Текст книги "За землю русскую. Век XIII"
Автор книги: Алексей Югов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)
Дубравка, стараясь дышать полуоткрытыми устами, дабы унять сердце, готовое расшибиться о кольчугу, заставила себя оглянуть окрестность. И показалось Дубравке, будто и холмы, и долины, и сбросы берега, да и сама река – вся местность, до самой черты окоёма, была покрыта толстым, живым, кишащим пологом пёстрого цвета.
И с необычайной явственностью прозвучали в её душе давние слова отца, которые лишь теперь оборотились для неё страшной явью:
«Доню, милая, – и не дай бог тебе увидать их!.. Когда бы ты знала, доченька, как вот саранча в чёрный год приходит на землю: копыта, копыта конские чвакают, вязнут!.. Невпроворот!.. Вёрсты и вёрсты – доколе досягнёт глаз. Так что же можно – мечом против саранчи?!»
Долго молчали все трое: Андрей, Дубравка, Жидислав.
Наконец князь, повернувшись к старому воеводе, уверенно произнёс:
– Самая до́ба ударить на них!
– Самая пора, князь! – подтвердил Жидислав.
Князь взмахнул рукой – уже в панцирной рукавице, – и тотчас же великокняжеский трубач поднял и приблизил к губам серебряную трубу, надул щёки и затрубил.
И уже ничего не слышно стало за мерным уханьем земли под ударами тысяч и тысяч копыт.
С трёх сторон трёхтысячная громада конников ринулась на татар. А так как мчаться было под гору, то за седлом каждою всадника сидел ещё и пехотинец.
И скоро Дубравка, Андрей, Жидислав увидали в радостном торжестве, как словно бы порывом бури, ударившей с трёх сторон, вдруг возвеялся и стал грудиться и сползать обратно – в Клязьму – тот чудовищный пласт саранчи, которым показывалось издали усеявшее все холмы и склоны татарское полчище.
Это был удар, которого тринадцать лет, после Батыева нашествия, ждала Русская Земля!
Боже, что поднялось!.. Разве выкричать слову человеческому про тот ужас и ту простоту нагого, обнажённого убийства, которую являет кровавое, душное, потное, осатанелое месиво рукопашной битвы, – и орущее, и хрипящее, и воющее, и лязгающее, и хряскающее ломимой человечьей костью, и пронзающее душу визгом коней – визгом страшным, нездешним, словно видения Апокалипсиса, визгом, который и сам по себе способен разрушить мозг человеческий и ринуть человека в безумие...
Визжат взбесившиеся татарские кони – звери с большой головой и со злыми глазами, рвут зубами, копытами свои собственные, облитые кровью кишки, мешающие им скакать, дыбиться и обрушивать передние копыта свои на череп, на лицо, на грудь врага, проламывая и панцирь и грудь.
Завалы из окровавленных конских туш нагромоздились на сырой кочковатой луговине Клязьмы!.. И гибнул, раздавленный рухнувшею на него тушею татарской лошади, рассарычив ей брюхо кривым засапожником, гибнул, порубанный наскочившими татарскими конниками, владимирский, суздальский, рязанский, пронский, ростовский пешец – ополченец, вчерась ещё пахарь или ремесленник, пришедший отомстить!.. Что ж, одним конём вражьим, да и одним татарином меньше стало!.. Что татарин без лошади? – всё равно как пустой мешок: поставь его – не стоит!.. Тут же раздернут его, окаянного, на части набежавшие наши, а нет – с седла распластают!.. В конях их сила, в конях! Да ещё многолюдством задавили: мыслимое ли дело – десятеро на одного! А пускай бы и десять на одного, когда бы в пешем бою!
Всё больше сатанело кровавое бучило боя! Казалось, до самого неба хочет доплеснуть кипень битвы. Уж, местами, зубы и пятерня, дорвавшись до горла, решали спор – кому из двоих подняться с земли, а кому и запрокинуться на ней навеки; и втопчут его в землю, и разнесут по кровавым ошмётам тысячи бьющих в неё копыт, тысячи тяжко попирающих сапог!
Зной валил с неба. Было душно. Многие из бойцов – и татар и русских – в этом месиве уж не могли выпростать ни руки, ни ножа – где уж там, меч, копьё, саблю! – и только очами да зубами скрежещущими грозили одни другому, уже готовые дотянуться – тот к тому, этот к этому – и вдруг оторванные, прочь уносимые друг от друга непреодолимым навалом и натиском человечьих и лошадиных тел.
Было и так, что задавленные насмерть не могли рухнуться наземь, несомые навалом живых. Их тела с остекленевшими глазами, как бы озирая битву, из которой и мёртвому некуда уйти, стоймя носились по полю, принимая в свою остывающую плоть удары копий и стрел!..
Свежиною крови, запах которой пресекает дыханье и заставляет бежать непривычного к ней человека, потянуло от земли! Осклизли – и трава, и тела убитых, и кольчуги, и шлемы, и поверженные туши коней. Русские мечи по самый крыж покрыты были кровью. Рукояти поприлипали к ладоням. Но и у татар с кривых сабель, досыта упившихся русской кровью, кровь текла по руке в рукава халатов и бешметов...
А битва всё ширилась! Новый тумен – отборные, на серых конях, десять тысяч всадников – одним лишь наклоненьем хвостатой жердовины значка – ринул на этот берег хан Укитья, в подпору теснимым татарам.
... Нет, нет – да уж подымет ли и нашего, русского народа сверхчеловеческое слово – слово, подобное и веянью ветра, и звуку смычка, и ропоту бора, и воплю ратной трубы, и грохоту землетрясений, – подымет ли даже и оно, могущее поколебать и небо и землю, обоймёт ли даже и наше, русское слово всё то, что творилось в тот миг на берегах Клязьмы?
Тщетной оказалась подмога, брошенная ханом Укитьей и прожорливую пасть боя! Разящая сила удара, которую могли и себе эти свежие десять тысяч конников, низринувшиеся с покатостей татарского берега Клязьмы, быстро погрязла в том многоязычно вопящем месиве, в которое были обращены ударом русских полков тумены, скопившиеся за Клязьмой.
Только сила могла остановить силу!
Хан Укитья, презрительно сопя, чуть расщелив свои заплывшие глаза, таким напутствием сопроводил оглана, ведущею новый гумен.
– Хабул! – прохрипел он. – Я знал отца твоего!..
В ответ юный богатырь монгол, в чёрном бешмете, в парчовой круглой шайке с собольей оторочкой, трижды поцеловал землю у копыт кони, на коем восседал хан Укитья.
Затем встал, коснулся лба и груди – и замер.
Укитья знал, что этот прославленный богатырь был куда знатнее его самого!
Однако на войне первая доблесть ба́тыря не есть ли повиновенье?! И царевич обязан повиноваться сотнику, если только волей вышестоящего он поставлен под его начало!
И хан Укитья, не повернув даже и головы в сторону Хабул-хана, просипел:
– Хабул! Тебе дан лучший из моих туменов. Уничтожь этих разношёрстных собак, которые оборотили хребет свой перед русскими! Убивай беспощадно этих трусливых, как верблюды, людей из народа Хойтэ и всех прочих, ибо сегодня бегством своим они опачкали имя монгола. Монгол – значит смелый!..
Снова лёгкое наклоненье головы и прикосновенье руки ко лбу в области сердца.
Лицо Укитьи – подобное лицу каменной бабы – отеплялось улыбкой. Он повернулся к богатырю:
– На тебе нет панциря, да и голова не прикрыта... Я вижу, ты этих русских не очень-то испугался!..
Молодой хан отвечал почтительно, но сурово:
– Отец мой был сыном Сунтой-багадура.
– Ступай!
И, ещё раз поклонясь начальнику, Хабул-хан быстро отошёл, всунул ногу в стремя, которое держал один из его нукеров, и поскакал.
Теперь Дубравке казалось, что пёстрая толща саранчи, ужо слипшаяся от крови в кучи, как бы сгребается ладонью некоего великана, и грудится, и грудится в Клязьму.
«Господи! – думалось Дубравке. – Да неужели не сон всё это?! Бьём, бьём этих татар!.. Бегут, проклятые!.. Отец, посмотри!» – как бы всей душою крикнула она в этот миг туда, на Карпаты.
И впервые за всё время их безрадостного супружества Дубравка взглянула на Андрея, вся потеплев душою.
«А тот?.. Ну что же... сам свой жребий избрал!.. Уж очень осторожен... Ну и сиди в своём Новгороде: за болотами не тронут!..»
Так думалось дочери Даниила, супруге великого князя Владимирского.
Андрей Ярославич почти уже и не опускался больше в седло, а так и стоял в стременах, весь вытянувшись, неотрывно вглядываясь в ноле боя.
– Ах, славно, ах, славно!.. Ну и радуют князя! – возбуждённо восклицал он, кидая оком то на воеводу Жидислава, то на Дубравку, а то и на кого-либо из рядовых дружинников – своих главохранителей.
Воеводе большого полка, Жидиславу Андреевичу, по правде сказать, сейчас совсем было не до того, чтобы отвечать на восторженные восклицанья своего ратного питомца, – к суровому старцу то и дело прискакивали на взмыленных конях дружинники-вестоносцы и вновь неслись от него, приняв приказанье; однако нельзя ж было и не отвечать: князь!
Старый воевода прочесал перстами волнистые струйки седой бороды, улыбнулся и так отозвался князю:
– Да! Уж наш народ теперь не сдержать: дорвалися до татарина, что бык до барды!..
Князь рассмеялся.
– А? Дубрава?.. – сказал он и ласково потрепал поверх перчатки с раструбом маленькую руку княгини.
Глаза Дубравки увлажнились.
Дозорный, сидевший на дереве, тоже не выдержал.
– Наши гонят!.. – диким голосом закричал он.
Воевода Жидислав поднял голову и сказал не очень, впрочем, строго:
– Кузьма, ты чего это? Али тебя для того посадили, чтобы орать?
Но уж и с другого и с третьего дерева неслись радостные крики рассаженных там стрелков. Некоторые улюлюкали вслед татарам, кричали охотничьи кличи, хохотали и ударили ладонями о голенища сапог.
Андрей Ярославич со вздохом облегченья опустился наконец и седло.
– Клянусь Христом-богом и его пришествием! – крикнул он и поднял десницу в панцирной перчатке. – Бегут, проклятые!.. Татары, татары бегут!..
Бежали! И это не было притворным бегством с целью навлечь противника и навести его на засаду, чего опасались вначале и Андрей Ярославич, и воевода Жидислав. Куда там: трупами гатили Клязьму!.. И по зыбкой этой гати, ещё хрипящей, живой, хлюпающей под копытами русской погони, метнулись было с разлёту на тот берег, на татарский, десятка два-три русских всадников, но так и канули там бесследно. И не то чтобы порубили их, сразили копьём или стрелою, а попросту замяли и затоптали, даже и не успев распознать в них врагов, так же, как топтали и месили друг друга.
И, увидав это, Андрей Ярославич велел дать ратной трубою звонкий, далеко слышный приказ: собираться каждой сотне под своё знамя!
И в это самое время, прямо в лоб мятущимся и бегущим татарам, и ударил новый тумен – тумен хана Хабула, задачей которого было остановить бегство и затем, гоня впереди себя завороченных, вновь ударить на русских.
Две конно-людские, неудержимо несущиеся со склонов прямо в противоположные стороны, многосоттысячепудовые тучи озверелого мяса схлестнулись на самой середине реки!.. Да уж какая там река!.. Реки не было – был огромный, на вёрсты, мокрый ров, заваленный, загромождённый конскими и человеческими телами. И запруженная Клязьма выдала воды свои на низменные берега...
Молодой хан Хабул отдал приказ рубить беглецов беспощадно. Были особенные причины на то: среди отступавших только ничтожная часть были монголы; всё же остальное полчище было сборною конницею – свыше сорока покорённых татарами народов.
Кого только тут не было! Были и китаи, и найманы, и саланги, и каракитаи, сиречь чёрные китаи, и ойрат, и гуйюр, и сумонгол, и кергис, и мадьяры, и туркоманы, и сарацины, и парроситы, и мордва, и черемись, и поволжские булгары, хазары, персы и самогеды, и народ Хойтэ, и множество, множество других. Вот почему и отдал приказ хан Хабул врубаться в бегущее полчище беспощадно. И этим необдуманным повеленьем своим он и загубил едва ли не весь свой тумен, лучший из туменов Неврюя! Остановить накоротке почти двадцатитысячное конное, по уже сбившееся в мятущийся табун разноплеменное войско, охваченное паникой, было столь же невозможно, как задержать ладонями лавину.
Впадший в неистовство, истощивший силы передовых своих тысяч и утратив управленье над ними, так как их захлестнуло обезумевшим навалом бегущих, хан Хабул выхватил саблю и сам кинулся вместе с телохранителями в эту схватку, пролагая широкую кровавую просеку на левый берег Клязьмы по скользкой гати из лошадиных и человеческих тел...
Выскакав на твёрдую землю, хан остановил коня и пронзительным, гортанным голосом крикнул:
– Монголы! Враг перед вами!..
Это был клич Чингисхана.
Навстречу Хабулу вынесся на вороном коне огромного роста, в кольчуге и в шлеме русский сотник Позвизд.
Завидя хана Хабула, он испустил во всю свою могучую глотку страшный и как бы прожорливый крик.
Диким, визгливым гиком ответствовал русскому витязю богатырь-хан.
Русские закричали своему:
– Позвизд! Эй, эй!.. Позвизд Акимыч, оберегись!..
Перемахивая через груды убитых, через туши павших коней, мчались друг на друга, во всю мочь, кони того и другого: вороной – у русского великана, серый – у татарина...
Сшиблись!
Вопль боли и ужаса исторгся из груди русских воинов.
Гортанным, глумливым алалаканьем ответили им татары.
Копьём, древко которого было и не охватить руке простого смертного, татарский богатырь расщепил одним ударом седло и опрокинул и лошадь и всадника.
И прежде чем новгородец, оглушённый паденьем, успел подняться с земли, хан Хабул зарубил его насмерть. Телохранители хана втоптали поверженного в землю.
Юный хан резко поворотил коня вправо. Пробившиеся на русский берег Клязьмы тысячи ринулись вслед за ним, обтекая ещё не успевших вновь построиться русских.
И то же время другое конное полчище, под предводительством другого батыря, подвластного Хабул-хану, ринулось плёво – окружая русский стан.
Хабул-хан, замедлив тяжёлый скок своего богатырского коня, как бы очерчивая хищный круг окрест русского войска, неторопливо высматривал себе новую жертву.
И тогда-то из-под знамени новгородских гончаров – золотая кринка на голубом поле, а над нею золотой посох посадника – отделился всадник на буром коне.
Это был старшина новгородского гончарного цеха – Александр-Мил омег Рогович. Жёлтые кудри его были прикрыты стальным островерхим шишаком, кольчуга со стальными пластинами на груди.
Ловко и нодсадисто сидел гончар Рогович. Хватким, горящим оком из больших глазниц удлинённого юного лица смотрел он на татарина.
На правой руке у него, на широкой тесьме, свисал чекан – востроносый, с чуть загнутым клювом, стальной молоток, крепко насаженный и заклёпанный на красном недлинном черепе, с отделкой золотом и слоновой костью.
Татарии крикнул ему по-монгольски какое-то оскорбленье, которого не понял гончар, но в ответ на которое долгий хохот стоял среди нукеров хана.
И татары и новгородцы, близ стоявшие, не смели ничем посягнуть на священное издревле право единоборства.
Пустив серого жеребца своего на тяжёлый скок, татарин уже наладил к удару своё огромное, будто жердь, копьё.
Рогович разобрал на левую руку поводья, а правой подобрал висевший сбоку свой чекан-клювец и наладил как следует широкую тесьму, на которой висел этот чекан на кисти (по правой руки.
«Ну, держись, Александрушка, ребята твои, новгородцы, смотрят на тебя! Не положи сраму на город, на братчину!» – не то подумал, не то пробормотал он, прилаживаясь отпрянуть конём от ниспровергающего удара копья.
Но за мгновенье пред сшибкой Хабул выбросил в сторону левую руку, затем, как ножницы, раздвинул и сдвинул пальцы, а из правой выронил копьё...
«Это – на руку мне!» – подумал обманутый этим движеньем Рогович.
И в тот же миг скользкая волосяная петля длинной татарской укрючины, в кою пору вложенной в правую руку Хабула подскакавшим по его знаку стрелоносцем, взвилась над головой гончара.
«Ну... пропал!.. В сороме – смерть!» – весь похолодав, подумал Александр Рогович. И уж не дума, не хитрость защитила его, а само тело, что в страшный миг – быстрее стрелы, умнее ума – дугою примкнуло ко гриве лошади. И петля миновала новгородца! Только хлестнув его по спине, она сорвалась в сторону. И в сторону же отпрянул конём татарин, чтобы укрючиной сдёрнуть с седла своего противника.
«Ну, теперь ты – мой!» – сквозь зубы вырвалось у гончара Александра. Он стремительно повернул коня вслед татарину и, нагнав его, привстал во весь рост на стременах и грянул острым клювом чекана в голову татарского богатыря и пробил насквозь череп; рванув к себе рукоять чекана, он свалил убитого под копыта коней.
Андрей Ярославич, Дубравка, воевода Жидислав и все, кто стоял с ними, с возрастающей тревогой взирали на обширный уклон луговины, перебитой пролесками, где сызнова установилась та – отсюда казавшаяся недвижной – толчея рукопашного боя, разрешить которую в ту или в другую сторону мог только новый удар, только свежий иахлын ратных сил! Они казались неисчерпаемы там, на другом берегу Клязьмы, у татар, и почти нечего было бросить отсюда, от русской стороны. Засадный полк? Но не на то он был рассчитан. В крайнем случае, если расчёт сорвётся, то уж тогда ринуть этот полк – две тысячи конных, пятьсот пехоты, – где-то близко смертного часу. А сейчас, а сейчас что?
Опытный в битвах Андрей Ярославич не хуже, чем большой воевода его, понимал, как много значит в бою разгон победы, как важно и для воинов и для полководца не утратить этого разгона, не дать ему задохнуться. И Андрей Ярославич один, не спросясь воеводы, принял отчаянное решенье.
Уж видно было, что, окружённые со всех сторон, сбитые в ощетинившийся сталью огромный ком, русские полки, сотни и обрывки полков тают, как глыба льда, ввергнутая в котёл кипящей смолы.
Андрей Ярославич знаком руки подозвал к себе сотники Гаврилу, начальника великокняжеской дружинной охраны. Гаврило-сотский был широкоплечий мужик-подстарок, с благообразно умасленною чёрной большою головою, белым и румяным лицом и чёрной отсвечивающей бородой.
Он был в стальной, с козырьком, блистающей шапке-тюрке округлого верха, застёгнутый под подбородком, и в доброй, светлой кольчуге новгородского дела.
– Строить моих! – приказал Ярославич.
– Вот добро! – прогудел сотник, открывая в большой улыбке белые зубы. – А то закисли!..
Князь отпустил его.
Сотник стремительно повернулся и тяжёлым бегом, круша валежник, устремился к полянке, где возле своих засёдланных коней, не отпуская повода из рук, стояла, ожидая своего часу, великокняжеская охранная дружина в триста человек.
Князь в сопровожденье Дубравки подъехал к ним, уже к выстроенным, в сёдлах, и остановил своего, в яблоках, аргамака перед самым челом дружины. Ни одному из трёхсот не было больше девятнадцати лет!
Все они были копейщиками. Островерхие и у всех одинакие, стальные гладкие шишаки их блистали на солнце. Сталь слегка розовела, принимая на себя отсветы от острого, алого, словно язычок, пламени, сафьянного еловца – флажка, который реял на шлеме у каждого.
Ничья ещё не капнула слеза – кроме материнской – на этот шёлк, на эти доспехи! Князь Андрей Ярославич, готовясь восстать на Орду, нарочно подобрал эту дружину из неженатых. «Меньше слёз будет, меньше дум да оглядки, – говорил он ближайшим своим советникам. – Слёзы женские пострашнее, чем ржа, для доспехов булатных!..»
Коли бы княгиню Дубравку, в её мужском кольчужном одеянье и в стальном шишаке, поставить к ним в строй, то великая княгиня Владимирская ничуть бы не выделилась среди них.
Дубравка, зардевшись, сказала что-то на ухо своему супругу, слегка наклонившись с седла в его сторону. Андрей одобрительно кивнул головой. Вслед за ней по его приказу юный знаменосец-хорунжий приблизился к Дубравке на рослом белом коне – ибо у всей первой сотни лошади были белые – и, спрыгнув с коня, преднес княгине хоругвь дружины: золотой вздыбившийся барс Ярославичей на голубом поле.
Княгиня приняла на ладонь край голубого знамени и благоговейно приложила его к своим устам.
С глубокой отцовской жалостью взирал великий князь на юные лица этих богатырей. И вдруг почувствовал, что не сказать ему без слёз того заранее приготовленного напутственного, перед сраженьем, слова, с которым он хотел обратиться к ним, к этим мальчикам-витязям.
И вместо задуманной речи одно только и мог сказать князь Андрей.
– Что ж, ребятки мои, – молвил он попросту, – вам, витязям русским, что я говорить стану?! А меня впереди себя увидите!..
– Я сам поведу их! – обратился он к сотнику, указуя ему его место, по правую руку от себя, и выхватил блеснувшую под солнцем саблю.
И каждый из этих трёхсот почувствовал себя ростом вровень с деревьями и понял, что немедля надо кричать душу сотрясающим рыком и нестись на крыльях беды, разить поганых остроносым копьём, валить их наземь, под копыта своего коня.
Князь Андрей провёл перед собою, выпуская из леса на луговину, две первые сотни – на белых и на вороных конях, а когда поравнялась с ним третья – на серых, он тронул своего аргамака, дабы стать во главе этого отряда.
Вдруг он почувствовал, как две сильные руки осадили его скакуна, схватив под уздцы. Тут же он увидал, что воевода большого полка, старик Жидислав, поспешно несётся ему наперерез, простирает к нему руки и что-то кричит.
Догадавшись, что это его, князя Андрея, хотят задержать, отвратить от принятого им ратного решенья, Андрей вспыхнул от гнева. Да разве в жилах его струится не та же самая кровь, что у брата Александра, – кровь Боголюбского Андрея, кровь Всеволода Великого?! Да разве кто-нибудь дерзнул бы брату Александру этак вот, рукою дружинника, осадить боевого коня?
– Прочь! – заорал он. – Прочь!..
Он в бешенстве кольнул коня шпорою. Но оба могучих телохранителя повисли на удилах, и конь заплясал храпя. Они обдавались потом смертельного ужаса, творя святотатство немыслимого в бою ослушанья самому великому князю, верховному военачальнику. Однако так приказал им воевода большого полка, и если от княжого гнева мог ещё заступить воевода, то ничего не смог бы поделать и князь, если б они оскорбили ослушанием воеводу Жидислава! Не из таких был старик, чтобы промыт.!..
В это время и сам Жидислав подскакал едва не вплотную и, сметнувшись с коня, умоляя, простёр обе руки ко князю:
– Князь!.. Не гневися!.. Обезглавить нас хочешь?! На погибель идёшь!..
– А они? – гневно воскликнул Андрей и взмахнул рукою в сторону юных, чья уже и последняя сотня вытягивалась из леса.
– То – моё место, – отвечал воевода и с невероятною для его лет быстротою снова очутился в седле и бросил коня вслед исчезавшей из леса дружине.
– Стой, старик! – крикнул ему вдогонку князь Андрей. – Где твоё место? Я полки тебе вверил!.. А ты!..
И, не договорив, князь с такой силою вонзил шпоры, что его серый, в яблоках, рванулся вперёд, опрокинув державших его телохранителей.
Воевода Жидислав, скорбно покачав головою, посмотрел вслед князю, который мчался стремительно из леса, не успевая отстранять ветви дерев, хлеставшие по его лицу. Сумрачно сведя брови, старый воевода направил коня под великокняжеский стяг на опушке бора, откуда руководил он полками, куда стекались к нему донесения со всех концов боя.
Однако новое испытанье ждало его сегодня со стороны великокняжеской четы: княгиня Дубравка в сопровождении двух дружинников мчалась вослед супругу.
– Княгиня!.. Умилосердись! – только и воскликнул старый Жидислав, увидев Дубравку.
– Я – туда: чтобы видеть! – сказала она, слегка потрясая головою, всё ещё не привыкнув, что на ней шлем, а не венец золотых косичек.
– Коли так, то добро, княгиня! – несколько успокоенный, отвечал Жидислав. – Только молюся к тебе: не выдавайся из леса! Хорошо будет видно и так. Не ударили бы поганые, усмотрев тебя!
И на всякий случай воевода отрядил ещё двух своих телохранителей – оберегать княгиню и ни в коем случае не позволять ей выезжать из-под сосен.
Тем временем Андрей Ярославич успел догнать своих «бессмертных», как называл он порою этих юношей, и теперь мчался впереди всех трёх сотен, что на белых, на вороных и на серых конях, держа саблю ещё поперёк гривы коня, слыша позади себя дружный топот конского скока.
Как любила его в этот миг Дубравка! Как любовалась им!
«Матерь божия, смилуйся лад нами! – молилась она в своём сердце. – Обереги, сохрани его! Буду любить его, буду беречь его, буду слушаться!..»
Ей легко можно было проследить путь Андрея: реял алый княжеский плащ, сверкали драгоценные каменья золочёного шлема – ерихонки.
Но и оттуда, с того берега Клязьмы, тоже уже заприметили князя.
Хан Укитья, моргая изъеденными трахомой веками, вглядывался в сверкающую на солнце, идущую стальным клином трёхсотенную дружину Андрея.
Его приближённый, из числа бесчисленных племянников хана, почтительно изогнувшись в седле, показывал хану рукоятью нагайки на князя, нёсшегося впереди всех.
– Вижу, – брюзгливо проворчал по-монгольски Укитья. – Зерцало с золотою насечкою... Алый плащ... Отличит его и младенец, чей большой палец ещё не был смазан жиром и мясом барашка!
– Они крепко скачут... Это – добрые воины! – позволил себе заметить приближённый.
Хан презрительно выпятил губу.
– Ты непутёвое молвил, – возразил сквозь привычное посапыванье и отрыжку хан Укитья. – Их всего горсть! Безумцы, безумным ведомые! Канут, как камень, кинутый в толщу воды! Исчезнут, как стрела, пущенная в камыши!
Однако не стрелою, пущенною в камыши, а скорее подобно раскалённому утюгу, рухнувшему в сугроб, вторглась юная дружина Андрея в татарское войско.
Конный бой! Да разве забудешь когда-нибудь упоенье конной атаки! Сперва ничего другого не чувствуешь, кроме себя самого на хребте могучего зверя, именуемого почему-то конём! Только – ветер, свищущий в уши, да – я, да – пустынное небо, в которое вот-вот ворвёшься с того вон пригорка!.. Нет, вот с этого, а тот уже далеко позади – пронёсся в белёсо-мутном потоке копытами пожираемой земли!..
Что?.. Где?.. Враги?.. Какие?.. Не эти ли вон, что у лесочка – пёстрое что-то, ничтожное, вроде насыпанной от семечек шелухи?.. Дайте только дорваться! – сметём, как метлою! Что это – они тоже на конях?.. Неужели зги игрушечные коньки – то же самое, что и крылатый зверь подо мною?! Я – я один – на коне, пожирающем небо и ломлю!.. И чем это они там размахивают? Кто сказал, что эти жиденькие полоски, похожие на стальные хлысты, что это сабли – и что этим могут убить?! Убить? Меня? Пойди убей этот звенящий остриём шлема ветер, и это огромное небо, в которое сейчас вторгнусь, и этот смутный поток земли, кидающийся под грохочущие копыта!..
...Дорвались. Тяжёлая сабельная, с храпом и выкриками, кровавая пластовня!.. И вдруг – будто откачнувшимся бревном шарахнули в голову! Что это? Неужели тем жалким стальным прутиком? А где же боль?.. Но уже поволокла из седла одного из юных сынов своих земля-матерь в свою чёрную пазуху. И дивится ещё не потухшая искра сознанья беспощадному волочёные и переворачиванью ещё живого, ещё не переставшего чувствовать и дышать, ещё моего, неотъемлемо моего тела!
...Стоном очнёшься... И разом ринется – сверху, сбоку, каким-то потоком кусков, разорванный мир, словно бы торопясь сложиться, построиться, дабы сознанье не застигло его врасплох...
И уже огромный ворон, высясь над запрокинутым бледным лицом, пытает воровски своим клювом, отпархивая после каждого клевка, испить из не успевшего ещё остынуть глаза...
Растерзают свои светлые ризы владимирские боярыни-матери простоволосые, станут выть, станут биться о землю, прося у неё хотя бы на единый, на краткий миг остывшие тела сыновей, – да только и от материнского плача не разверзнется чёрная пазуха этой всепоглощающей матери-земли!
...Сперва ничтожны были потери, понесённые трёхсотсабельной дружиной Андрея. И это – потому, что шли стальным цельным утюгом. И если бы даже эти юноши – сплошь панцирная дружина – и не разили врага ни копьём, ни саблей, то всё равно этот железный, ощетиненный копьями клин, в его тяжком конном разгоне, трудно было бы сдержать лёгкой татарской коннице, – он рвал и крошил сам собою, – а раздаться, отступить ей было некуда: битва шла на излучине Клязьмы.
Пробившись к своим, что были в котле, Андрей Ярославич не стал грудиться в одно с ними, а тут же ударил влево по отогнутой татарской многолюдной подкове и стал, топча, и рубя, и беря на копьё, отваливать татар к самой Клязьме.
Понял замысел князя и воевода окружённых – Гвоздок, тот, что за смертью старшого воеводы, Онисима Тертереевича, стоял на челе всей обороны у окружённых, – высокий, молодой, черноволосый боярин, с густым усом, но брадобритый, с бешеными, навыкате глазами. Перемахнулись меж собою махальные, с длинными красными и жёлтыми словцами на копьях, – ибо где ж тут было трубить? – и воевода Гвоздок прочитал в этих взмахах, что князь одобряет его, и не стал выбиваться на свободу, к лесу, а, напротив, круто поворотил всё войско в сторону Клязьмы, на татар, и тоже натиснул на них.
И вскоре уже и те тысячи, что приведены были Хабулом-ханом, загрудились в Клязьму. Всё смешалось – барунгар и джунгар – правое с левым крылом; беки, батыри и вельможи тёрлись коленом о колено с простым всадником, с каким-нибудь жалким погонщиком овец; отрывали стремена один другому; страшным натиском лошадиных боков увечили и в мясо раздавливали всадникам колени и бёдра, и уж ничего не могли поделать ни самые большие огланы, ни десятские, ни сотские; плыли сплошным оползнем!..
Возле хана Укитьи уже держали в поводу троих поводных коней. Нукеры его проявляли нетерпенье: пора было спасаться бегством.
Но Укитья только выставил в сторону ладонь, как бы отстраняя этим бегство.
– Нет, Иргамыш, – сказал он племяннику, – сегодня я оторвал сердце своё от души своей! Этот безумец Хабул погубил всё! Он проявил ярость тигра, но разумение гуся! Теперь высшие не проявят ко мне благоволенья! «Старый верблюд! – скажут. – Ты истёр свои пятки на путях войны, так что не поможет и пластина кожи, подшитая к ним! Ты истощил, скажут, некогда тучные, горбы своего военного разуменья, и куда ты годен теперь?» Иргамыш!.. Ай-Тук!.. Усункэ!.. – воззвал он громко к своим любимым нукерам и колчаноносцам. – Дети мои! Жизнь и моя и ваша всё равно погибла для нас – и на том и на этом берегу!.. Так пускай же лучше – на том! По крайней мере там, в крови русских, омоем наше имя!..
И старый нойон тронул коня вдоль берега, отыскивая брод. Нукеры, каждый со своей охраной, устремились за ним.
В этот миг на загнанном в мыло коне подскакал к хану вестоносец. Он спрыгнул наземь и, сделав поспешное приветствие, торопливо доложил хану, что всё погибло на том берегу, что бегут и что хан Узбек, сменивший хана Хабула, требует подкреплений.
– Они, эти русские, преследуют нас, как железные пчёлы, жало которых – стальное и не ломается в ране! – закончил он, даже и в этот миг привычно следуя правилам монгольского этикета, по которым тем лучше ( читалось донесение гонца, чем более оно походило на выспренние и порою даже трудно понятные стихи.
– Собака! – вскричал хан Укитья и сильным ударом плети, в конец которой был вплетён комок свинца, проломил голову вестоносцу.