355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Набоб » Текст книги (страница 18)
Набоб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:04

Текст книги "Набоб"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

Когда Жансуле вышел из Законодательного корпуса, провожаемый до экипажа признательным коллегой, было около шести часов. Прекрасная погода, чудесное солнце, спускавшееся к залитой золотом Сене со стороны Трокадеро, соблазнили пойти домой пешком этого крепкого плебея, которого приличия заставляли ездить в карете и носить перчатки, но который старался как можно чаще обходиться без этого. Он отослал слуг и, взяв под мышку портфель, пошел по мосту Согласия. Такого приятного чувства он не испытывал с 1 мая. Расправив плечи, сдвинув шляпу на затылок – так часто делали на его глазах политические деятели, которые помогали этим своему только что напряженно работавшему мозгу остыть на свежем воздухе, подобно тому, как завод в конце рабочего дня выпускает пары в сточную канаву, – он шагал среди других, похожих на него людей, вышедших из храма с колоннами, возвышающегося напротив церкви св. Магдалины, над монументальными фонтанами площади. Когда они проходили, на них смотрели и говорили: «Вот идут депутаты…» И Жансуле испытывал от этого детскую радость, радость человека из народа, невежественного и наивного в своем тщеславии.

__ Покупайте «Мессаже», вечерний выпуск! – послышалось из газетного киоска на углу моста, наполнявшегося обычно в этот час кипами свежих газет, которые две женщины торопливо складывали вчетверо. От газет приятно пахло типографской краской, последними новостями, злободневным успехом или скандальчиком. Почти все депутаты, проходя, покупали номер и быстро просматривали его в надежде найти там свое имя. Но Жансуле побоялся увидеть свое имя и не остановился. Но тут же подумал: «Политический деятель должен быть выше этого. Теперь я достаточно силен, чтобы читать все». Он вернулся обратно, взял газету, как и его коллеги, спокойно развернул ее и бросил взгляд туда, где обычно помещались статьи Моэссара. Сегодня тоже была статья. И под тем же заголовком – «Китайские истории». А вместо подписи – буква М.

«Так, так!» – подумал политический деятель, неуязвимый и холодный, как мрамор, со спокойной, презрительной улыбкой. Наставления де Мора еще звучали в его ушах, а если бы даже он забыл их, ария из «Нормы», внезапно раздавшаяся поблизости, своими пискливыми насмешливыми нотками напомнила бы ему обо всем. Но как бы ни старались мы в быстром потоке событий нашей жизни быть ко всему готовыми и предусмотреть все, может всегда случиться что-нибудь непредвиденное. Бедный Набоб вдруг почувствовал такой прилив крови к голове, что в глазах у него потемнело и крик бешенства едва не вырвался из его судорожно сжавшегося горла. На этот раз к гнусной выдумке о «корабле цветов» примешали его мать, его старую Франсуазу. Как метко стрелял Моэссар, как умел он найти уязвимые места в этом столь наивно обнаженном сердце!

«Спокойствие, Жансуле, спокойствие!..»

Тщетно Набоб повторял это себе на все лады – его охватила ярость, безумная ярость, его одурманенная кровь жаждала крови. Первым его движением было остановить наемную карету, броситься в нее, оторваться от раздражавшей его улицы, избавить свое тело от необходимости двигаться и вести себя надлежащим образом – остановить карету, как для перевозки раненого. Но в этот час всеобщего возвращения из Булонского леса площадь была запружена собственными экипажами – открытыми колясками, пролетками, двухместными каретами, спускавшимися от величавой Триумфальной арки к прохладным садам Тюильри, окутанным лиловой дымкой. Экипажи эти тянулись один за другим, заполонив всю улицу до перекрестка, где неподвижные статуи с коронами в виде башенок на головах, прочно стоявшие на своих пьедесталах, смотрели, как они разъезжаются по направлению к Сен-Жерменскому предместью, по Королевской улице и улице Риволи.

Жансуле, держа газету в руках, пробирался сквозь толчею, не замечая ее и по привычке направляясь к клубу, куда он ежедневно от шести до семи заходил поиграть в карты. Он все еще оставался политическим деятелем, но сейчас он был возбужден: говорил вслух, бормотал проклятия и угрозы голосом, который вдруг становился нежным, когда он вспоминал о своей старушке… Замешать и ее в эту историю! О, если она прочтет, – сможет ли она хотя бы понять?.. Какую кару можно придумать для этого негодяя?.. Набоб дошел до Королевской улицы, куда ныряли, сделав быстрый поворот и блеснув спицами колес, унося женщин под вуалями и белокурых детей, всевозможные экипажи, возвращавшиеся из Булонского леса; они приносили на парижскую мостовую частицы чернозема и весенние испарения, смешанные с ароматом рисовой пудры. Напротив морского министерства при повороте чуть не заехал на тротуар фаэтон на легких высоких колесах, похожий на большого паука-косаря, тельце которого изображали маленький грум, скорчившийся на запятках, и два человека, сидевшие впереди.

Набоб поднял голову и чуть не вскрикнул.

Рыжеволосая, в крошечной шляпке с широкими лентами, накрашенная кокотка, взгромоздясь на кожаную подушку, правила и руками, и глазами, и всей своей размалеванной особой, вытянувшейся и наклонившейся вперед. Рядом с ней сидел тоже розовый и накрашенный, расцветший на той же навозной куче, разжиревший на тех же пороках Моэссар, красавец Моэссар. Девка – и журналист, и не она была наиболее продажною из них двоих! Возвышаясь над женщинами, полулежавшими в колясках, и мужчинами, сидевшими напротив, утопавшими в оборках платьев, в позах, выражавших утомление и скуку, которые пресыщенные люди принимают перед публикой в знак презрения к удовольствиям и богатству, эти двое восседали нахально: она была горда тем, что вывозит на прогулку любовника королевы, а ему было нисколько не стыдно сидеть рядом с этой тварью, которая подцепляла в аллеях мужчин кончиком своего хлыста, укрываясь на высоком сиденье, как на жердочке, от облав полиции, оздоровляющих общество. Быть может, он счел полезным, чтобы равжечь чувства своей царственной любовницы, покрасоваться под ее окнами в обществе Сюзанны Блок, известной под кличкою «Рыжая Сюзи».

– Но, но!..

Сбившийся крупный рысак с тонкими ногами – настоящая лошадь кокотки – вернулся на свою дорогу; он пританцовывал и перебирал ногами на месте, но не двигался вперед. Жансуле бросил на землю портфель и, словно освободившись вместе с ним от всей важности и солидности политического деятеля, сделал огромный прыжок вперед и, схватив лошадь под уздцы, удержал ее своими сильными волосатыми руками.

Задержать кого-то на Королевской улице среди бела дня… Надо было быть таким дикарем, как он, чтобы осмелиться на подобную выходку.

– Слезайте! – крикнул он Моэссару, лицо которого сразу стало изжелта-зеленым. – Слезайте сейчас же!..

– Отпустите мою лошадь, болван!..

– Гони, Сюванна!.. Это Набоб.

Она дернула вожжи, но рысак, крепко удерживаемый, стал на дыбы; еще немного-и хрупкий экипаж, словно праща, метнул бы далеко вперед всех, кто в нем сидел. Тогда, охваченная злобой, от которой у этих девок трескается вся лакировка, наведенная на их наряды и на их кожу, она угостила Набоба двумя ударами хлыста; они лишь скользнули по его обветренному лицу, но придали ему свирепое выражение, которое стало еще заметнее оттого, что его короткий нос, раздвоенный на конце, как у охотничьего терьера, совсем побелел.

– Сойдите, черт побери, или я переверну…

В водовороте остановившихся из-за затора или медленно объезжавших препятствие колясок, откуда устремлялись любопытные взгляды, под окрики кучеров, под звяканье удил два железных кулака сотрясали весь экипаж.

– Сойди! Ну, сойди же! Он нас опрокинет… Ну и кулачищи!

Девка с любопытством смотрела на геркулеса.

Едва Моэссар ступил на землю и прежде чем он успел укрыться на тротуаре, где уже появились черные кепи полицейских, Жансуле бросился на него, поднял его за шиворот, как кролика, и, не обращая внимания на его протесты, на его растерянный лепет, заревел:

– Да, да, я дам тебе удовлетворение, негодяй! Но сначала я сделаю с тобой то, что делают с нечистоплотными животными, чтобы они больше не гадили.

И он стал тыкать в нос Моэссару смятой газетой с его статьей, изо всех сил тер ему ею лицо, душил его, ослеплял, оставлял ссадины, из которых текла кровь и размазывалась на щеках вместе с краской, вместе с румянами. Моэссара вырвали из рук Набоба посиневшим, полузадохшимся. Если б Жансуле дал полную волю своей ярости, он бы убил журналиста.

Одернув рукава, поправив смятую рубашку, подняв портфель, из которого высыпались бумаги по делу Сарига, – некоторые из них залетели в сточную канаву, – Набоб ответил полицейским, спросившим его имя для составления протокола:

– Бернар Жансуле, депутат от Корсики.

Политический деятель!

Только тут он вспомнил, кто он. Можно ли было это подумать, глядя, как он, тяжело дыша, с непокрытой головой, словно подравшийся с кем-то грузчик, стоял под жадными, неумолимо насмешливыми взглядами толпы, которая уже начинала расходиться?

XVII. ВСТРЕЧА

Если бы вам захотелось увидеть искреннее, неподдельное чувство, если бы вам захотелось услышать бурные излияния, изъявления нежности, услышать смех, смех большого счастья, смех, от едва уловимого движения губ, переходящим в слезы, полюбоваться чудесной заразительной юной жизнерадостностью, отражающейся в ясных глазах, в которых светится вся душа, – вы могли бы увидеть это сегодня, воскресным утром, в знакомом вам доме, новом доме, в самом конце старого предместья. Витрина нижнего этажа сверкает ярче обычного. Дощечки над дверью пляшут живее, чем всегда, а из открытых окон доносятся веселые возгласы – брызги счастья:

– Принята, принята! Какое счастье! Анриетта, Элиза, идите сюда!.. Пьеса господина Маранна принята!

Андре узнал об этом еще вчера. Кардальяк, директор театра Нувоте, пригласил его и сообщил, что его драму поставят немедленно, что она пойдет в будущем месяце. Они провели целый вечер, обсуждая декорации, распределение ролей. Счастливый автор вернулся из театра поздно, постучать к соседям не решился и стал дожидаться утра с лихорадочным нетерпением. Как только он услыхал, что внизу начали ходить, что открылись со стуком ставни, он спустился к своим друзьям, торопясь сообщить им добрую весть. И вот они собрались все: девушки в хорошеньких утренних капотиках, с наспех подколотыми волосами, и г-н Жуайез, застигнутый событиями в разгаре бритья; его лицо под вышитым ночным колпаком, как бы разделенное на две части-одну выбритую и другую небритую, – не может не вызвать удивления. Но больше всех взволнован Андре Маранн: вы же знаете, что означает для него принятие «Мятежа» к постановке и о чем договорились они с Бабусей. Бедный юноша смотрит на нее, словно ища в ее глазах поощрения, и глаза эти, чуть насмешливые и добрые, словно говорят: «Попытайтесь. Чем вы рискуете?» Он смотрит, чтобы придать себе храбрости, и на мадемуазель Элизу, очаровательную, как цветок, с опущенными длинными ресницами. И, наконец, решившись, говорит сдавленным голосом:

– Господин Жуайез! Я должен сообщить вам нечто очень важное.

Г-н Жуайез недоумевает.

– Очень важное? Боже мой, вы меня пугаете!.. – говорит он и, тоже понизив голос, спрашивает:

– Мои девочки нам не помешают?

Нет. Бабуся знает, о чем идет речь. Мадемуазель Элиза, вероятно, тоже догадывается. Вот только две младшие… Мадемуазель Анриетту и ее сестру просят удалиться, что они и делают, одна – величественная и раздосадованная, как родная дочь г-жи де Сент-Аман, другая, маленькая китаяпочка Яйя, – едва удерживаясь от безумного хохота.

Долгая пауза. Затем влюбленный начинает свою речь:

Мне кажется, что мадемуазель Элиза действительно кое о чем догадывается, ибо, как только молодой сосед заговорил о важном сообщении, она вынимает из кармана книжку «Ансар и Рандю» и спешит углубиться в приключения некоего человека по прозвищу «Сварливый» – волнующее чтение, от которого книга дрожит у нее в руках. Да и кто бы не задрожал, увидев растерянность, негодование, изумление, с каким г-н Жуайез встречает эту просьбу о руке его дочери.

– Да что же» то такое? Как это произошло? Какое удивительное событие! Кто бы мог подумать?

И вдруг добряк разражается оглушительным хохотом. Да нет же, это он нарочно! Он уже давно в курсе дела, его посвятили во все…

Отец посвящен во все! Значит, Бабуся выдала их тайну? Под обращенными на нее взглядами, полными упрека, виновница выходит вперед и, улыбаясь, говорит:

– Да, друзья мои, это я… Умолчать было так трудно! Я не могла сохранять секрет только для себя одной. И потом отец так добр. От отца ничего нельзя скрыть.

Сказав это, ока бросается на шею маленькому человечку. Но места хватит и на двоих, и, после того как мадемуазель Элиза присоединилась к сестре, остается еще рука, дружеская, отеческая, протянутая тому, кого г-н Жуайез считает отныне своим сыном. Молчаливые объятия, выразительные взгляды, нежные и пылкие, брошенные присутствующими друг на друга, счастливые мгновения, которые хотелось бы удержать навсегда, схватив их за хрупкий кончик крыльев!.. Все болтают, тихонько смеются, вспоминают подробности. Г-н Жуайез рассказывает, что в первый раз тайну ему открыли стучащие духи, когда он был один у Андре. «Как идут дела, господин Маранн?» – спрашивали духи, и за отсутствием г-на Мараниа ответил им он: «Недурно для этого времени года, господа духи». Если б вы знали, с каким лукавым видом повторял маленький человечек: «Недурно для этого времени года…», – меж тем как мадемуазель Элиза, придя в смущение при мысли, что это со своим отцом переговаривалась она в тот день, прятала лицо в своих белокурых волосах.

Но вот уже все успокоились, беседа становится серьезнее. Г-жа Жуайез, рожденная де Сент-Аман, никогда не согласилась бы на этот брак. Андре Маранн не богат, совсем не знатен, но у старого бухгалтера, к счастью, нет той жажды величия, какая была у его жены. Они любят друг друга, они молоды, здоровы, честны – вот вам прекрасное приданое жениха и невесты; и регистрация его у нотариуса обойдется недорого. Молодые супруги будут жить в верхнем этаже. Фотографию надо будет сохранить, если только «Мятеж» не сделает колоссальных сборов. (В этом отношении можете положиться на фантазера.) Во всяком случае, отец всегда будет около них; место его у биржевого маклера прекрасное; кроме того, ему нередко поручаются судебные экспертизы. Лишь бы маленький корабль следовал за большим, и все пойдет отлично с помощью волн, ветра и путеводной звезды.

Один только вопрос беспокоит г-на Жуайеза:

– Согласятся ли родителя Андре на этот брак? Как доктор Дженкинс, такой богатый, такой знаменитый…

– Не будем говорить об этом человеке, – отвечает Андре, бледнея, – это негодяй, я ему ничем не обязан, он для меня ничто…

Андре умолкает на мгновение, сконфуженный этой вспышкой гнева, которого он не мог сдержать и не в состоянии был объяснить, затем продолжает уже спокойнее:

– Моя мать иногда приходит ко мне, несмотря на его запрет. Она первая узнала о наших планах. Она уже полюбила мадемуазель Элизу, как родную дочь… Вы увидите, Элиза, какая она добрая, как она хороша собой, какая она обаятельная. Какое несчастье, что она принадлежит такому скверному человеку: он ее тиранит, мучит, запрещает ей произносить имя сына!

Бедный Маранн вздыхает, выдавая этим тяжкое горе, которое он скрывает в глубине сердца. Но какая печаль может устоять перед дорогим лицом в ореоле белокурых локонов, перед радужными видами на будущее? Важные вопросы разрешены, можно открыть дверь и позвать двух изгнанниц. Чтобы не внушать этим маленьким головкам мыслей не по возрасту, решено ничего им не говорить о необыкновенном событии, ничего не объяснять, кроме того, что им надо поскорее одеться и еще скорее позавтракать, – тогда они смогут провести день в Булонском лесу, где Маранн прочтет им свою пьесу, а затем они отправятся в Сюренн и полакомятся жареной рыбой у Концена: целая программа удовольствий по случаю принятия к постановке «Мятежа» и еще одной приятной новости, которую они узнают позже.

– Правда? А что же именно? – с невинным видом спрашивают девочки.

Но если вы думаете, что они не знают о чем идет речь, если вы думаете, что, когда Элиза трижды стучала в потолок, они воображали, что это делалось специально для того, чтобы узнать о количестве клиентов, значит, вы еще простодушнее, чем папаша Жуайез.

– Довольно, довольно, девочки!.. Идите одеваться.

Тут начинается другая песенка:

– Какое платье надеть. Бабуся? Серое?

– Бабуся! У меня на шляпе не хватает завязки.

– Бабуся, дочь моя, у меня нет ни одного накрахмаленного галстука!

В течение десяти минут все толкутся вокруг прелестной Бабуси, беспрерывно обращаясь к ней со всякими просьбами и требованиями. Она необходима каждому из них: у нее хранятся все ключи, она раздает белые плоеные воротнички, тонкие, красивые, раздает вышитые носовые платки, парадные перчатки. Эти сокровища, извлеченные из картонок и шкафов и разложенные на кроватях, распространяют по всему дому атмосферу светлого, воскресного веселья.

Только труженики, только люди, постоянно занятые, знают эту радость, повторяющуюся каждую неделю, освященную народным обычаем. Для этих шестидневных пленников тесные столбцы календаря раздвигаются, и в них приоткрывается сияющий простор, льется поток свежего воздуха. Это воскресенье, скучный день для светских людей, для парижских фланеров, потому что он нарушает все их привычки, грустный день для изгнанников, лишенных родины и семьи, но для великого множества людей являющийся единственной наградой, единственной целью отчаянных усилий шести дней труда. Дождь ли, град ли – им все нипочем, ничто не помешает им выйти из дому, захлопнуть за собой дверь опустевшей мастерской или душной квартирки. Но если еще вдобавок весна, если майское солнце озаряет этот день, вот так, как сейчас, когда день может облечься в радужные цвета, тогда воскресенье становится праздником из праздников.

Если вы хотите составить себе точное представление о том, что такое воскресенье, вы должны провести его именно в рабочих кварталах, в темных улицах, которые оно озаряет, которые оно делает шире, закрывая лавочки, убирая в сараи ломовые подводы, освобождая место для хороводов чисто вымытых и принаряженных детей и для игры в волан, описывающий большие круги вместе с ласточками под каким-нибудь порталом старого Парижа. Вы должны провести его в кишащих людьми, шумных предместьях, где уже с самого утра видно, как оно парит, успокаивающее и отрадное, в молчании заводов, как оно носится по воздуху вместе со звоном колоколов и резкими свистками паровозов, которые словно наполняют горизонт парижских пригородов мощными звуками песни – песни выступления в поход и освобождения. Тогда вы его поймете и полюбите.

Парижское воскресенье, воскресенье тружеников и скромных людей! Как часто я зря проклинал тебя, проливал потоки чернильной брани на твои радости, бурные, бьющие через край, на пыль вокзалов, полных твоего шума, на растерянно мечущиеся омнибусы, которые ты берешь приступом, на твои хмельные песенки, распеваемые в фургонах, расцвеченных зелеными и розовыми нарядами, на твои заунывные шарманки, бродящие под балконами на пустынных дворах! Но сейчас, отрекаясь от своих заблуждений, я превозношу тебя и благословляю за радость, за облегчение мужественного и честного труда, которое ты даешь, за смех детей, приветствующих тебя, за гордость матерей, довольных возможностью приодеть своих малышей в твою честь, за достоинство, которое ты придаешь беднейшим жилищам, за праздничный наряд, отложенный для тебя в глубине старого, искалеченного комода. Особенно я благословляю тебя за то счастье, которое ты принесло сегодня утром в большой новый дом в конце старинного предместья.

Туалеты в порядке, с завтраком покончено, до него только дотронулись кончиками пальцев – а вы представляете себе, сколько может уместиться на кончиках пальцев этих девочек? – и вот уже они надевают шляпы перед зеркалом в гостиной. Бабуся всех осматривает, тут вкалывает булавку, там перевязывает бант, поправляет отцовский галстук. Весь этот мирок топает ногами от нетерпения, стремясь на улицу, привлеченный прелестью дня, как вдруг раздается звонок, грозящий омрачить праздник.

– А если не открывать? – предлагают дети.

И какое облегчение, какие радостные возгласы при виде входящего друга: Поль!

– Скорей, скорей, идите сюда, у нас такие добрые вести!..

Он-то знал раньше всех, что пьеса принята. Ему стоило немалых усилий заставить Кардальяка прочесть ее, ибо тот при одном виде «столбиков», как он называл стихи, вознамерился отослать рукопись левантинке и ее массажисту – так он поступал со всеми драматическими произведениями, от которых ему хотелось отвязаться. Но Поль скрыл от друзей свое участие в этом деле. Что касается другого события, о котором никто не произнес ни слова из-за детей, он без труда догадался о нем по трепетному приветствию Маранна, чья светлая грива торчала надо лбом совершенно прямо, взъерошенная руками самого поэта – это был его обычный жест в минуты радости, – по легкому замешательству Элизы, по торжествующему виду г-на Жуайеза, вырядившегося в свежеотглаженный костюм и приосанившегося; на его лице отражалось счастье всей его семьи.

Одна Бабуся хранила свою обычную безмятежность. Но в ней, в ее хлопотах о сестре чувствовалась какая – то еще более нежная забота, старание сделать сестру как можно красивее. Как она была прелестна в свои двадцать лет, когда украшала других – без зависти, без сожалении, с чувством, похожим на сладостное самоотречение матери, празднующей юную любовь своей дочери в памяти своего былого счастья! Поль видел это, он даже был единственный, кто это видел. Но, продолжая восхищаться Алиной, он с грустью спрашивал себя, найдется ли когда-нибудь в этом материнском сердце место для других привязанностей, кроме семейных, для забот вне спокойного и светлого круга, где Бабуся так мило возглавляла вечерние занятия рукодельем.

Как известно, любовь – это бедный слепец, лишенный к тому же слуха, дара речи, слепец, который руководствуется предчувствиями, предположениями, нервной чуткостью больного. Право, жаль смотреть на то, как она блуждает, бредет ощупью, спотыкается на каждом шагу, нащупывая опору среди окружающих предметов," находя себе дорогу с недоверчивой неловкостью калеки. В ту самую минуту, когда он сомневался в чуткости Алины, Поль, объявив своим друзьям, что уезжает из Парижа надолго, быть может, на несколько месяцев, не заметил внезапной бледности молодой девушки, не услыхал страдальческого возгласа, вырвавшегося из ее обычно сдержанных уст:

– Вы уезжаете?

Он уезжает, он едет в Тунис, обеспокоенный тем, что оставляет своего бедного Набоба, окруженного этой бешеной сворой. Правда, покровительство де Мора несколько успокаивает его, да к тому же это путешествие неизбежно…

– А Земельный банк? – спросил старый бухгалтер, возвращаясь к своей мысли. – Как там обстоят дела? Имя Жансуле все еще в списке членов правления… Неужели вы не можете вытащить его из этой пещеры Али-Бабы? Берегитесь, берегитесь!..

– Я это прекрасно понимаю, господин Жуайез. Но чтобы уйти оттуда с честью, нужны деньги, много денег, надо снова пожертвовать двумя-тремя миллионами, а у нас их нет… Для того я и еду в Тунис, чтобы попытаться вырвать у жадного бея часть огромного богатства, которое он незаконно задерживает… Сейчас у меня есть еще какая-то надежда на успех, а потом, может быть…

– Тогда поезжайте скорее, голубчик, и если вы вернетесь не с пустыми руками, чего я вам от души желаю, займитесь прежде всего бандой Паганетти. Подумайте: ведь достаточно одного акционера, менее терпеливого, чем другие, чтобы все пошло прахом, чтобы потребовать расследования, а вы знаете, что обнаружит расследование… Вот почему, – добавил г-н Жуайез, наморщив лоб, – меня удивляет, что Эмерленг из ненависти к вам не приобрел тайком акций…

Он был прерван хором проклятий и гневных возгласов, вызванных именем Эмерленга у молодежи, ненавидевшей толстого банкира за зло, которое он причинил их отцу, а также за то зло, которое он хотел причинить славному Набобу, а Жансуле из-за Поля де Жери все в этом доме обожали.

– Эмерленг! Бессердечный негодяй! Гадкий человек!

Но под эти крики наш фантазер продолжал развивать мысль о том, что было бы, если бы толстый барон стал акционером Земельного банка с целью подвести своего врага под суд. Можно представить себе изумление Андре Маранна, не имевшего ко всему этому никакого отношения, когда г-н Жуайез повернулся к нему с побагровевшим, налившимся кровью лицом и, указуя на него перстом, произнес грозные слова:

– Самый большой плут из всех присутствующих – это вы, милостивый государь!

– Папа, папа! Что ты говоришь?

– А? Что? Ах, простите, милый Андре!.. Я вообразил, что нахожусь в кабинете судебного следователя и что передо мной стоит этот мошенник. Черт его знает, куда меня заносит мое проклятое воображение!..

Раздавшийся вслед за тем взрыв хохота выплеснулся в открытые окна наружу и смешался со стуком множества экипажей и с шумом по-воскресному нарядной толпы на авеню Терн. Тут автор «Мятежа» воспользовался перерывом, чтобы спросить, не пора ли двинуться в путь. Уж поздно: все хорошие места в Булонском лесу будут захвачены…

– В Булонский лес – в воскресенье? – воскликнул Поль де Жери.

– О, наш лес совсем непохож на ваш! – улыбаясь, ответила Алина. – Пойдемте с нами, и вы увидите…

Случалось ли вам прервать одинокую прогулку и отдаться созерцанию, растянувшись на поросшей травою лесной прогалине, среди причудливой растительности, пробивающейся между опавшими осенними листьями, такой разнообразной и пестрой, и предоставить взору блуждать по земле? Постепенно ощущение высоты теряется, ветви дубов, скрестившиеся над вашей головой, образуют недосягаемый свод, и вы видите, как под одним лесом возникает другой, доселе вам неизвестный, как он открывает перед вами свои далеко убегающие, пронизанные таинственным зеленым светом аллеи, образуемые реденькими или, наоборот, разросшимися кустиками с круглыми верхушками, экзотическими и дикими с виду, напоминающими то стебли сахарного тростника, то стройные, чопорные пальмы или изящные чаши с оставшейся в них каплей воды, канделябры с желтыми огоньками, которые ветер задувает, проносясь мимо. И не чудо ли, что под этими легкими тенями живут крошечные растения, тысячи насекомых, чье существование, если его рассмотреть поближе, раскрывает вам все свои тайны? Муравей, отягощенный своей ношей, подобно дровосеку, тащит кусочек коры куда больше его самого; жук семенит по травинке, переброшенной, точно мост, с одного ствола на другой, меж тем как под высоким папоротником, растущим одиноко на круглой площадке, бархатистой от мха, маленькая букашка, синяя или красная, ждет, распрямив усики, когда другая козявка, находящаяся еще где-нибудь в пути на пустынной аллее, придет к ней на свидание под гигантским деревом. Это маленький лесок под большим лесом, слишком близкий к земле, чтобы тот мог его заметить, слишком скромный, слишком скрытый, чтобы до него могли донестись мощные созвучия песен и бурь.

Нечто подобное можно наблюдать и в Булонском лесу. За посыпанными песком, политыми, чистыми аллеями, которые вереницы колес, медленно огибающие озеро, бороздят целый день, пробегая по ним вновь и вновь, за этим восхитительным убранством из зеленых изгородей, плененной воды, покрытых цветами утесов подлинный лес, дикий лес с многолетними зарослями растет и пускает новые побеги, образуя непроницаемые уголки с миниатюрными тропинками и шумными ручьями. Это лес людей маленьких, смиренных, маленький лес под большим. Полю были знакомы лишь длинные аллеи и сверкающее озеро, по которым скользил его взор во время аристократических прогулок, из глубины коляски или с высоты четырехколесного шарабана, возвращающегося, пыля, со скачек, и сейчас он в изумлении оглядывал прелестный укромный уголок, куда его привели друзья.

Он стоял на берегу Зеркального пруда, притаившегося под ивами, покрытого кувшинками и болотными растениями, пересеченного широкими полосами белого муара там, где солнечный свет падал на его поверхность; гладь пруда, словно алмазными остриями, была утыкана длинными лапками водяных паучков.

Все уселись на пологом берегу, защищенном уже густой, хотя еще нежной зеленью. Хорошенькие внимательные личики, дышащие покоем, пышные юбки, яркими пятнами выделявшиеся на траве, приводили на память «Декамерона»,[46]46
  Имеется в виду введение к «Декамерону» Боккаччо, описывавшему времяпрепровождение молодых флорентийских кавалеров и дам в загородном дворце.


[Закрыть]
но только наивного и целомудренного. Словно для того, чтобы усилить умиротворяющее впечатление от окружающей природы, чтобы дополнить сходство этого уголка с глухой сельской местностью, по дороге к Сюренн, в просвете между ветвями вращались два крыла мельницы, меж тем как от ослепительного, блистательного зрелища, возникавшего на перекрестках лесных дорог, сюда доносился лишь смутный непрерывный гул, который в конце концов переставали замечать. Голос поэта, молодой, выразительный, один раздавался в тишине. Стихи улетали, трепеща, чуть слышно повторяемые другими взволнованными устами, сопровождаемые приглушенными возгласами одобрения, вызывавшие дрожь в патетических местах. Бабуся смахнула крупную слезу. Вот что значит не иметь в руках вышивания!

Первое произведение! «Мятеж» для Андре был именно первым произведением, а первое произведение всегда бывает слишком обширно и запутанно, потому что автор вкладывает в него весь свой запас мыслей и чувств, бурлящих, словно вода возле шлюза, но зато оно нередко бывает и самым насыщенным, если не самым лучшим произведением писателя. Никто не мог предсказать судьбу, которая его ожидала; и волнение, вызванное этой неуверенностью, сливалось с белоснежными мечтаниями Элизы, с фантастическими видениями г-на Жуайеза и с более трезвыми надеждами Алины, заранее устраивавшей скромное счастье своей сестры в сотрясаемом ветрами, но возбуждающем зависть толпы семейном гнездышке поэта.

Ах, если бы кто-нибудь из тех, кто гулял, в сотый раз огибая озеро, удрученный привычным однообразием вида, если бы он раздвинул ветви, как удивила бы его эта картина! Но мог ли он подозревать, сколько таилось страсти, мечтаний, поэзии и надежд в этом зеленом уголке, который был немногим шире зубчатой тени папоротника на мху?

– Вы были правы, я не знал Булонского леса, – тихо сказал Поль Алине, опиравшейся на его руку.

Они шли теперь по узкой и тенистой аллее быстро и намного опередили остальных. Однако их привлекали не терраса Концена и не хрустящая на зубах жареная рыба. Нет, прекрасные стихи, которые они только что слышали, унесли их высоко-высоко, и они еще не спустились на землю. Дорога, непрерывно от них убегавшая, расширялась вдали, а даль сияла, сверкала мириадами искр, словно весь солнечный свет этого прекрасного дня ожидал их на опушке. Никогда еще Поль не чувствовал себя таким счастливым. Эта легкая рука, лежавшая на его руке, эта детская походка, к которой он приноравливал свой шаг, могли бы сделать его жизнь приятной и легкой, как эта прогулка по зеленой мшистой аллее. Он сказал бы об этом молодой девушке просто, так, как он это чувствовал, если бы не боялся вспугнуть доверчивость Алины, несомненно, вызванную тем чувством, которое он – как это ей было известно – питал к другой и которое, по-видимому, исключало для них всякую мысль о любви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю