, сквозь сиреневую дымку уже мигали огоньки. Трубы на крышах устремлялись вверх, точно мачты или трубы пароходов, извергающие дым. Качая их на своих волнах, парижский океан тремя постепенно слабеющими бросками как бы выносил их к черному берегу.

Небо прояснилось далеко вокруг, как это часто бывает к концу дождливого дня, и теперь это было необъятное небо, переливавшееся всеми красками вечерней зари, на фоне которого высились четыре аллегорические фигуры фамильного склепа де Мора, молящие, сосредоточенные, задумчивые; умирающий день придавал особое величие их позам. От речей, от официальных соболезнований ничего не осталось. Только истоптанная вокруг земля да каменщики, отмывавшие порог, испачканный известью, напоминали о недавнем погребении.

Вдруг массивная металлическая дверь герцогского склепа захлопнулась с тяжким грохотом. Отныне бывший министр остался один, совсем один во мгле своей ночи, более непроницаемой, чем та, что поднималась теперь из глубины сада и окутывала извилистые аллеи, лестницы, основания колонн, пирамид, мавзолеев, верхушки которых гораздо медленнее исчезали во тьме. Могильщики, белые, как мел от праха высохших костей, проходили со своими сумками и инструментами. Скорбные фигуры, неохотно прервав слезы и молитвы, украдкой скользили меж кустов, задевая их, словно бесшумно летящие ночные птицы, а в далеких уголках кладбища слышались голоса, меланхолические возгласы, объявляющие о закрытии. Кладбищенский день окончился. Город мертвых, возвращенный природе, превращался в огромный лес с разветвлениями дорожек, обозначенными крестами. Вдали в одной из ложбин зажглись огни в окнах сторожки. В воздухе пробегал трепет, сливаясь с шорохом в глубине смутно видневшихся аллей.

– Пойдем отсюда… – сказали друг другу приятели под впечатлением постепенно надвигавшихся сумерек, которые были здесь холоднее, чем в каком-либо другом месте Парижа.

Но, прежде чем удалиться отсюда, Эмерленг, развивая свою мысль, показал на памятник, на его статуи в развевающихся одеждах, с простертыми к небу руками:

– Смотри! Вот кто умел соблюдать приличия.

Жансуле взял его под руку, чтобы помочь при спуске.

– О да, он был силен. Но ты, ты сильнее всех, – говорил он со своим ужасным гасконским акцентом.

Эмерленг не возражал.

– Я обязан этим жене. Потому-то я и предлагаю тебе заключить с нею мир, иначе…

– Будь спокоен, мы придем в субботу. Но ты свезешь меня к Лемеркье.

И в то время как два человека, один высокий и широкоплечий, другой тучный и низкорослый, исчезали в извилинах громадного лабиринта, в то время как голос Жансуле, который вел своего друга: «…Сюда, старина… Обопрись на меня хорошенько…»-терялся вдали, заблудившийся луч заката осветил позади них, на возвышении, колоссальный, чрезвычайно выразительный бюст – высокий лоб, длинные, откинутые назад волосы, насмешливо выпяченная нижняя губа, – бюст Бальзака, смотревшего на них…

XX. БАРОНЕССА ЭМЕРЛЕНГ

В самом конце длинного сводчатого помещения, где находилась банкирская контора Эмерленга, – черного туннеля, который папаша Жуайез разукрашивал и освещал своими фантазиями в течение десяти лет, – монументальная лестница с коварными железными перилами, характерная для старого Парижа, поднималась влево к гостиным баронессы, выходившим окнами во двор, над самой кассой. В летнее время, когда окна раскрыты настежь, позвякивание золотых монет, громкий стук экю, высыпаемых грудами на конторки, слегка заглушённый тяжелыми мягкими портьерами на окнах, создавали торгашеский аккомпанемент к шелестевшим беседам светского католицизма.

Все это сразу давало полное представление о характере салона, не менее странного, чем его хозяйка: легкий запах ризницы примешивался здесь к биржевым страстям и к самой утонченной светскости. Эти разнородные элементы встречались, сталкивались беспрестанно, но оставались разделенными так же, как Сена разделяет благородное католическое предместье, под покровительством которого произошло нашумевшее обращение мусульманки в новую веру, и финансовые кварталы, где у Эмерленга была своя жизнь и свои связи. Все бывшие левантинские дельцы – а их в Париже немало – главным образом немецкие евреи, банкиры или комиссионеры, которые, нажив на Востоке колоссальные состояния, продолжают и здесь заниматься коммерцией, чтобы не утратить навыков, – все они были постоянными посетителями баронессы. Тунисцы, бывавшие в Париже проездом, не упускали случая повидать жену крупного банкира, пользовавшегося покровительством императора; старый полковник Ибрагим, поверенный в делах бея, с дряблым ртом и воспаленными глазами, дремал каждую субботу в уголке все того же дивана.

– В вашей гостиной попахивает дымом от костров, дитя мое, – говорила, смеясь, старая княгиня де Дион новоиспеченной Марии, у купели которой она и мэтр Лемеркье были восприемниками.

Однако присутствие многочисленных еретиков – евреев, мусульман и даже вероотступников, толстых женщин, краснолицых, разряженных, увешанных золотом и побрякушками, настоящих «тумб», – не мешало Сен – Жерменскому предместью посещать новообращенную, окружать ее вниманием, присматривать за ней. Она была игрушкою для втих знатных дам, удобной, послушной куклой, которую они всюду возили с собой, всем показывали, цитируя ее ханжеские благоглупости, особенно пикантные, если сопоставить их с ее прошлым. Быть может, в сердца любезных покровительниц закрадывалась надежда найти в этом мирке людей, вернувшихся с Востока, еще один подходящий объект для обращения в христианскую веру, возможность еще раз показать в аристократической часовне конгрегации Миссий трогательное зрелище крещения взрослого человека, которое переносит вас в первые времена христианства, туда, на берега Иордана. А за крещением следует приобщение святых тайн, повторение обетов, первое причастие – предлоги для крестной матери, чтобы сопутствовать своей крестнице, руководить юной душой, присутствовать при наивных порывах новой веры, а заодно чтобы выставлять напоказ разнообразные туалеты, соответствующие пышности или умилительности церемонии. Но не так уж часто случается, что влиятельный банкир-финансист привозит в Париж рабыню-армянку, которую он сделал своей законной супругой.

Рабыня! Вот пятно, лежавшее на прошлом этой дочери Востока, купленной некогда на рынке в Андриано – поле для марокканского султана, а затем, после его смерти, когда гарем его был распущен, проданной молодому бею Ахмеду. Эмерленг женился на ней после того, как она вышла из этого нового сераля, но не смог добиться того, чтобы ее принимали в Тунисе, где ни одна женщина, будь то мавританка, турчанка или европеянка, не заставила бы себя обращаться как с равной с бывшей рабыней из предрассудка, весьма схожего с тем, который проводит черту между креолкой и тщательно скрывающей свое происхождение квартеронкой. Здесь действовало какое-то непреодолимое отвращение, с которым чета Эмерленгов столкнулась даже в Париже, где иностранные колонии образуют маленькие кружки, щепетильные, придерживающиеся туземных традиций. Ямина провела, таким образом, два или три года в полном одиночестве. Но ее вынужденные досуги и накопившиеся обиды принесли свои плоды, ибо это была женщина честолюбивая, наделенная сильной волей и упрямством. Она в совершенстве изучила французский язык, распрощалась навсегда с вышитыми курточками и розовыми шелковыми шароварами, сумела приспособить свою внешность и походку к европейским туалетам, к неудобству длинных юбок. Затем однажды вечером в Опере она показала восхищенным парижанкам еще немного дикую, но тонкую, элегантную и такую своеобразную фигурку мусульманки в декольтированном платье от Леонара.

Вслед за костюмом была принесена в жертву и религия. Г-жа Эмерленг уже давно отказалась от мусульманских обрядов. Лемеркье, близкий друг дома и ее провожатый по Парижу, убедил супругов, что торжественное обращение баронессы в новую веру откроет ей двери той части высшего света Парижа, доступ в которую становился все более и более затруднительным, по мере того как демократизировалось окружающее общество. А после покорения Сен-Жерменского предместья можно будет добиться и всего остального. И в самом деле, когда после нашумевшего крещения баронессы Эмерленг стало известно, что самые знатные фамилии Франции не пренебрегают ее субботами, тогда и г-жи Гугенгейм, Фюренберг, Караицаки, Морис Тротт, супруги миллионеров в фесках – миллионеров, прославившихся на денежных рынках Туниса, отказавшись от своих предубеждений, стали добиваться, чтобы их принимала бывшая рабыня. Одна лишь недавно прибывшая г-жа Жансуле, у которой голова была набита восточными понятиями, подобно тому, как ее комнаты были битком набиты трубками с кальяном, страусовыми яйцами и всевозможными тунисскими безделушками, выразила протест против того, что она называла «неприличием» и «трусостью», и заявила, что ноги ее не будет у «этой». Г-жи Гугенгейм, Караицаки и прочие «тумбы» подались чуточку назад, как это всегда бывает в Париже, когда человек с шаткой репутацией старается ее укрепить, но чье-либо упорное противодействие побуждает лиц, поддержавших этого человека, сожалеть о сделанном и бить отбой. Все зашли слишком далеко, Чтобы отступить, но решили дать сильнее почувствовать цену своей благосклонности, подчеркнуть, что они пожертвовали своими предрассудками. Баронесса Мария хорошо уловила этот оттенок уже в одном покровительственном тоне левантинок, которые с пренебрежительным высокомерием называли ее «милое дитя» или «дорогая малютка». С тех пор ее ненависть к Жансуле не знала границ – то была гаремная ненависть, сложная и жестокая, которая кончается тем, что жертву душат и топят без шума. Правда, в Париже это сделать труднее, нежели на берегах озера Эль-Бахейра, но тем не менее баронесса уже приготовила крепкий мешок с веревкой.

Можете себе представить то изумление, а затем волнение, которые охватили этот экзотический уголок общества, знавшего о ненависти баронессы и ее причинах, когда стало известно, что «толстуха Афшен», как ее называли эти дамы, не только согласилась встретиться с баронессой, но что именно она должна была нанести ей первый визит в ближайшую субботу. Вы, конечно, понимаете, что ни Фюренберги, ни Тротты ни за что на свете не упустили бы возможности присутствовать при таком событии. Баронесса со своей стороны сделала все, чтобы пышно обставить торжественное примирение: она стала рассылать записки, наносить визиты, хлопотать.

В результате, несмотря на приближавшийся конец сезона, если бы г-жа Жансуле подъехала в четыре часа дня к особняку в предместье Сент-Оноре, она увидела бы перед высоким проемом дверей рядом со скромной ливреей цвета увядших листьев княгини де Дион и большим количеством подлинных гербов кричащие, претенциозные новые гербы, разноцветные колеса множества экипажей, принадлежащих финансистам, и рослых лакеев Караицаки в пудреных париках.

Наверху, в гостиных, сборище пестрое и блестящее. В двух первых, устланных коврами пустынных комнатах слышалось непрерывное шуршание шелков: это проходили приглашенные дамы, – а дальше, в будуаре, баронесса принимала гостей, деля свое внимание и льстивые любезности между двумя резко разграниченными лагерями: с одной стороны – туалеты темных тонов, скромные, изысканность которых мог оценить только опытный взгляд, с другой – кричащие весенние костюмы с пышными корсажами, бриллиантами необыкновенной величины, развевающимися шарфами, привозные наряды, словно говорившие о тоске их обладательниц по более жаркому климату и жизни в роскоши, выставляемой напоказ. Тут – широкие взмахи веером, там – сдержанное перешептывание. Очень мало мужчин – несколько благонамеренных молодых людей, молчаливых, неподвижных, посасывающих набалдашники тростей, несколько дельцов, которые стояли за широкими спинами своих супруг и разговаривали, не поднимая глаз, словно предлагали друг другу контрабандные товары. В уголке – длинная патриархальная борода и лиловая мантия православного армянского епископа.

Баронесса, пытаясь объединить эти столь разнородные круги светского общества, сохранить гостиную заполненной до знаменательной встречи, беспрестанно переходила с места на место. Чарующая, обворожительная, она принимала участие в десяти беседах сразу, повышая свой мелодичный, бархатистый голос, щебечущий, как у восточных женщин, блистая умом, не менее гибким, чем ее стан, затрагивая все темы: театры и аукционы, исповедальню и ателье, мешая моду и благотворительность. Ее неотразимое обаяние сочеталось с усвоенным ею искусством хозяйки большого дома, искусством, чувствовавшимся во всем, вплоть до простого черного платья, оттенявшего ее монашескую бледность, глаза гурии, блестящие волосы, заплетенные в косы и разделенные пробором над узким девственным лбом, и необычайно тонкие губы. Этот маленький рот усиливал таинственность выражения ее лица, замыкая от любопытных взоров богатое и пестрое прошлое этой бывшей одалиски, которая не имела возраста, сама не знала года своего рождения, не помнила себя ребенком.

Если бы безграничная сила зла, столь редкая в женщинах, которых природная впечатлительность отдает во власть самых различных порывов, была способна сосредоточиться в какой-нибудь одной душе, такую душу могла иметь лишь эта рабыня, с детства приучившая себя к угодливости и низости, непокорная, но терпеливая и владеющая собою, как все, кого постоянно опущенное на глаза покрывало приучило лгать без опасений и без зазрения совести.

Никто не догадался бы о терзавшей ее тревоге, глядя, как она стоит на коленях перед княгиней, добродушной и простой в обращении старухой, про которую г-жа Фюренберг говорила: «И это княгиня!»

– Крестная, прошу вас, побудьте еще немного!

Она приставала к княгине с проявлениями нежности, строила ей умильные рожицы, не признаваясь, разумеется, что непременно хочет удержать ее до прихода Жансуле, что она необходима ей для торжества.

– Дело в том, – говорила старушка, указывая на величавого армянина, молчаливого и серьезного, державшего на коленях шляпу с кистями, – дело в том, что я должна свезти его преосвященство в церковь Гран-Сен – Кристоф, чтобы он накупил там образков. Без меня ему, бедному, не управиться.

– Нет, нет, умоляю вас!.. Ну для меня!.. Еще несколько минут!..

Баронесса украдкой бросила взгляд на роскошные старинные стенные часы, висевшие в углу гостиной.

Пять часов, а толстухи Афшен все нет. Левантинки начали посмеиваться, прикрываясь веерами. К счастью, подали чай, испанские вина и бесчисленное количество восхитительных турецких сластей, которыми можно было полакомиться только здесь. Рецепты их изготовления, которые взяла с собой одалиска, хранятся в гаремах так же тщательно, как некоторые секреты утонченного кондитерского искусства в наших монастырях. Это оживило общество. Толстяк Эмерленг, который по субботам выходил время от времени из своей конторы, чтобы приветствовать дам, пил мадеру за чайным столиком и беседовал с Морисом Троттом, бывшим банщиком Саид – паши. Баронесса подошла к нему, по-прежнему кроткая и спокойная. Он знал, какую ярость скрывает эта непроницаемая безмятежность, и спросил ее робким шепотом:

– Их все еще нет?

– Нет… Видите, как вы меня осрамили!

Она улыбалась, потупив глаза, снимая ногтем крошку от пирожного, застрявшую в его длинных черных бакенбардах, но ее маленькие прозрачные ноздри трепетали до ужаса красноречиво.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю