355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Югов » За землю русскую. Век XIII » Текст книги (страница 12)
За землю русскую. Век XIII
  • Текст добавлен: 30 июля 2018, 15:00

Текст книги "За землю русскую. Век XIII"


Автор книги: Алексей Югов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)

   – Думаешь ли ты, что я всё ему говорю? – вопросом на вопрос отвечала она. И затем, с глубокой торжественностью, поклялась спасением души покойной матери своей, что никогда, никому не расскажет она об этой беседе.

И тогда Александр завершил всё прежде сказанное перед нею такими словами:

   – Не татары, а немцы! Эти страшнее!

   – Почему? – в изумлении спросила Дубравка.

   – А вот почему. Запомни! – продолжал Александр. Татары – Батый – нет слов, страшны, и люты, и поганые людоядцы. Однако они оставили неизрытым наш корень духовный. Много и жадностью их, и подкупностью помог нам господь. Если б ты знала, сколько серебром да поклоном крови русской, скольких людей выкупили мы с Андреем у Орды!.. И впредь щитом серебряным, а не мечом стальным надеюсь удержать их по ту сторону Волги!.. Помысли сама: князи русские остались как были; отстоял я перед Ордою и для Андрея, и для себя, в Новгороде, свободу войны, свободу мира: «Воюй с кем хочешь, только не с нами!..» Язык наш татары не тронули, церковь чтут! А под щитом церкви ужели мы с Андреем и своего, княжеского, да и людского добра не укроем?! Нет, не татары страшны нам сейчас! Только не надо их злобить прежде времени. Так и говори Андрею своему: «Соломенный мир с татарами лучше железной драки!..»

Дубравка, словно уверовавшая в наставника своего, новообращённая, строго кивнула головой.

Александр продолжал:

   – Немцы страшнее. И... господин папа!.. Если не устоим против стран западных, то эти и духовный корень наш изроют! Не то что нас, а и Руси не будет. Вовеки!.. Ни языка, ни веры, ни государей своих народу и ничего, ничего не оставят... Была, напишут после, Русь некая, а ныне – вон там плуг на себе тянут, в лохмотья одетые, – то из останков народа того, русского! А заговорит с ними, с теми, на которых немец пахать будет, какой-либо Иродот будущий – и они уже не по-русски, но по-немецки ответят!.. Ох, Дубрава... когда бы ты была на Чудском в ту битву ледовую, где полегло их – рыцарей рижских, а ещё больше – кнехтов – столько, что лёд подплыл кровью!.. Когда бы ты видела, как страшна эта их железная свинья, которою они прошибаются!

   – Я была там!.. Я и в Невской битве была!.. – тихим восклицаньем вырвалось у Дубравки. Очи её были широко разверсты, уста чуть полуоткрыты. Она дышала часто и жарко.

Невский посмотрел на неё и, казалось, понял, что означали эти её слова.

   – Этим рылом и изроют они напрочь весь корень наш духовный!.. Вот почему немцы страшнее татар!.. Вот как мыслить должен князь великий Владимирский. К тому направляй его, ежели ты хочешь, чтобы имя твоё благословляла Земля наша!.. И когда так будете творить вместе с Андреем, то бог с ним, и с престолом Владимирским. Знаю, шепотники нашёптывают на меня Андрею. Но я поклянусь, чем хочешь: что даже и под детьми вашими, – при этих словах Дубравка вспыхнула, – даже и под детьми вашими не будут дети мои искать престола Владимирского. Я заклятие в том на сынов своих положу. Но… только ежели та́к, ежели по сему пути ходить станете!..

Лицо Александра пылало. Ей чудилось, что от него, от лица этого, бьют лучи. Она вся трепетала.

– Итак, запомни! – грозно заключил Александр. – Татары – это успеется. Немцы – страшнее. Орда не вечна. Батый – при смерти. Но папа рымский... он и седьмое колено переживёт!..

Они говорили и не могли наговориться! Если бы сейчас песочные часы, подаренные Невскому Ели-Чуцаем, были здесь, рядом, он раздробил бы их хрупкое стекло: только бы не видеть, что не перестало течь время!..

Дубравка обещала Александру, что отныне всё, что он прикажет ей внушать Андрею, она будет внушать ему – всей своей волею, всей своею властью, всем своим разуменьем.

   – Всё буду делать, что велишь!..

Дубравка вздохнула: ей показалось, что в этот миг она отступила от своего отца, от клятвы своей, данной там, на Карпатах, перед разлукой.

   – В час добрый! – сказал Александр. – Худому не наставлю тебя... Скажи, он тебя любит? – вдруг спросил Невский.

Тяжкое борение чувств – мука гордости, стыд перед деверем, да и многое, многое, чего не возьмёт и самое слово, изобразилось на её лице.

   – Любит, – ответила она, потупляясь. – Я его не люблю... – домолвила она и отвернулась.

Ветер плеснул волною о берег. Закачалась большая сосна на песчаном бугре, выступившая перед опушкою бора, будто богатырь-полководец перед колеблющимся строем войска.

Шлёпаясь о землю, посыпались еловые шишки, сбитые ветром. Собака, ушибленная ими, вскинулась и заворчала. Стало свежеть. Уже слышался кипень и шелест заворачиваемой ветром наизнанку листвы берёз. Словно тысяча зеркальных осколков, сверкал на солнце маслянистый лист. Куда-то сыпались и сыпались нескончаемо, а всё никак не могли оторваться от ветки ещё не столь большие листья осины, издавая тот еле слышимый шелест-звон, слушая который невольно вспоминаешь пересыпанье тонких серебряных новгородок или же арабских диргемов рукою скряги-лихоимца.

Александр решительно поднялся.

   – Скоро дождь будет, – произнёс он. – Пожалуй, пойдём, Дубравка.

Он протянул ей руки.

Она вскочила, едва докоснувшись его руки и не успев накинуть на плечи свой алый плащ поверх белого платья. На какую-то долю мгновенья о мрамор его могучей груди сквозь тонкое полотно скользнули тяжёлые вершинки её грудей. Никогда удары копий и стрел, хотевших добыть его сердце, ринутых рукою богатырей, не производили такого душевного и телесного сотрясенья всей его крови и нервов, как вот это мгновенное прикосновенье.

Дубравка стояла спиною к воде, на самом обрыве, и ему неизбежно было её поддержать, ибо, коснувшись его, она слегка отшатнулась. К го ладони легли ей на плечи. И она снова приникла к нему. Она была вся как бы в ознобе.

Будто кто-то внезапно дёрнул незримой рукой незримую верёвку – и огромное колокол-сердце ударило и раз и другой, готовое проломить ему грудь.

Поцелуй их был отраден и неизбежен. Так земля, растрескавшаяся от жары, хочет пить.

Как ребёнка, поднял он её на руки.

Внизу расстилалось озеро. А там, вверху, далеко над берегом, снегоблистающие купы облаков громоздились, плыли, непрестанно преображаясь. И одно из них, белое, светонапоённое, высилось, словно Синай.

«Господи! – подумалось Александру каким-то внутренним воплем тоски и отчаяния. – Да ведь с такою бы на руках и на этот Синай, как на холмик, взошёл бы!..»

Но увы – то не его, то не его, – то братнино было! И, как бы с кровью отдирая её от своей огромной души, он бережно поставил её, жену брата, на землю.

   – Пойдём, Дубравка... нас ждут... – сказал он.

Берёзовый сок чудесно помогал Дубравке. Но уже стало почти невозможно его добывать: сок весь теперь уходил на выгонку листвы, на утолщение ствола – стояла уж половина мая. И Андрею и Александру приходилось иной раз подолгу выискивать подходящую берёзку где-нибудь в сыром, тёмном овражке, где ещё, местами, прятался посеревший, словно бы заяц в разгаре своей перешерстки, крупнозернистый, заледенелый снег.

Один от другого братья тщательно скрывали каждый свою берёзку.

За вечерним их чаем, который любила разливать сама Дубравка, это соревнование двух братьев из-за берёзок служило предметом взаимных поддразниваний и шуток. То один, то другой из них наклонялся к Дубравке и так, чтобы соперник не мог расслышать его, сообщал ей, где, под какими берёзками, в каких оврагах расставил он свои туески. И старались подслушать один другого, и много смеялись.

Это были счастливейшие мгновенья, быть может, в жизни всех троих! Александр, который желал, чтобы юная гостья его как можно скорее поправилась, всячески старался, чтобы ото всего, что её окружало, веяло беззаботной радостью и покоем. Да ему и самому необходим был отдых, особенно после прошлогоднего воспаленья лёгких, которое едва не унесло его в могилу и от которого с таким трудом спас его доктор Абрагам, выпустив у него из вены целую тарелку крови.

Глубокое затишье установилось и в делах державных, и это весьма способствовало отдыху.

Усилиями Александра отношения с ханами вошли как бы в некое русло с довольно устойчивыми берегами. Невский умело и тайно растравлял ненависть между Сартаком – сыном Батыя, и Берке – братом его. Батыя уже водили под руку, он сильно волочил ноги, стал косноязычен и очень редко вмешивался в дела Золотоордынского улуса. Сановники только делали вид, что слушаются его. Всё, что было могущественного или же алкающего власти среди вельмож и князей улуса Джучи, раскалывалось на два враждебных стана: донской – сторонников Сартака, ибо царевич кочевал на Дону и там была его ставка, и другой стан – сторонников Берке, который всё больше и больше забирал власть в Поволжском улусе в свои изголодавшиеся по власти, когтистые руки, по мере того как дряхлел его брат.

И соответственно расстановке сил в самой Орде разбились на два враждебных стана и князья подвластных русских уделов: одни возили дары преимущественно Сартаку, другие – преимущественно Берке. Батый получал меньше всех.

Невский поддерживал Сартака. Они были с ним побратимы. Сартак и верховная ханша его – оба были православные. У них даже была своя походная церковь, свой поп. Всё это не могло не сближать Невского с царевичем. Однако не мог же не видеть Ярославич, что старший сын Батыя не удался, что он скудоумен, хлипок здоровьем, что если затеется у него после смерти великого родителя борьба с дядей Берке за златоордынский престол, то сыну Батыя едва ли царствовать, хотя сейчас, при жизни отца, слово Сартака, его пайцзы, тамги и дефте́ри были знаками как бы самого Батыя и никто не смел им противиться, даже всесильный Берке.

Находясь в дружбе с Сартаком, Александр в то же время всячески ублажал и Берке, одаряя всех жён, и дочерей его, и советников – всех этих муфтиев, кази, мударрисов и шейхов, ибо брат Батыя был яростный магометанин и только ожидал смерти брата, чтобы обратить в магометанство все подвластные ему народы – и прежде всего свой собственный.

Так или иначе, между Александром и ханом Берке, неприязненно косившимися друг на друга, был тот «соломенный» мир, в сторону которого он советовал только что и Дубравке направлять своего Андрея и который был, по глубокому убеждению Невского, куда лучше «железной драки» с татарами – по крайней мере сейчас.

Так обстояли дела на востоке.

На юге же ещё не отбушевала против монголов Грузия, и в своём орлином гнезде, среди скал, ставших скользкими от татарской крови, ещё держался непреклонный Джакели.

Дальше – к западу – император греческий, Иоанн Ватаци, – хитрее, чем лис, терпеливее, чем китаец, и дальнозоркий, как ястреб, – не упускал случая, сидя в своей провинциальной Никее, теснить латынян-рыцарей всё дальше и дальше – к Дарданеллам, к Босфору, ожидая только благоприятного стечения планет, дабы и совсем вышвырнуть немцев и франков из Константинополя, где удерживались они уже через силу, непрестанно взывая к папе, после погрома, учинённого им болгарами.

В Сербии Урош, государь отважный, законодатель мудрый, полководец, опрокинувший самого Субэдэя, да и хозяин рачительный своей земли, куда уже и Людовик и Фридрих стали засылать в науку учёных рудознатцев – учиться у сербов добывать железо, золото, серебро и медь, – этот Урош со своей стороны тоже рвался с севера к Босфору, в Константинополь. Только недоставало сил: с тылу наседали венгры, от моря – итальянцы, с другого боку – болгары, забывшие заветы великих своих правителей – Асеней. И вот, пишет в своём письме отец Дубравки, Данило Романович, что, дескать, молился к нему государь сербский Урош о союзе, о помощи против венгров, ибо нависают они над Сербией с тыла и сковывают лучшие силы Уроша. Однако далеко озирающий с Карпат своих, поглядывающий и сам на Босфор и на Константинополь, отец Дубравки так ни с чем и отпустил послов сербского государи. Пишет Данило: нельзя, дескать, ему пойти против Бэлы – вечный мир у него подписан и союз с королём венгерским, да и сватами стали: Лев Данилович, брат Дубравки, женат на дочери короля Бэлы.

На севере, в Германии, дела для Руси складываются благоприятно. Не успел умереть Гогенштауфен, как вся Германия, подобно бочке, раздираемой забродившим мёдом, трещит – и вот-вот рассыплется на клёпки. Уже вздыбились немецкие города. Иной бургомистр уж самого императора нового ни во что не ставит: захочет – отворит ворота, захочет – пет. Да, впрочем, их, этих императоров, много стало в Германии: в Вормсе – один, в Страсбурге – другой, в Майнце – третий. Чуть ли не каждый богатый рыцарь мнит себя завтрашним императором. Самозваные Фридрихи размножились. А народ – в смятенье. Кнехты сбиваются в шайки – дерут встречного и поперечного... Притихла и Рига: мира доискивается магистр со Псковом и Новгородом. Ещё бы, на одних попах латынских далеко не уедешь! А кнехтов и рыцарей из «фатерланда» – их теперь и пшеничным калачом не заманишь на орденскую службу: им и в отечестве хватает добычи! А сунешься на Русь – тут, того и гляди, новгородец – даром что торговая досточка! – а разъярить его, так живо голову топором отвалит! А на Литву сунешься – то как раз литовец тебя в панцире на костре зажарит, словно кабана! Поослабели гладиферы – меченосители! Ну что ж, нашим легче! Вот только Миндовг сомнителен! Правда, ручается Данило Романович в письме своём, что с Миндовгом у него теперь вечный союз и родство двойное: Миндовговну взяли за брата Дубравки, да и сам Данило оженился на литвинке – Юрате-Дзендзелло. А в ней, дескать, Миндовг и души не чает: пуще дочери! А молодому Даниловичу уже и княжение выделил. «У них, – пишет Данило Романович, – у литовцев, родство-свойство – дело святое и нерушимое». «Ну, дай-то бог! А я бы и родству-свойству не вверялся: зане – Миндовг!..»

Так думалось Александру, так беседовали они втроём за вечерними чаепитьями.

За последнюю сотню лет для державы вряд ли один-другой набрался бы подобный тихий годочек! Недаром же летописец – пономарь в Новгороде, Тимофей, – обозначил текущий, 1251 год, а от сотворения мира – 6759, такою записью:

«6759. Мирно бысть». И ничего более!

Столь же краткою записью как бы откликнулся ему летописец ростовский:

«6759. Ничто же бысть».

И наконец:

«6759. Тишина, бысть», – вывел киноварью высокопоставленный летописец, сам митрополит Кирилл – Галича, Киева и всея Руси.

Тишина была и в сердце Дубравки. Положа руки на раскрытую на коленях книгу, молодая княгиня созерцала бирюзовую гладь озера с парусами на ней недвижными, словно бы сложившие крылья белые мотыльки, и думала об Александре.

Сейчас он придёт. Ещё не слыша его шагов, она узнает о его приближении по той обрадованной настороженности, с которою начнёт посматривать Волк в сторону леса, а потом на неё – жалобно и просяще: собака уже не смела теперь без её разрешения кинуться навстречу Александру! В первый раз, когда пёс кинулся, оставя её, навстречу своему хозяину, хозяин ударил его прутом.

– Туда! К ней!.. – И показал рукою в сторону, где сидела Дубравка.

И этого урока разумному псу оказалось достаточно. Теперь, издалека заслыша Александра, он не только радостно, но и жалобно повизгивал, колотил хвостом о землю и взглядывал на Дубравку: отпусти, мол! И она, немножечко помучив Волка, отпускала его.

Словно камень, пущенный из пращи, перелетал пёс через всю лужайку и исчезал в лесу. Возвращался же он чинно и строго, счастливый, идя на шаг, на два впереди хозяина, и, доведя его до Дубравки, вновь ложился на своём месте, под кусток, настораживая шатёрчики острых ушей. И теперь горе было тому, кто из чужих вздумал бы ступить на поляну...

Сейчас придёт Александр... «Ну что, княгиня, – скажет он ещё со средины полянки своим просторным, большим голосом, – небось уморили тебя жаждою?..» – и покажет ей бережно предносимый на ладони берестовый туесок, не больше стакана. И они оба опять изопьют из него. Он – после неё. Как Тристан Корнуолский и Изольда Златокудрая: «Он – после неё, – они осушили кубок с рубиновым вином, настоянным на травах: напиток, порождающий любовь – любовь, доколе земля-матерь не постелет им свою вечную постель!» – произнесла нараспев по-французски Дубравка, и закрыла глаза, и, закинув руки за затылок, потянулась блаженно, и подставила своё лицо солнцу. А солнце уже грело всё больше и больше: словно бы отец подошёл неслышно и положил ей на плечи свои большие, тёплые руки... «Господи! Когда же увижу я отца своего? – подумалось Дубравке, и сердце её заныло. – Наказывала тётке Олёне, отъезжавшей в Галич, чтобы сказала государю-отцу, что тоскует его донька: пусть приедет хоть на часок! Писала в письме, звала. Но Александр говорит, что сейчас Данило Романович воздержится от приезда во Владимир: не надо дразнить татар! Кирилла-владыку прислал, и даже это с трудом перенесли в Орде. Ладно, что ещё старик Батый жив, попридержал Орду».

Вспомнив об отце, Дубравка почувствовала, как покраснела. «Разве укроется от отца? – мелькнуло у неё в душе. – Нет, пусть лучше пока не приезжает!.. А сейчас придёт он, Александр! – подумалось ей вновь с каким-то блаженным и озорным ужасом. – Придёт проститься, быть может, в последний, в последний раз!.. Хочет ехать в Орду, к Сартаку... Царица небесная, сохрани же ты мне его!.. Сохрани!..»

Дубравка открыла глаза и, сжав руки, молитвенно глянула на белокурые облака. Рычанье собаки заставило её обернуться. «Это он, Александр!» Дубравка затаила дыханье, и плечи её дрогнули от предвкушения счастья. Однако как странно сегодня ведёт себя Волк! Пёс не только не обрадовался, – напротив, жёсткая, волчья шерсть его встала дыбом, он вскочил и насторожился в сторону леса, готовый кинуться на того, кто вот-вот должен был выйти из леса.

На поляну вышел Андрей. В его руке был маленький туесок. Быть может, никогда ещё душа Дубравки не испытывала столь горького разочарованья! Княгиня нахмурилась. Ничего не подозревая, Андрей приветственно простёр к жене свободную от туеска правую руку. Волк ощерился и зарычал.

Князь остановился.

   – Уйми ты его, княгиня! – раздражённо произнёс он.

Дубравка прикрикнула на пса. Однако на сей раз её властный голос не оказал воздействия на Волка; по-прежнему рыча и словно бы в каком-то щетинном ошейнике – так поднялась у него шерсть! – пёс медленно подступал к непрошеному пришельцу.

Гнев собаки заставил Дубравку вскочить на ноги.

   – На место!.. Туда!.. – крикнула она звонко, указывая на куст. И подчинившийся нехотя Волк побрёл, озираясь на Андрея, однако улёгся, должно быть «на всякий случай», ближе к Дубравке, чем лежал до того.

   – Однако же и сторож у тебя, – сказал, покачивая головою, Андрей, – не подступись!

Он подошёл к Дубравке и протянул ей туесок с берёзовым соком.

   – Саша не придёт, – сказал он, – там мужики к нему пришли: землемерца требуют, межника... Велел мне проведать тебя, отнести сок...

Дубравка протянула руку за туеском, но то ли Андрей поторопился выпустить из своей руки, то ли она замедлила принять, но только туесок, полный соку, выскользнул и упал на землю. Сок разлился.

   – Княгиня!.. – укоризненно воскликнул Андрей. – Да ведь это теперь дороже кипрского! Ведь ты знаешь, берёзы больше не дают сока...

   – Ах, не помогает он мне, этот ваш берёзовый сок! – с досадливой морщинкой на лбу отвечала Дубравка.

   – Но ведь ты же сама говорила, что помогает, и очень.

   – Не хотела обижать Александра, – ответила она, обрывая разговор.

   – Да, кстати, – сказал Андрей Ярославич, – Александр велел тебя звать: может быть, поедем верхом, все трое? Он уже приказал для тебя оседлать Геру.

   – Скажи ему, что я никуда не поеду! – жёстко отвечала она. – Хочу побыть здесь одна. У меня голова болит. Господи! – со слезами раздраженья воскликнула она, – Даже и здесь не дают покоя!

Сказав это, Дубравка отвернулась от мужа и быстро пошла вдоль берега. Андрей растерянно посмотрел ей вслед и затем двинулся было к тому месту под берёзой, где сидела она, чтобы взять и понести за ней коврик, плащик и книгу. Грозное рычанье остановило его: это Волк предупреждал: «Не тронь! А то будет плохо!»

– Экая чёртова собака! – проворчал князь и, вздохнув, повернул в сторону леса.

Волк ринулся догонять свою госпожу.

А тот, кого так страстно и столь тщетно ожидала она, – Александр, он уже и шёл было к ней, однако, не пройдя половины приозёрного леса, остановился и повернул обратно к дворцу.

Это произошло так.

Александр подходил к мостику через Трубеж, возле впадения речки в озеро. Отрадно было дышать запахом водорослей, остановившись в тени переплетавшихся между собою вётел, бузины и черёмухи.

Где-то тёкал и закатывался серебряною горошиною соловей. Александр вслушался: «Где-то здесь!..» Ступая осторожно, он приблизился, раздвигая бережно ветви, и увидел неожиданно в кустах и самого певуна: серая кругленькая птичка, забывшаяся в звуке, как бы изнемогавшая от него. Александр, опасаясь, что спугнёт соловья, осторожно привёл ветви на их прежнее место. «Ведь какой малыш, – подумал он, улыбнувшись, – а разговору-то, а песен-то о нём!.. А ну послушаем тебя хоть раз по-настоящему, а то всё некогда да некогда!..»

И Невский остановился и стал слушать.

...Сначала как бы насыщенный, налитой, какой-то грудной звук – некое округлое тёканье неизъяснимой певческой чистоты звука: словно бы эта ничтожная птичка задумала дать людям непревзойдённый образчик пенья. И вдруг срыв к сиплому и частому, опять-таки насыщенному какому-то, сасаканью...

И всё ж таки ясный, прозрачный звук преобладает. «Да, это сильно хорошо, – прошептал Александр. – Почему же это я раньше не обращал никакого вниманья? А ведь сколько ж, бывало, носились в этом лесу ребятишками!..» Он приготовился слушать ещё. Вдруг соловей умолкнул, и слышно было, как шорох пул крылышками по кустам, перелетая в другое место: кто-то спугнул. И в тот же миг до слуха Александра донеслись два мужских, грубых и сиплых голоса.

Князь нахмурился: по голосу, да и по самому складу речи слышно было, что разговаривают меж собою мужики. А никому не велено было из чужих, из посторонних, проходить княжеским лесом или захаживать в него. «Надо будет спросить сторожей!» – подумал, хмурясь, Невский.

Прошли близко, но по ту сторону ручья. И вот о чём они говорили.

   – Чего тут! – с горьким, раздражённым смехом говорил один. – Он хотя и вернётся с рыбалки, муженёк-то, невзначай, а и в двери к себе не посмеет стукнуть, коли узнает, кто у его жёнки сидит. Ведь легко сказать: сам князь, да и великой!..

   – Знамо дело: кажному лестно! – подтвердил другой, и оба хохотнули,

Александру щёки обдало жаром.

«Что такое, что такое?» – мысленно вопрошал он себя, в стыде и в негодованье. А самому уж ясно было, что это о его брате говорится, об Андрее.

«Господи! – подумал он с отвращением. – И здесь уж, у меня, шашни с кем-то завёл!..»

А смерды меж тем продолжали разговор, удаляясь.

Буря смутных, тяжёлых чувств душила князя. «Асам, а сам-то ты, княже Александре? – вслух восклицал он, гневно допрашивая себя, зовя к ответу. – Обумись! Бракокрадцем стать хочешь!..»

И вспомнились ему слова старика Мирона: «Да ведь как же, Олександра Ярославич? Ведь он же у меня – большак! Он всё равно как верея у ворот; на нём всё держится!»

Ломая и отшвыривая бузину и орешник, он стал выбираться на тропинку, что вела обратно ко дворцу.

В домашнем обиходе и у Андрея и у Александра Ярославичей, после их возвращения от Менгу, императора Монголии и Китая, был принят чай, правда для особо чтимых или близких гостей. Этого напитка ещё не знали, да и остерегались другие князья. Епископ ростовский осуждал питьё чая, однако несмело, и оставил сие до прибытия владыки. А Кирилл-митрополит, ознакомясь с «китайским кустом» и отведав чая из рук своей ученицы, нашёл напиток превосходным и спокойно благословил его. «Не возбраняю даже и в посты, – сказал он, – ибо не скоромное, но всего лишь былие земное!»

В этих застольях втроём Дубравка радушно хозяйничала, одетая в простое домашнее платьице, иногда с персидским шёлковым платком на плечах. Она старалась заваривать чай строго по тем китайским наставлениям, какие сообщил ей Андрей. То и дело она приоткрывала крышку большого фарфорового чайника с драконами – из чайного прибора, подаренного Александру великим ханом Менгу, и вдыхала аромат чая и заставляла делать то же самое и Александра и Андрея, боясь, что чай им не понравится.

Какие вечера это были! И о чём, о чём только не переговорили они!.. Сколько раз Дубравка заставляла то одного, то другого из братьев рассказывать ей и о битвах с немецкими рыцарями, и о Невской битве, и о совместной их поездке к Менгу. И оба – участники одной и той же битвы – Ледовой, и оба – участники одной и той же, длительностью в два года, поездки через Самарканд в Орду, Александр и Андрей, увлечённые воспоминаниями, начинали перебивать один другого, исправлять и переиначивать.

   – Да нет, Андрей, всё ты перепутал! Когда фон Грюнинген ударил на Михаила Степановича, а ты со своим Низовским полком...

   – Да нет, Саша, не так! Ты сам всё спутал. Вот смотри: я со своими вот здесь стою, от Воронья Камня на север. А ты – вот здесь...

   – Ну и дальше что? – загораясь, перебивал его Александр.

   – Да ты погоди, Саша, не перебивай!..

   – Гожу!..

   – Ну, так вот. Я стоял здесь...

И крепкий мужской ноготь резко прочерчивал на белоснежной скатерти, к великому ужасу Дубравки, спешившей отодвинуть чайный сервиз, неизгладимую черту, обозначавшую расположение войск в Ледовой битве. Невский всё это перечерчивал своим ногтем и чертил совсем по-иному.

   – Иначе! – говорил он. – Грюнинген – здесь. Мальберг – здесь. А ты с низовскими – тут вот. Понял? – и Александр стучал пальцем о то место, где, по его мнению, стоял на льду Чудского озера Андрей Ярославич в столь памятный и обоим братьям и магистру с прецептором день пятого апреля 1242 года.

Рассказывая, Александр вдруг расхохотался. Дубравка с любопытством посмотрела на него.

   – О чём вспомнил? – спрашивает Андрей.

– Да помнишь, как фон Грюнингена волокли ребята по льду ремнями за ноги?

Хохочет и Андрей. И это не скатерть уже, а чуть припорошённый снежком лёд Чудского озера в тот достопамятный день. А вспомнилось братьям, как ватага неистовых новгородцев во главе с Мишей, пробившись до самого прецептора, свалили фон Грюнингена с коня, и так как закованного в панцирь гиганта трудно было унести на руках, то кто-то догадался захлестнуть за обе панцирные ноги прецептора два длинных ремня, и, ухватясь за них, ребята дружно помчали рыцаря плашмя по льду, в сторону своих: панцирь по льду скользил, как добрее санки с подрезами. И когда уже близ своих были, то кто-то вскочил на стальную грудь, как на дровни, и так проехался на фон Грюнингене, среди рёва и хохота.

Узнав, о чём вспомнилось Александру, немало смеялась тогда и Дубравка.

Но много и страшного и безрадостного переслушано было Дубравкой из уст Андрея и Александра в эти незабвенные вечера.

Эти униженья в Орде, когда Александр принуждён был всякий раз, входя в шатёр хана, преклонять колено и ждать, когда гортанный голос, вроде вот того, что у Чагана, повелит ему встать...

И с глазами, полными слёз, сидя на обширной тахте, прислоня голову к плечу Андрея, кутаясь в платок, княгиня неотступно глядела на Александра, который, рассказывая и живописуя их дорогу и пребыванье в Орде, то расхаживал по комнате, то вдруг останавливался перед ними.

Дубравка слушала его рассказ, вглядываясь в его прекрасное и грозное лицо, озарённое светом больших восковых свечей... «Нет, – думалось ей, – разве может хоть где-либо затаиться страх в этом сердце?»

И начинала прозревать, что многое испепелила в душе Александра сия неисповедимая и всё подавляющая Азия.

Азия дохнула в эту гордую душу...

...И вставали перед княгиней снеговые хребты, сопредельные небу, и жёлтые песчаные пустыни на тысячи и тысячи вёрст – пустыни, на пылающей голизне которых сгорают целые караваны, словно горстка муравьёв, брошенных на раскалённую сковороду...

Обезумевшие от безводья, люди распарывают кровеносные жилы у лошадей, чтобы напиться их кровью...

Убивают слабых, чтобы не тратилась на них лишняя капля воды...

– Да разве, Дубравка, – говорил Александр, – поверишь во всё это после, когда рядом течёт Волхов, полный воды!.. Ведь едешь, едешь, неделю, другую – и всё песок и песок... Или же валуи, плитняк, галька, солончаки... Кочки на этих солончаках – в рост человеку. Ветер – до того свирепый, что валуны гонит, палатки с железных приколов сдирает!.. Верблюды и те задом поворачиваются. Человеку же одно только спасенье – ложись под бок к верблюду, ничком, и чем бы ни было укройся с головою, и не вставай, доколе не кончится ветер, и предай себя на волю божью... Местами урочища целые костей валяются – белых, а и полуистлевших уже. Проезжали мы тем местом, где жаждою пристигло лютой в сорок пятом году караван родителя нашего многострадального... Видели кости людей его... О, люто в пустынях сих!..

Не по-доброму и начался последний их злополучный вечер втроём! Это было как раз в тот день, когда Дубравка столь напрасно и столь долго ожидала Александра у озера. С потемневшим лицом, враз похудевшая, она сидела, потупя взор, и словно бы руки у неё зябли, держала то одну, то другую обок горячего фарфорового чайника, из которого разливала чай.

Считалось, что Александр у неё и у Андрея в гостях, ибо он приходил к ним, на их половину. Этим и воспользовался Александр, чтобы, под видом шутки, и укорить слегка Дубравку за нелюбезный приём, и немного развеселить. Подражая монгольской выспренности, Невский, чуть улыбаясь, произнёс:

   – О! Со скрипом отворяются ныне врата приязни и гостеприимства!

Дубравка вспыхнула, хотела возразить что-то, но ограничилась лишь подобием жалостной улыбки. Ещё немного, и она бы заплакала. Александр уже раскаялся, что затронул её. Вступился Андрей.

   – Нездоровится ей что-то! – сказал он. – А всё озеро этому виною: ведь столько просидеть на ветру, да и у воды! Солнышко хотя и пригревает, а по овражкам, под листвою, ещё и снег!.. Из лесу – как из погреба!..

Он встал и укутал ей плечи платком. Она поблагодарила его безмолвно.

   – Выпей же чаю побольше горячего, – сказал Александр. – Врачи Менгу только и лечат его что чаем да кумысом.

Он подвинул ей хрустальное блюдо с инжиром. Упомянутый им кумыс послужил началом того разговора, который Невскому давно уже хотелось начать с братом, без чего он и не мог бы спокойно уехать в Орду, к Сартаку, ибо уже давно Александр догадывался, что Андрей что-то затевает против татар.

   – Кстати, а что с кумысом? – спросил Невский как бы невзначай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю