Текст книги "Парень с Сивцева Вражка"
Автор книги: Алексей Симонов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Алексей Симонов
Парень с Сивцева Вражка
Я в долгу перед Бродвейской лампионией,
Перед вами, багдадские небеса,
Перед Красной Армией, перед вишнями Японии,
Перед всем, про что не успел написать
В. В. Маяковский
Когда в 1999 году я писал вступление к своей книжке «Частная коллекция», то, сославшись на Маяковского, попробовал подытожить долги и своей памяти. Подсчитал, записал и, как водится, забыл. Прошло 10 лет, и, уже в преддверии семидесятилетия, у меня снова возникла возможность собрать под одной обложкой часть написанного за эти годы: юбилейное и поминальное, ностальгическое и общественно важное, связанное с нашей повседневностью и резко из нее торчащее. И вот я это сделал, и снова пишу что-то вроде предисловия. Возникает естественное желание сравнить, что я считал своими долгами 10 лет назад и что оказалось выполненным из этого перечисления. Не буду утруждать вас самоцитированием, поверьте на слово: почти все, что было названо долгами тогда, вошло в новую книжку. Видимо, свободная, не понукаемая наша память имеет свой код, свою последовательность вопреки противоречивой сиюминутности нашего существования.
Книжка состоит из двух частей. В первой, которую так и назвал – «Отдаю долги», я попытался понять себя через хитросплетения семейной истории, сосредоточенной вокруг дома № 14 по старинному, никогда не переименовывавшемуся арбатскому переулку, где я рос, где вырос, где стал тем, что я есть. Сивцев – это моя колыбель, память о которой тепла и жива, покуда живу и дышу я сам. И поэтому вся книжка названа «Парень с Сивцева Вражка»
Вторая часть – отдельные истории и портреты, объединенные названием «Круги по воде». У «Кругов» оказалась интересная особенность: даты, связанные с событиями и людьми в этой части книжки, располагаются в моей собственной жизни последовательно – одно за другим, что не входило в мою задачу, но получилось именно так. И название части этому совпадению очевидно соответствует.
Чтобы вам легче было в этом жизнеописании ориентироваться – несколько биографических реалий.
Я родился в 1939 году, в семье поэта Константина (Кирилла) Симонова и Евгении Ласкиной – студентки Литинститута (отделение критики).
В 1946-м поступил в школу № 59 в Староконюшенном, а в 1949-м перешел в школу № 1 в Сокольниках.
После окончания школы работал около двух лет в экспедиции по 3-му Международному геофизическому году в районе полюса холода в Якутии, в 240 км от Оймякона.
В 1958-м поступил в Институт восточных языков (ИВЯ) при МГУ на отделение индонезийского языка. Ныне этот институт переименован в ИСАА (Институт стран Азии и Африки).
С 1963 до 1967 год проходил практику, а затем служил редактором в издательстве «Художественная литература».
В 1968-м поступил на Высшие режиссерские курсы, которые окончил в 1970-м.
С 1970 года – в кино. За 20 лет снял 21 фильм. Среди самых удачных игровые фильмы: «Отряд» и «Обыкновенная Арктика», а также документальные: «Мир Улановой», «С песней по жизни» (Л. О. Утесов), «Прощай, старый цирк».
В 1991-м стал руководителем Фонда защиты гласности, который и возглавляю по сей день.
Принимал участие в самых разнообразных общественных инициативах – от Конституционного совещания до наблюдательного совета «Новой газеты».
Государственными наградами не обременен, зато получил несколько общественных наград, которыми горжусь: звание «Почетный адвокат России», премию «Фемида» – юридического сообщества России, медаль имени Ф. Плевако, был приглашен и стал членом Московской Хельсинкской группы.
С 2008 года – вице-президент Российского ПЕН-центра.
Так получилось, что жизнь моя состоит из нескольких разных биографий. Как и когда они начинаются, определить можно, а вот заканчиваться никак не хотят, потому что, в очередной раз начиная новую биографию, ты обретаешь новое дело в жизни и новых друзей, а потом и эти друзья, и отголоски этих жизней сопровождают тебя, что бы ты ни делал, чем бы ни занимался. Собственно из этого и складывается твоя память, долги которой, если тебе повезло, отдаешь всю оставшуюся жизнь.
ЧАСТЬ I
Отдаю долги
Вступление
В размышлении о будущих внуках (фото С. Новикова, 1990 г.)
В чем истина: в совершенстве мира или в его несовершенстве? И что есть вера: потребность примириться с обстоятельствами жизни или истории во имя некоего идеала или высокий идеал, отвергающий примирение с жадностью, подлостью, жлобством и т.д., которые и есть человеческая история?
Изучение истории, даже изучение истории религий, отодвигает человека от веры. И чем глубже – тем дальше. Но маленькие ручейки истории, где, как в моем случае, есть немалое место человеческим слабостям, но нет места универсальным порокам человечества, они ведь куда-то текут? Они же где-то сливаются в отдельную общечеловеческую Историю?
А может быть и так, что к истории своей жизни, своей семьи мы терпимы, человеческие недостатки внятны нам, способность понять и простить их сопровождает и наш жизненный путь, и ход наших позднейших рассуждений и воспоминаний о нем.
Когда-то, классе в девятом, девочка из соседней школы написала мне в записке: «Ни на кого так не сердишься, как на того, кого…!» Так и написала, с тремя точками, не решившись употребить слово «любишь». Может, это и с Богом так?
У меня всегда было плохо с абстрактными понятиями. Есть русский язык, и для меня, человека русской культуры, невозможность изложить любую мысль на этом языке означает слабость этой мысли, ее недодуманность. Абстракциям нет места в моей истории, и если я чего-то не могу понять или выразить – это недостаток мой. Моего языка, моей культуры, потому что все непросто на этом свете, ибо «просто» у каждого свое, а сталкиваясь в пространстве жизни, противостоя или соединяясь, они и образуют то «непросто», которое я и пытаюсь понять и объяснить, развязывая или завязывая узелки этой моей частной истории.
Я хотел начать писать эти заметки в Москве. А начинаю в Китае. Из окна моей гостиницы виден берег моря. Так вот этот вполне балтийский пейзаж нарисован на берегу моря Южно-Китайского, и чтобы вспомнить, как называется поселок, где мы временно осели, мне надо взять рекламный буклет отеля и среди многочисленных иероглифов отыскать тонкую строчку доступных мне английских букв: город Дангсин, провинция Гуангси, и даже обнаружить там ошибку в написании слова отдых или каникулы. «Vocation place» вместо «Vacation». Почему именно здесь? Не знаю, может быть, потому, что «мы» в данном случае включает в себя моего старшего, а теперь и единственного сына и его долгожданную невесту, которую он по недоступным мне и не объясненным им причинам все никак не хочет или не может перевести в жены [1]1
Свершилось, славу Богу. И даже внук уже родился. Данилой зовут.
[Закрыть].
Я-то ведь думаю о внуках, и это придает моему изложению дополнительный «исторический» оттенок. Сын – четвертое поколение в доступной мне истории моей жизни и моей семьи, а внук – это уже пятое. Пять поколений, согласитесь, это уже солидно, и в робком предвкушении этой неровной, но неразрывной цепочки уже есть о чем писать, ощущая себя не просто звеном в этой цепи, но центральным ее звеном: два поколения до и два после – это уже что-то вроде патриарха. Так вот, сын с невестой уехали в джунгли – есть такая охраняемая территория, что-то на манер заповедника в этой китайской провинции, а я остался в гостинице с четким посылом: «Писать!» Чтобы мне прожить этот день, мои китаеговорящие родичи оставили мне номер своего телефона и цепочку иероглифов в тетради, означающих «жареная лапша с овощами и морепродуктами», а также «одна бутылка холодного пива» – это на предмет обеда в неподалеку от нас расположенных харчевнях, где это возможно получить. Другого способа общения со мной и у Китая, и у этого мира на сегодня нет. Смешно. Вот набрал по оставленному мне сыном китайскому мобильнику номер телефона его китайской невесты, а он не отвечает, и что делать, если б я звонил не просто проверить, работает ли связь, а по какой-то острой нужде?
Море, хотя оно всего метрах в ста, почти не шумит. Изредка по идущей вдоль него дороге проезжают какие-то слышные виды транспорта и, напоминая про не закончившийся еще китайский Новый год, постреливают местные любители мелких фейерверков. Самое время начать, тем более что первые фразы я заготовил еще в самолете, на пути из Москвы в Пекин, навстречу двум поколениям моей истории: реальному и гипотетическому, или желательному.
«По сравнению с большей частью людей, живших в Европе в середине и в конце XX века, мне несказанно повезло: не только моя биография и не только история моей семьи – мой личный опыт оснащен общением с полным комплектом бабушек и дедушек, даже некоторым сверхкомплектом, о котором потом и отдельно. Их не убили ни в Японскую, ни в Первую мировую; не прикончили в погромах; не расстреляли ни красные, ни белые; не уморили в лагерях, хотя все это они прошли, воевали и сидели. Их травили газами и ссылали, их ограничивали в правах и держали в тюрьме, но в итоге мне достались четверо замечательных предков-долгожителей, проживших на круг больше восьмидесяти лет каждый. Три века живого человеческого опыта».
Мне второй раз повезло (а может, и не повезло – как считать), что у отца – единственного ребенка своих родителей – я оказался первым, на десять с лишним лет единственным, да еще сыном, что у дворян и военных считалось правильным. И уж совсем удивительно, что в куда более разветвленном еврейском семействе матери – нас (в смысле нашего поколения) было всего двое – мой двоюродный брат от старшей материной сестры и я.
Много позднее у отца появилась еще одна дочь, а потом в результате следующего брака сразу две: ровесница первой (приемная) и родная (младшая). Но это уже было после 56-го, когда я окончил школу. А изначально эта моя единственность и, одновременно, полусиротство прочно и навсегда соединили две очень разные, очень непохожие друг на друга семьи моих дедов и бабок, и я был тем счастливым мостиком, чье появление на свет раз и навсегда создало и укрепило их взаимное притяжение, проторило им дорогу друг к другу. Поэтому хотя я и вырос в так называемой неполной семье, это никоим образом не повлияло на то, каким я стал. Не повлияло. Никак. К этому нам предстоит еще вернуться.
Если б не Великая Отечественная война, раннее детство мое было бы исключительным и счастливым: я был единственным внуком у одних деда и бабки, которые кроме всего прочего чувствовали за меня ответственность, ибо их сын меня «бросил», и одним из двух внуков у других, где в семье традиционно было много детей. А тут – вся огромная детолюбивость падала на нас двоих, причем в воспоминаниях моего детства кузену нет места аж до возвращения в Москву из эвакуации, т.е. все, что положено любимым внукам в хорошей еврейской семье, получал я – мизинкер – младший, последыш. Но война, увы, сместила приоритеты, и мне доставалась лишь та часть забот, которая оставалась от усилий выживания.
Не кажется ли вам, любезный читатель, что рукопись моя начинает напоминать старый анекдот про потерявшегося в большом магазине мальчика. Набежавшей охране плачущий мальчик объясняет, как выглядит потерявшая его мама: обыкновенная мама, но без такого мальчика, как я, в матроске, ботинках и шапочке с помпоном. Мне, правда, очень трудно рассказывать о дедах и бабках, минуя себя, – ведь они практически первое живое обстоятельство моей памяти. И все-таки попробую, ведь им и до меня пришлось жить довольно долго, пока они не стали моими дедушками и бабушками. И кое-что существенное с ними происходило и до моего рождения.
Сивцев Вражек
Опора семьи – сестры Ласкины: Женя, Соня, Фаня (Дуся). Шклов, 1922 г.
В начале тридцатых годов в одном из самых знаменитых арбатских переулков построили пятиэтажный дом без лифта, по сути, очень похожий на будущие «хрущобы». Квартиру в этом доме получил муж моей старшей тетки, Фаины Самойловны, который работал в знаменитой мастерской архитекторов Весниных. Личных воспоминаний о нем у меня не сохранилось, он умер в сорок втором году, когда мне было три года. Квартира эта маленькая, но трехкомнатная. Она состояла из одной комнаты – совсем крохотной, метров, наверное, шесть или семь, из второй – побольше, и третьей – горницы, в которой было метров восемнадцать.
Когда я вернулся в сорок третьем году из эвакуации, в доме жили: мои дедушка и бабушка – Самуил Моисеевич Ласкин и Берта Павловна, в девичестве Аншина; их старшая дочь, Фаина Самойловна, или по-семейному Дуся, с сыном Вовой, который был на пять лет меня старше; средняя сестра Софья Самойловна, а также новый муж старшей сестры (впрочем, может быть, Леонид Алексеевич Вишнев появился там годом позже) и я, которого им подбросила моя любимая мама аж до сорок восьмого года, служившая в Наркомтяжпроме и вечно находившаяся в командировках.
Квартира была на втором этаже, и номер у нее был знаменательный, совпадающий с номером школы, в которой я начинал учиться – 59. Войдя в квартиру, ты оказывался в довольно широком коридоре, широком за счет длинной ниши справа, где разместились вешалка, а позднее и холодильник; коридор упирался в среднюю по величине комнату, справа в конце его был вход в большую комнату, где жили дед с бабкой и где проходили семейные обеды, принимали гостей и справляли праздники.
Слева была крохотная, буквально четырехметровая, кухня, дальше раздельные ванная и туалет. Полы в доме были паркетные, и натирание полов было одним из самых трудоемких и памятных занятий. По соседству с ванной находилась и маленькая комната, где жила Дуся или Дуся и ее муж.
Я описываю это столь подробно не потому, что география этой квартиры имеет какое бы то ни было значение для дальнейшего изложения, просто это было мое родовое гнездо, которое оставалось таковым во все времена, и ощущение это пережило и деда с бабкой, и их дочерей, и не исчезло даже тогда, когда последние из обитателей этой квартиры – Вовка и к тому времени девяностолетняя его мама – были переселены в другой район, в хороший современный дом, в двухкомнатную квартиру-распашонку с большой кухней.
Да, кстати, и родовое гнездо было двухсветное – окна из большой комнаты выходили на Староконюшенный, а из кухни, ванной, маленькой и средней комнат – на задний двор, с видом на помойку и места наших детских игр. Дом стоял в глубине двора, и от Сивцева Вражка его отделял сквер, снаружи ограниченный чугунной литой решеткой.
Что такое родовое гнездо? Об этом я должен написать, потому что даже у друзей-ровесников, живших более или менее благополучно, даже у тех, кто жил не в коммуналке, ощущение родительского дома не было ощущением родового гнезда. Родовое гнездо – это точка на карте твоей жизни, которой ты обязан главным: это оно сделало тебя таким, какой ты есть, и предопределило и твой характер, и твое поведение в предстоящих жизненных обстоятельствах, и твои отношения с друзьями, и выносимые тобою оценки. Это действительно исходная точка, и в моей жизни она определила очень многое.
Есть такое понятие «тыл». Если даже не пользоваться военными ассоциациями, то это нечто, всегда стоящее за твоими плечами, питающее твою храбрость, служащее местом отдыха и переформирования ресурсов, место, откуда ты уходишь куда бы ты ни уходил, место, куда ты возвращаешься или мечтаешь возвратиться, где бы ты ни был. Самыми простыми словами – это место, где тебе хорошо, где тебя любят, где каждый твой успех – повод для радости, где каждая твоя неудача – общее горе или неприятность, где ты, если у тебя получается что-то в жизни,– король и где, если у тебя что-то в жизни не получилось,– все равно король, у которого что-то не получилось. Это место, которое не надо ни проверять, ни испытывать, а потому – это не только твой дом, но и дом всех твоих друзей. Вот все это вместе сошлось и навсегда осталось в этой квартире на Сивцевом Вражке, которая во всех легендах, а их было много у этого дома, называлась по имени переулка и даже первой половиной его названия; это Сивцев, где, будучи в Москве и уже давно живя отдельно, каждое воскресенье ты сидел на семейном обеде, среди людей любящих и любимых, даже если они не были связаны с тобой никакими родственными узами.
Все, что я буду писать в дальнейшем о людях, вошедших в мою жизнь через Сивцев, освещено его светом, проверено его искренностью и правдиво его правдой. Словом, во всю мою уже семидесятилетнюю жизнь я – парень с Сивцева Вражка.
■
Дед Муля никогда не был человеком религиозным. Его отношения с синагогой, насколько я могу судить, ограничивались закупкой мацы к еврейской Пасхе. Атеизм в доме был поголовный, как, впрочем и снисходительно-нейтральное отношение к богу вообще.
Доказывать это нет нужды, а подтвердить могу воззрениями моей уже неоднократно помянутой на этих страницах почти столетней тетки, которая не раз помирала: в семидесятых от рака, в двухтысячном – от перелома шейки бедра, но во все эти не лучшие для нее времена думала не о душе и загробном мире, а о том, как будет жить без нее единственный сын с его непростым характером и не сложившейся семейной жизнью.
В этом доме богом была семья, и верность ей заменяла любые религиозные уставы и праздники.
Том Хартман (крайний справа) у меня дома среди многочисленной родни, 1990 г.
Со мной по этому поводу никаких разговоров не велось, это было в тоне, поступках, взглядах, словом, в воздухе, которым эти пятеро дышали. И это входило в тебя или не входило – тут все зависело от твоего собственного внутреннего устройства. В меня – вошло. Раз и навсегда. В конце восьмидесятых я впервые попал в Америку, где познакомился с замечательным человеком, ставшим близким моим другом, Томом Хартманом. Том был католический священник, в молодости его прихожанином был прототип героя «Крестного отца» – тот самый «дон Корлеоне». Прихожанином не в том смысле, что этот дон к нему в храм приходил, а в том, что Том как духовный наставник регулярно бывал у дона в доме, наставляя духовно и приобретая разнообразный житейский опыт. Сошлись мы с Хартманом на том, что у него на Лонг-Айленде была своя телестудия, где под его руководством и часто с его участием делались многочисленные духовные передачи. Одна из них «Где живет Бог?», которую он делал вместе с соседом-раввином Марком Геллманом, вышла далеко за пределы Нью-Йорка и стала общенациональной детской передачей о религии для детей. В общем, Том был еще и телезвездой. При этом он никогда и никого не учил. Этим решительно противостоя всему моему опыту общения со священниками, правда, в основном – православными. Том делился жизненным опытом, духовным опытом, опытом пережитых страданий, своих и чужих, никогда ничего не навязывая. И он очень хорошо понимал людей. Именно ему я часто и много рассказывал о своей семье, о своем атеизме и его происхождении. Однажды, было это уже в середине девяностых, после нескольких визитов в Штаты, где встреча с Томом была всякий раз одной из обязательных целей поездки, и после его прилета в Москву в 90-м, словом, после того, как нам удалось сердечно сблизиться, Том решил посягнуть на основы моего атеизма. Было это в Нью-Йорке, перед отлетом. Том привез меня в аэропорт Кеннеди, до регистрации оставалось много времени, и мы засели в пабе по соседству с аэропортом, где к нам (уж не помню – то ли это было заранее согласовано, то ли Том позвонил ему с дороги) присоединился приятель Тома, тоже священник, но известный не телевизионной или благотворительной деятельностью, а проповедничеством: он не имел своего прихода и ездил, произнося проповеди, по приходам чужим, где в зависимости от успешности произнесенной проповеди задерживался еще на день-два, чтобы произнести новую проповедь.
И вот в самой непринужденной обстановке, да еще с бокалами пива в руках, стали они меня спрашивать: может быть, ты просто неправильно называешь то чувство, которое тебя ведет в жизни, может, оно и есть Бог? Кто-то же помогает тебе, шепчет твоей совести, что истинно, а что ложно, так почему ты не называешь это Бог? В общем, стал давить на меня этот проповедник, и сидим мы красивые, с пивом, в благолепии темного дерева и кожаных кресел, и хочется мне объяснить себя им.
«То, что вы называете Богом, – это все не сегодняшнее, а завтрашнее: и страшный суд, и справедливость, и рай, и ад. А то, что заменяет мне Бога,– оно сегодняшнее и вчерашнее: моя семья, дух этой семьи. Он и ведет меня по жизни, к нему я апеллирую как к совести, он уже существующий мой рай»,– так я примерно сказал.
Посмотрел на меня приятель Тома, засмеялся и говорит: «Давай от него отстанем. Он слишком защищен, его не проймешь». Так я и улетел в тот раз из Нью-Йорка нераскаявшимся атеистом.