355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Набоб » Текст книги (страница 12)
Набоб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:04

Текст книги "Набоб"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)

Маленький грум с физиономией старообразного порочного ребенка, приняв позу, так ловко изображал своего барина, что мне казалось, будто я вижу его на заседании нашего правления, когда он стоит перед патроном и отпускает непристойные шуточки. Следует все же признать, что Париж – действительно огромный город, если в нем можно жить пятнадцать-двадцать лет обманом, мошенничеством, пусканием пыли в глаза и чтобы тебя не раскусили, да еще торжественно входить в гостиную вслед за лакеем, громогласно докладывающим: «Господин маркиз де Буа-Ландри!»

Да, немало поучительного можно услышать на вечеринке слуг. Только побывав там, начинаешь понимать, как много любопытного в парижском обществе, если посмотреть на него снизу, из подвального этажа. Вот, например, сидя между г-ном Франсисом и г-ном Луи, я уловил обрывок следующей откровенной беседы насчет бедняги Монпавона.

– Вы делаете большую ошибку, Франсис, – говорил г-н Луи, – вы теперь при деньгах, вы должны были бы этим воспользоваться и вернуть долг казначейству.

– Что прикажете делать? – с несчастным видом отвечал Франсис. – Карты нас разоряют.

– Знаю, знаю… Но берегитесь. Мы не всегда будем в состоянии вам помочь. Мы можем умереть, лишиться власти. Вас притянут к ответу – и уж тогда пощады не ждите.

До меня не раз доходил передаваемый шепотом слух о том, что маркиз позаимствовал двести тысяч франков в казначействе, когда занимал должность главного податного инспектора. Но это признание камердинера было для маркиза убийственным. Если бы только господа подозревали, чтб о них знают слуги, о чем говорят на кухне, если бы они могли себе представить, как их имя смешивается с кухонными отбросами и мусором, выметаемым из квартиры, у них никогда бы не хватило духу приказать: «Закройте дверь» или «Подайте карету».

Возьмем, к примеру, доктора Дженкинса. У него самая богатая клиентура в Париже. Десять лет совместной жизни связывают его с очаровательной женщиной, которую с распростертыми объятиями принимают в обществе. И, несмотря на все его старания скрыть истинное положение вещей, – он дал публикацию о своем браке в газетах, как принято в Англии, нанимает только слуг – иностранцев, знающих два-три слова по-французски, – кучер Джо, который его терпеть не может, в нескольких словах, уснащенных отборной бранью, рассказал нам за столом, стуча кулаками, всю его подногодную: «Скоро подохнет его ирландка, законная… Ну, а женится ли он на этой, другой, еще неизвестно. Миссис Маранн сорок пять лет, и ни шиллинга за душой. Надо видеть, как она боится, что он ее бросит. Женится – не женится… ха, ха, ха, умора!» И чем больше его подпаивали, тем больше он распалялся, честил свою несчастную госпожу. Должен признаться, что эта поддельная г-жа Дженкинс, которая плачет по углам из-за своего любовника, неумолимого, как палач, и находится в вечном страхе, что он ее оставит, меж тем как в обществе ее считают законной супругой, достойной почета и уважения, вызвала во мне сочувствие. Остальные смеялись над ней, особенно женщины. Черт возьми! Право, очень забавно, что и у дам высшего света жизнь нелегкая, что и у них бывают горести, не дающие им сомкнуть глаза по ночам.

Наша компания за столом представляла в эту минуту яркую картину: все гости с веселыми лицами не отрывали глаз от ирландца, которому принадлежала по праву пальма первенства за его интересный рассказ. Это вызвало зависть; все искали, старались раскопать в памяти какой-нибудь давнишний скандал, случай с обманутым мужем, одно из тех интимных происшествий, которые вываливаются на кухонный стол вместе с объедками и опивками. Шампанское, надо сказать, начало оказывать свое действие. Джо захотелось сплясать на столе джигу. Дамы при малейшем веселом словце откидывались на спинку стула и хохотали так, как будто их щекочут, нимало не заботясь о том, что подолы их вышитых нижних юбок волочатся под столом среди объедков и пролитого жира. Г-н Луи, ни с кем не попрощавшись, удалился. Бокалы наполнялись вином и оставались нетронутыми. Какая-то экономка мочила в стакане воды свой носовой платок и прикладывала его ко лбу, жалуясь на головную боль. Пора было расходиться. И действительно, электрический звонок, раздавшийся в коридоре, возвестил, что ливрейный лакей, сопровождавший господ в театр, вызывает карету. Тогда Монпавон провозгласил тост за хозяина, поблагодарив его за сегодняшний вечер. Г-н Ноэль заявил, что собирается повторить прием во время празднеств в честь бея в Сен-Романе, куда большинство из присутствующих будет, по всей вероятности, приглашено. Я, зная, что, согласно светским приличиям, на таких банкетах старейший гость должен поднять бокал за здоровье дам, хотел было встать, как вдруг дверь распахнулась, и огромного роста ливрейный лакей, весь в грязи, с мокрым зонтиком, потный, запыхавшийся, крикнул без всякого уважения к собравшимся:

– Да расходитесь же наконец, болваны!.. Чего вы тут канителитесь? Сказано вам: спектакль кончился!..

XI. ПРАЗДНЕСТВА В ЧЕСТЬ БЕЯ

В южных областях Франции с их древней культурой исторические замки, избежавшие разрушения, попадаются очень редко. Только кое-где еще высится на склоне холма старое аббатство с ветхим, готовым развалиться фасадом, с дырами вместо окон, с зияющим отверстием наверху, в которое видно небо. Такой памятник времен крестовых походов и судов любви,[32]32
  Суды любви – в средневековом Провансе собрания кавалеров и дам, судивших о вопросах рыцарской любви, поэзии, этикета.


[Закрыть]
готовый превратиться в труху под палящими лучами солнца, совершенно безлюден, между его камнями давно не ступала нога человека, там не вьется плющ, не растет акант, там пахнет сухой лавандой и другими душистыми травами. Среди всех этих развалин замок Сен-Роман составляет исключение. Если вы путешествовали по Югу, вы его, конечно, видели и сейчас снова его увидите. Расположен замок между Балансом и Монтелимаром, там, где железная дорога вьется вдоль крутых берегов Роны, у подошвы плодоносных холмов Бома, Рокуля и Меркюроля по раскаленным землям Эрмитажа, покрытым на протяжении пяти миль тесно прижавшимися друг к другу виноградными лозами. Плантации кудрявых виноградников спускаются чуть ли не в самую реку с ее зелеными берегами и множеством островков, похожую в этом месте на Рейн около Базеля, но озаренную ярким солнцем, которого лишен Рейн. Сен-Роман стоит на другом берегу реки. И, несмотря на то, что он то появляется, то исчезает, словно видение, несмотря на то, что поезд мчится на всех парах, словно стремясь на каждом повороте низринуться

168 в Рону, замок так огромен, так превосходно вырисовывается на противоположном берегу, что он будто следует за бешеным бегом поезда; и в вашей памяти навсегда запечатлевается это здание итальянской архитектуры в три невысоких этажа с возвышающейся над ними террасой, окруженной небольшими колоннами, лестницы, балюстрады и два павильона по бокам под черепичной кровлей. Под этим зданием пенятся водопады, тянется сеть посыпанных песком и поднимающихся вверх дорожек, виднеются длинные буковые аллеи, в конце которых белая статуя выделяется на фоне голубого неба, как в ярко освещенном окне. В верхней части парка, среди обширных лужаек, насмешливо поблескивающих на жгучем солнце своей изумрудной травой, гигантский кедр раскинул свои ветви с зеленой хвоей, бросая черную волнистую тень. Его экзотический силуэт у входа в это старинное жилище какого-нибудь откупщика времен Людовика XIV напоминает исполинского негра с зонтиком, охраняющего от солнца вельможу.

От Баланса до Марселя, по всей Ронской долине, идет слава о Сен-Роман-де-Беллег как о волшебном замке. И действительно, этот зеленый оазис с чудесными струящимися водами – настоящая феерия среди выжженной мистралем местности.

– Когда я разбогатею, мама, – говорил еще ребенком Жансуле своей матери, которую он боготворил, – я подарю тебе Сен-Роман-де-Беллег.

А так как жизнь этого человека казалась претворением в жизнь сказки из «Тысячи и одной ночи», так как все его желания, даже самые безумные, осуществлялись, все, даже самые чудовищные химеры ползали перед ним и лизали ему руки, подобно покорным домашним псам, то в конце концов он купил замок Сен-Роман и подарил его матери, заново обставил его и реставрировал, не пожалев средств. Хотя с тех пор прошло уже десять лет, старуха все никак не могла привыкнуть к этому роскошному замку. «Ты подарил мне дворец королевы Иоанны, дорогой мой Бернар, – писала она сыну, – у меня не хватит духу в нем жить». И действительно, она жила не там, а поселилась в домике, предназначенном для управляющего, в новом строении, расположенном на окраине великолепного поместья, чтобы быть поблизости от служебных помещений – фермы, овчарни и маслобойни, за которыми расстилался необозримый деревенский простор: скирды хлебов, оливковые деревья, виноградники. В большом замке она чувствовала бы себя пленницей, заключенной в одном из тех заколдованных дворцов, где среди безоблачного счастья вами внезапно овладевает сон, который длится целое столетие. В домике управляющего эта крестьянка, которая никак не могла свыкнуться с огромным богатством, пришедшим так нежданно, слишком поздно и из неведомого далека, чувствовала себя связанной с живой действительностью. Суетня работников, выгон в поле и возвращение скота, хождение его на водопой возвращали ее к сельской жизни. По утрам ее будили привычное пение петухов и резкий крик павлинов, и она еще до рассвета спускалась по винтовой лестнице домика. Она считала себя только верным стражем этого роскошного поместья, которое она берегла для своего Бернара, желая в хорошем состоянии вернуть его сыну, когда тот, сочтя себя уже достаточно богатым и пресытившись жизнью у «турков», возвратится, как он обещал, и будет жить с ней под сенью деревьев Сен-Романа.

С какой неустанной заботливостью и вниманием осуществляла она свой надзор!

В предрассветном тумане работники фермы слышали ее хриплый, глухой голос:

– Оливье!.. Пейроль!.. Одибер!.. Вставайте!.. Уже четыре часа!

Затем старуха бежала на кухню, в это огромное помещение, где заспанные служанки разогревали похлебку на ярко горевшем и весело потрескивавшем сушняке. Ей подавали маленькое блюдо из красного марсельского фаянса, до краев наполненное вареными каштанами, – этот незатейливый завтрак прошлых лет она ни за что не променяла бы ни на какой другой. И вот уже снова большими шагами продолжала она свой обход, с огромной связкой ключей у пояса, с тарелкой в руке и с неизменной прялкой под мышкой: она пряла целый день, даже когда ела каштаны. Мимоходом старуха заглядывала в еще темную конюшню, где лошади грузно топтались на месте, в душный хлев, из которого к ней нетерпеливо тянулись морды телят. Первые лучи солнца, скользившие по фундаменту каменной кладки, подведенному под насыпь парка, ласкали старую женщину, которая, несмотря на свои семьдесят лет, бежала по росе с легкостью молодой девушки, тщательно проверяя каждое утро все богатства поместья, желая убедиться, целы ли все статуи и вазы, не повалены ли посаженные в строгом порядке столетние деревья, не иссякла ли вода в родниках, с шумом стекавших в свои водоемы. В полдень, под жарким, словно гудящим и трепещущим солнцем, на посыпанной песком аллее у белой стены террасы вырисовывался длинный, сухой и тонкий, как ее веретено, силуэт старухи, подбиравшей упавшие ветки, обламывавшей неаккуратно подстриженный кустарник, невзирая на жгучие лучи, скользившие по ее жесткой коже, как по камню старой скамьи. К этому времени в парке появилось еще одно человеческое существо, но менее деятельное, менее шумное. Человек этот – несчастный, сгорбленный, неопределенного возраста, спотыкающийся, с несгибающимися ногами, с бессмысленным выражением лица, никогда не произносящий ни одного слова, – двигался, еле волоча ноги, держась за стены, за балюстрады. Когда он уставал, то испускал жалобный крик, обращенный к постоянно сопровождавшему его служителю, который помогал ему примоститься, присесть на ступеньку, где он и оставался целыми часами, неподвижный, немой, с разинутым ртом и моргающими глазами, убаюкиваемый монотонным стрекотанием цикад, – жалкое человеческое отребье на фоне сияющей природы.

Это был «Старший», брат Бернара Жансуле, любимое детище отца и матери, умница, краса, надежда и гордость семьи торговца гвоздями, для которой, как для многих семей на Юге, право старшинства было правом священным. Пойдя на все жертвы, родители послали в Париж этого красивого честолюбивого парня, покорившего сердца всех местных девушек, видевшего в своем воображении чуть ли не генеральские эполеты. После того, как Париж в течение десяти лет трепал, калечил, выжимал в своем гигантском чане этот яркий лоскут Юга, после того, как он обжег его всеми своими кислотами и вывалял во всей своей грязи, он превратил его в отребье, в никому не нужный хлам, в отупевшее, Кардальяк взял на себя все уладить. У нас будут пышные празднества… А пока велите подавать обед и приготовьте комнаты: наши парижские гости очень устали.

– Все готово, сынок, – ответила старуха, строгая и прямая, в чепце из тонкого полотна с пожелтевшими оборками, с которым она не расставалась даже в дни больших праздников.

Богатство нисколько ее не изменило. Она оставалась все тон же крестьянкой ронской долины, независимой и гордой, не похожей на притворно смиренных поселянок, которых изображал Бальзак, и слишком прямодушной, чтобы кичиться своим состоянием. Единственным предметом ее гордости была возможность показать сыну, с какой бесконечной заботливостью она выполняла обязанности управляющего. Нигде ни пылинки, ни малейшего признака плесени на стенах. Великолепно обставленный нижний этаж, гостиные с обитой переливчатым шелком мебелью, освобожденной в последнюю минуту от чехлов; длинные летние галереи, выложенные мозаичными плитами, прохладные и гулкие, которым диваны в стиле Людовика XV, изогнутые, обитые цветистым штофом, придавали, с некоторым игривым кокетством, старомодный вид, огромная столовая, украшенная растениями и цветами, и, наконец, биллиардная с рядами блестящих шаров слоновой кости, с люстрами и щитами, увешанными оружием, – вся анфилада этих апартаментов с настежь раскрытыми стеклянными дверями, выходящими на величественное крыльцо, предстала во всем своем блеске перед гостями на фоне чудесного ландшафта под лучами заходящего солнца. Безмятежная, полная невыразимой прелести природа отражалась в стенных зеркалах и в полированной или покрытой лаком деревянной обшивке с той же отчетливостью, с какой снаружи, в зеркале водоемов, повторялись тополя, склонившиеся друг к другу, и лебеди, плывущие в тихую заводь. Обрамление было столь прекрасно, общий вид столь грандиозен, что кричащая безвкусица роскоши исчезала, становилась незаметной для самого прихотливого глаза.

– Неплохой материал, – заявил Кардальяк, с моноклем в глазу, опустив поля шляпы. Он уже обдумывал мизансцены.

Высокомерная мнна Монпавона, который вначале был очень шокирован чепцом встретившей их на крыльце старухи, сменилась снисходительной улыбкой. Материал был, бесспорно, неплох, так что их друг Жансуле под руководством людей со вкусом сможет устроить берберийскому владыке довольно приличный прием. Весь вечер только об этом и толковали. Опершись локтями на стол в роскошной столовой, разгоряченные от выпитого вина и обильного обеда, они взвешивали и обсуждали каждую мелочь. Кардальяк, человек широкого размаха, уже составил план.

– Прежде всего полная свобода действий, не так ли, Набоб?

– Полная свобода, старина, и пусть толстый Эмерленг лопнет с досады.

Директор театра поделился своими планами. Для каждого дня празднеств – особые развлечения; совсем как в Во, когда Фуке принимал Людовика XIV.[33]33
  Никола Фуке (1615–1680) – суперинтендант финансов, использовавший свое положение для беззастенчивых махинаций и сделавшийся самым богатым человеком Франции. Чувствуя неприязнь молодого короля Людовика XIV, Фуке попытался задобрить его: он устроил в Во, в своем роскошном летнем дворце, празднество в его честь (1661). Однако чрезмерная роскошь празднества только обострила зависть и гнев короля. Вскоре Фуке был арестован и осужден.


[Закрыть]
Первый день – комедия, второй – провансальские увеселения:

Фарандола, бой быков, национальная музыка, – третий… охваченный директорским азартом, он уже сочинял программы и афиши, между тем как Буа-Ландри, засунув руки в карманы, откинувшись на спинку стула, спал с сигарой в уголке ухмыляющегося рта, а маркиз де Монпавон, стараясь не выйти из рамок приличия, все время расправлял плечи, чтобы не заснуть.

Де Жери рано их покинул. Он предпочел общество старушки, знавшей с младенческих лет как его, так него братьев, и отправился в маленький домик, где мать Набоба приняла его в скромной комнате с белыми занавесками и светлыми обоями на стенах, увешанных фотографиями и картинками, – здесь она пыталась воскресить свое прошлое бедной труженицы с помощью реликвий, уцелевших от разорения.

Мирно текла беседа между Полем и красивой старухой с правильными и строгими чертами лица, с волосами белыми и пушистыми, как ее пряжа, с плоской грудью, повязанной зеленой косынкой. Она сидела против него, держась прямо, – ни разу за всю свою жизнь она не прислонилась к спинке стула, ни разу не села в кресло. Он называл ее Франсуазой, она его – господином Полем. Они были старые друзья. Угадайте, о чем они говорил и? Об ее внуках, конечно, о трех сыновьях Бернара, которых она не знала и с которыми так хотела бы познакомиться.

– Ах, господин Поль, я жду не дождусь их… Я была бы так счастлива, если бы он привез ко мне своих трех малышей вместо всех этих знатных господ!.. Подумайте: ведь я видела их только на фотографиях, которые здесь висят… Их матери я побаиваюсь, – это настоящая светская дама, урожденная Афшен… Но дети, я уверена, не такие гордые, они полюбят свою старую бабушку. Мне бы казалось, что я вижу Бернара снова ребенком. И я постаралась бы дать им то, чего не дала их отцу, потому что… знаете ли, господин Поль, родители не всегда бывают справедливы. У них есть любимцы. Но бог справедлив. Во что только он превращает куколок, которых наряжали и лелеяли в ущерб другим!.. Баловство родителей часто приносит несчастье детям.

Она вздохнула, бросив взгляд в сторону большого алькова с ламбрекеном и спущенными занавесками, откуда по временам вырывалось тяжелое неровное дыхание, похожее на стон спящего ребенка, которого прибили и который сильно плакал…

Тяжелые шаги послышались на лестнице, и вслед за тем хрипловатый голос произнес совсем тихо:

– Не бойтесь, это я…

В комнату вошел Жансуле. Все уже улеглись в замке, и он, зная привычки матери, зная, что ее лампа гаснет в доме последней, пришел повидаться со своей дорогой старушкой, поговорить с ней и сказать те нежные слова, которыми они не могли обменяться при посторонних.

– Не уходите, милый Поль, вы нас нисколько не стесняете.

Превратившись в ребенка, снова увидевшего мать, он, такой большой и грузный, опустился перед ней на колени и стал осыпать ее ласками и говорить ласковые слова. Она тоже была счастлива тем, что он здесь, подле нее, однако чувствовала себя несколько смущенной, видя в нем необыкновенное, всесильное существо; она взирала на него, в простоте душевной, как на олимпийского бога, появляющегося среди грома и молнии и обладающего всемогуществом. Она говорила с ним, расспрашивала, доволен ли он своими друзьями, хороши ли по-прежнему его дела, не решаясь, однако, обратиться к нему с вопросом, который задала Полю: «Почему не привезли ко мне моих внуков?» Но он сам об этом заговорил:

– Они учатся в пансионе, мама… Как только наступят каникулы, я пришлю их к вам с Бомпеном, – вы, конечно, помните Бомпена, Жан-Батиста? – и они останутся у вас на два месяца. Они будут сидеть с вами, слушать ваши чудные сказки и будут засыпать, положив голову на ваш фартук, вот так…

Он положил свою курчавую голову, тяжелую, как слиток металла, на колени старухи, и ему припомнились, чудесные вечера, когда он, маленький мальчик, засыпал в таком положении, если ему это разрешали, если голова «Старшего» еще оставляла ему местечко. Впервые после своего возвращения во Францию он вкушал несколько минут блаженного покоя, столь непохожих на его шумную, суетливую жизнь, – прижавшись к старому материнскому сердцу, которое стучало так же ровно, как маятник столетних часов, стоявших в углу комнаты. Казалось, глубокая тишина деревенской ночи парила над беспредельным пространством… Вдруг такой же тяжелый стон уснувшего в слезах ребенка донесся из глубины комнаты. Жансуле поднял голову, посмотрел на мать и тихо спросил:

– Это он?

– Да, – ответила она. – Я его сюда кладу. Я могу ему понадобиться ночью.

– Мне бы очень хотелось взглянуть на него, поцеловать….

– Идем.

Старуха поднялась; выражение лица у нее было суровое; она взяла лампу, подошла к алькову, отдернула занавеску и подала знак сыну бесшумно приблизиться.

Он спал… И, бесспорно, во сне что-то ожило в нем, то, что исчезало, когда он бодрствовал, ибо вместо оцепенения, в котором он пребывал целыми днями, сильная дрожь сотрясала его тело и на помертвевшем, лишенном всякого выражения лице появилась страдальческая, полная горечи складка; оно болезненно исказилось. Жансуле, взволнованный, смотрел на это похудевшее лицо, поблекшее и землистое, на котором борода, забрав все жизненные соки, росла с необычайной силой, потом склонился, коснулся губами влажного от пота лба и, чувствуя, что брат весь затрепетал, сказал тихо, серьезно, с уважением, как говорят главе семьи:

– Здравствуй, Старший.

Возможно, что плененная душа услышала его из глубины мрачного чистилища. Губы несчастного зашевелились, и протяжный стон раздался в ответ – крик отчаяния, жалоба, летевшая издалека. Бессильные слезы навернулись на глаза Франсуазы и младшего сына, и у обоих вырвался один и тот же возглас, в котором звучало общее горе: «Picairel» Это местное слово выражало всю глубину их сострадания и любви.

На следующий день с самого утра началась суматоха: прибыли актрисы и актеры; обрушилась лавина шляпок, шиньонов, высоких сапог, коротких юбок, заученных восклицаний, вуалеток, прикрывающих свеженарумяненные лица. В большинстве это были женщины, так как Кардальяк считал, что для бея сам спектакль представляет мало интереса, главное в том, чтобы звуки, хотя бы и фальшивя, излетали из хорошеньких уст, чтобы можно было полюбоваться красивыми руками и стройными ножками полуобнаженных опереточных див. Все знаменитости пластического искусства, подвизавшиеся в его театре, приехали сюда во главе с Ами Фера, веселой особой, которая уже не раз запускала свою лапку в кошельки коронованных особ. Сверх того, прибыли двое-трое прославленных на подмостках кривляк с мертвенно-бледными лицами, выделявшимися на зелени посаженных в строгом порядке деревьев такими же меловыми, призрачными пятнами, как и находившиеся там гипсовые статуи. Вся эта компания, приведенная в веселое настроение путешествием, непривычным для нее чистым воздухом и широким гостеприимством хозяина, а также надеждой что-нибудь извлечь из пребывания в замке всех этих беев, набобов и прочих богачей, хотела только развлекаться, хохотать и петь, причем забавлялась она с простонародной бойкостью сенских лодочников, сошедших со своих суденышек на твердую землю. Но Кардальяк был другого мнения. Как только они вышли из экипажей, умылись и позавтракали, им роздали роли, и репетиции начались. Нельзя было терять время. Работали они в маленькой гостиной, примыкавшей к летней галерее, где уже начали сооружать сцену. Грохот молотков, мелодии куплетов на обозрения, дребезжащие голоса, сопровождаемые визгливой скрипкой капельмейстера, сливаясь с пронзительным криком павлинов на насесте, растворялись в мистрале, который на своих могучих крыльях равнодушно уносил все эти звуки без разбора, вместе с яростным стрекотанием своих землячек – цикад.

Сидя на крыльце, как на авансцене театра, Кардальяк, следивший за репетициями, отдавал распоряжения толпе рабочих и садовников, приказывал срубить деревья, заслонявшие панораму, набрасывал эскиза триумфальной арки, отправлял депеши, посылал нарочных к мэрам и су префектам: в Арль, требуя оттуда депутацию местных девушек в национальных костюмах, в Барбантану – родину лучших фарандолистов, в Фараман, славившийся дикими быками и резвыми скакунами. А так как подпись Жансуле блистала на всех этих посланиях, так как в них упоминалось о тунисском бее, то отовсюду приходили ответы с выражением полнейшей готовности услужить. Телеграф работал без роздыха, нарочные загоняли насмерть лошадей, а маленький Сарданапал[34]34
  Сарданапал – легендарный последний царь Ассирийского царства, славившийся своей любовью к роскоши и изнеженностью.


[Закрыть]
из театра Порт-Сен-Мартен по имени Кардальяк все твердил: «Материал, бесспорно, неплох». Он был счастлив тем, что может пригоршнями швырять золото, как бросают зерна в борозду, поставить спектакль на сцене окружностью в пятьдесят миль, показать весь Прованс, уроженцем которого был этот завзятый парижанин, знавший, какие красоты таит в себе местный край.

Отстраненная от своих обязанностей, старушка мать больше не показывалась – она занималась только фермой и своим немощным сыном. Ее пугали эти толпы гостей, их нахальные слуги, которых трудно было отличить от господ, женщины с наглым и кокетливым видом, гладко выбритые старики, похожие на забывших свой сан священников, все эти сумасброды, гонявшиеся друг за другом ночью по коридорам, бросавшие друг в друга подушки, оторванные от портьер кисти и мокрые губки, превращенные в метательные снаряды. Вечерами она уже не видела сына – ему приходилось оставаться с гостями, число которых все возрастало по мере приближения празднеств. Она не могла даже себе в утешение побеседовать с «господином Полем» о своих внучатах, так как Жансуле, которого несколько стесняла серьезность его молодого друга, а кроме того, по доброте душевной отправил де Жери на несколько дней к братьям. Заботливая хозяйка, у которой поминутно требовали ключи, чтобы достать белье, приготовить комнату или пополнить запас столового серебра, беспокоилась о стопках чудесных узорчатых салфеток, о сохранности буфетов и кладовых, припоминая, в каком положении остался после визита покойного бея замок, словно опустошенный циклоном, и говорила на местном наречии, лихорадочно смачивая льняную нитку своей пряжи:

– Хоть бы огонь небесный испепелил всех беев, всех до единого!

Наконец наступил знаменательный день, о котором еще сейчас вспоминают в тех краях. К завтраку прибыли префекты и депутаты в парадной форме, со шпагами на боку, мэры, опоясанные шарфами, и свежевыбритые приходские священники. За столом на почетном месте сидела на этот раз старушка мать в чепце с новыми оборками, префекты и депутаты сидели рядом с парижскими знаменитостями. Около трех часов пополудни, после этого более роскошного, чем обычно, завтрака, Жансуле в черном фраке и белом галстуке вышел, окруженный гостями, на крыльцо. Его глазам предстала необычайная по красочности картина: среди знамен триумфальных арок и флагов колыхалось море голов; толпы людей в ярких костюмах разместились по склонам холмов и в аллеях; на лужайке, точно прелестный цветник, красовались самые хорошенькие девушки Арля – их маленькие смуглые головки грациозно выглядывали из – под кружевных косынок; ниже разместились готовые пуститься в пляс, взяв друг друга за руки, барбантанские фарандолисты, с развевающимися лентами, в шляпах, сдвинутых на ухо, с красными поясами вокруг бедер, – тамбурины они поставили сзади; под ними на спускающейся уступами насыпи расположились, построившись рядами, члены хоровых кружков, все в черном, но в ярких шапочках, – впереди знаменосец, с решительным видом, с плотно сжатыми губами, высоко держал резное древко; еще ниже, на обширной площадке, превращенной в цирковую арену, – стреноженные черные быки и всадники из Камарги с трезубцами в руках, в коротких штанах, верхом на маленьких лошадках с белой гривой. Дальше снова знамена, каски, штыки – до самой триумфальной арки у входа. А на том берегу реки, через которую две железнодорожные компании перебросили понтонный мост, чтобы можно было прямо со станции попасть в Сен-Роман, несметные толпы народа, целые селения, прибывшие со всех концов, с криками сгрудились в пыли на жифасской дороге, уселись на краю канав, вскарабкались на вязы, взгромоздились на тележки, окаймляя шествие мощной живой изгородью. Над всем этим высился огромный диск жгучего солнца, свет которого, рассеиваемый капризным ветром во всех направлениях, играл на меди тамбуринов, на остриях трезубцев, на бахроме знамен. А величественная Рона, буйная и вольная, уносила в море движущуюся картину этого поистине королевского празднества.

При виде такого великолепия, которое сверкало золотом его сундуков, Набоб почувствовал восторг и гордость.

– Как красиво!.. – сказал он, бледнея, а мать его, стоя за ним и тоже побледнев, но от какого-то неописуемого страха, прошептала:

– Для человека это слишком красиво… Можно подумать, что сюда явится сам господь.

Чувство старой крестьянки-католички разделяла, не отдавая себе в этом отчета, и вся толпа, собравшаяся на дорогах словно для грандиозной праздничной процессии Тела господня. Приезд восточного владыки к местному уроженцу вызывал в памяти легенду о трех волхвах, о прибытии Гаспара, царя мавров, к сыну плотника с дарами – золотом, ладаном и миррой.

В разгар восторженных поздравлений, которыми осыпали со всех сторон Набоба, появился торжествующий, вспотевший Кардальяк, пропадавший с самого утра.

– Я же говорил вам, что материал отличный!.. Что, ловко сработано? Вот это постановочка!.. Я думаю, парижане дорого бы дали, чтобы присутствовать на такой премьере. – Понизив голос из-за находившейся поблизости старухи, он спросил:

– Вы разглядели наших арлезианок? Нет? Посмотрите на них получше. На первую, на ту, которая должна поднести букет бею.

– Да это Ами Фера!

– Ну, конечно, черт побери! Вы понимаете, голубчик: если бей бросит платок в толпу этих красоток, нужно, чтобы хоть одна подняла его… А эти невинные овечки ничего и не поймут! О, я обо всем позаботился, вот увидите! Все устроено и налажено, как на сцене. Здесь задник, а здесь сад.

Чтобы показать, насколько безупречно все организовано, директор взмахнул тростью, и по этой многократно повторенной команде в парке запели хоры, загремели фанфары и тамбурины, слившиеся в торжественной мелодии южной народной песни «Жаркое солнце Прованса…». Человеческие голоса вместе со звуками медных труб поднялись к небу, знамена надулись, и фарандола, дрогнув, стала делать на месте первые движения. А на другом берегу в толпе пробежал ропот, подобный порыву ветра; он выражал опасение, что бей прибыл внезапно с другой стороны. Кардальяк снова поднял трость, и огромный оркестр замолк, на этот раз подчинившись ему медленнее, – отдельные ноты заблудились в листве, но большего нельзя было и требовать от постановки, в которой участвовало три тысячи человек.

В эту минуту приблизились экипажи, в том числе парадные кареты, уже участвовавшие в празднествах в честь покойного бея, – две большие кареты, розовые с позолотой по тунисской моде, – старуха Жансуле дрожала над ними, как над святыней; их выкатили из сарая с такими же свежевыкрашенными кузовами, с такой же новенькой обивкой и блестящей золотой бахромой, как в день, когда они вышли из мастерской каретника. И тут тоже сказалась изобретательность Кардальяка: вместо лошадей, слишком тяжеловесных для этих воздушных по росписи и общему виду экипажей, он приказал впрячь восемь мулов, разукрашенных бантами, помпонами и серебряными бубенчиками, покрытых в виде попон чудесными циновками, которыми славится Прованс, ваимствовавший искусство их плетения у арабов и усовершенствовавший его. Уж если и это не произведет впечатления на бея…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю