412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Варламов » Андрей Платонов » Текст книги (страница 29)
Андрей Платонов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:55

Текст книги "Андрей Платонов"


Автор книги: Алексей Варламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)

Сам он в тетрадь ничего не написал, хотя ему, по его словам, ее подсовывали несколько раз… <…> На другой день после этого он спросил ПИЛЬНЯКА: „Что же это за чертовщина“. ПИЛЬНЯК ответил: „Пусть ребятишки побалуются“».

Борис Пильняк был арестован и расстрелян («…на мой щекотливый вопрос об участи Бориса Андреевича Пильняка, с которым он написал в 1928 году колючее „Че-Че-О“… „Он столько сделал для них, а они его…“ – Платонов не дошептал до конца реплику», – вспоминал позднее Федот Сучков), но прежде Пильняк показывал на допросе в НКВД в декабре 1937 года: «…мы с Воронским решили создать новую литературную организацию и создали кружок „30-е годы“. Мы утверждали, что литература угнетена, что те задачи, которые ставятся перед литературой, невыполнимы, что писатели привязаны на корню и имеют право писать „от сюда до сюда“, что в литературе идет упрощенчество. Активными участниками собраний „30-х годов“ были Зарудин, И. Катаев, Андрей Платонов, посещал собрания раз или два Пастернак, считавшийся по духу приемлемым. „30-е годы“ как литературная группа весной 1930-го распалась, но часть людей осталась в дружбе и сообщалась до самого последнего времени, помогая друг другу, бывая вместе…»

Если учесть, что и Пильняк, и Зарудин, и Иван Катаев, и Воронский в 1937–1938 годах были репрессированы, если прибавить к этому, что еще в 1935 году в НКВД появилось донесение о том, что трое писателей – Николай Одоев, Андрей Платонов и Андрей Новиков – «писатели, связанные литературным жанром, жанром сатиры и даже злого антисоветского смеха. Кроме того, их соединяет прежняя работа вместе, так наз<ываемое> „служебное землячество“ в Воронеже. Успехи наибольших острот членов группировки поддерживаются и рекламируются среди писательской и издательской общественности», – то остается загадкой, какая сила спасла члена антисоветской группы «30-е годы» и «Малой группировки» Андрея Платонова, говорившего о том, что в искусстве у нас «большой зажим», «все строится случайно, иногда на личной почве» и что статья в «Правде» о Шостаковиче появилась вследствие того, что «кто-то из весьма сильных случайно зашел в театр, послушал, ничего в музыке не понимая, и разнес».

Очевидно, что Платонов ходил все эти годы по лезвию ножа, но своих взглядов никогда не скрывал. В первом номере «Литературного критика» за 1937 год была опубликована его статья «Пушкин – наш товарищ».

«Народ читает книги бережно и медленно. Будучи тружеником, он знает, сколько надо претворить, испытать и пережить действительности, чтобы произошла настоящая мысль и народилось точное, истинное слово».

И дальше, рассуждая о жизни Пушкина, о его столкновениях с царизмом, отчасти наполняя пушкинскую жизнь своим катастрофическим смыслом, осовременивая ее, Платонов писал: «Риск Пушкина был особенно велик: как известно, он всю жизнь ходил „по тропинке бедствий“, почти постоянно чувствовал себя накануне крепости или каторги. Горе предстоящего одиночества, забвения, лишения возможности писать отравляло сердце Пушкина». У Пушкина при всей прихотливости его земной судьбы подобного мироощущения не было, и в этом смысле платоновский Пушкин был таким же «моим», как и цветаевский [59]59
  Имеется в виду очерк Марины Цветаевой «Мой Пушкин», впервые прочитанный ею на своем вечере в Париже 2 марта 1937 года; после вечера она писала В. Н. Буниной: «Никто не понял, почему Мой Пушкин, все, даже самые сочувствующие, поняли как присвоение, а я хотела только: у всякого – свой, это – мой». – Прим. ред.


[Закрыть]
.

Попирая дореволюционную историю, которая «существовала лишь в свернутой, в своей предысторической форме» и которую Платонов так и не простил («Известно, кто в действительности справился с самодержавием, не оставив даже праха его» – чрезвычайно жесткая, можно сказать, беспощадная, особенно в платоновских координатах и при его отношении к мертвым, оценка екатеринбургской трагедии 1918 года), он перешел к анализу «Медного всадника», и выбор этот был далеко не случайный и очень проницательный: то было самое злободневное из пушкинских сочинений.

Полемизируя с Луначарским, трактовавшим поэму как «конфликт организующей общественности и индивидуалистического анархизма» (что так напоминало рапповскую трактовку «Усомнившегося Макара»), Платонов в статье предлагал свое видение пушкинского замысла:

«В поэме просто нет таких двух начал – организующей общественности и индивидуалистического анархизма; здесь и сама терминология не пушкинская и не поэтическая, – это уже публицистика новейшего времени.

В „Медном Всаднике“ действует одно пушкинское начало, лишь разветвленное на два основных образа: на того, „кто неподвижно возвышался во мраке медною главой, того, чьей волей роковой над морем город основался“, и на Евгения – Парашу. Вся же поэма трактована Пушкиным в духе равноценного, хотя и разного по внешним признакам, отношения к Медному Всаднику и Евгению. <…> Это не победа Петра, но это действительная трагедия. В преодолении низшего высшим никакой трагедии нет. Трагедия налицо лишь между равновеликими силами, причем гибель одной не увеличивает этического достоинства другой».

Для 1937 года это звучало более чем рискованно и странную отбрасывало тень на платоновскую статью «Преодоление злодейства» в «Литгазете», опубликованную в январе того же года (то есть одновременно со статьей «Пушкин – наш товарищ»), да и вообще на все, что делалось в стране…

«В повести Пушкина нет предпочтения ни Петру перед Евгением, ни наоборот. Они, по существу, равносильны – они произошли из одного вдохновенного источника жизни, но они – незнакомые братья: один из них не узнал, что он победил, а другой не понял своего поражения».

Но, пожалуй, самое примечательное в аллюзиях на современность в платоновской статье – это ее окончание.

«Разве не повеселел бы часто грустивший Пушкин, если бы узнал, что смысл его поэзии – универсальная, мудрая и мужественная человечность – совпадает с целью социализма, осуществленного на его же, Пушкина, родине. Он, мечтавший о повторении явления Петра, „строителя чудотворного“, что бы он почувствовал теперь, когда вся петровская строительная программа выполняется каждый месяц (считая программу, конечно, чисто производственно – в тоннах, кубометрах, в штуках, в рублях: в ценностном и в количественном выражении)… Живи Пушкин теперь, его творчество стало бы источником всемирного социалистического воодушевления…

Да здравствует Пушкин – наш товарищ!»

Это окончание не было окончательным. В рукописном, позднее снятом автором, финале статьи Платонов рассказывал о том, как слышал в школе исполнение учеником «Вакхической песни», только последнюю строку ребенок прочел: «Да здравствует Сталин, да скроется тьма!»

«Мальчик ошибся в последней строчке. Учитель поправил ученика. „Надо – разум“, – сказал учитель. Мальчик, не поправившись, сел на место. Пушкин, несомненно, исправил бы стихотворение – в духе „ошибки ученика“».

Тут важно, что речь идет о мальчике. Им мог бы быть Семен из «Отца-матери», у которого родных родителей нет, приемные со своими взрослыми делами разобраться не могут («Вам хорошо целоваться, а мне жить потом приходится»), и кроме как на Сталина-отца ему надеяться не на кого. Это горький упрек, а не подхалимаж и не скрытая фига. И не случайно в сценарии неснятого фильма на стене комнаты висят два портрета: Сталина и Пушкина, которые целует ребенок, прежде чем броситься из окна.

Что же касается «живи Пушкин теперь…» – то такая звучала тоска в этой фразе: нет Пушкина, нет и источника всемирного воодушевления. И не будет. Невооруженным глазом прочитывалось. Было лейтмотивом «Котлована», «Джана», «Счастливой Москвы»… – всех тех произведений, герои которых мучились от бессмыслицы жизни и непонимания ее цели, потому что смысл кто-то украл.

Пушкин стал для Платонова выходом из советского, безбожного тупика, из «переходного времени». Точнее даже не так: Пушкин был этим выходом всегда, но в 1937-м пушкинский ориентир в платоновской судьбе становится особенно явным, осознанным выбором пути, приведшим автора к попытке реализации еще одного замысла.

В начале 1937 года Платонов подписал с журналом «Знамя» и с издательством «Советский писатель» договор на роман «Путешествие из Ленинграда в Москву». Михаил Пришвин, чей диалог с Платоновым становился все напряженнее, не за горами была резкая платоновская рецензия на «Неодетую весну», а сам Пришвин в эту пору писал «Осудареву дорогу» с ее ориентиром на «Медного всадника», где ставил похожую проблему соотношения личностного начала и государственной необходимости, заметил в дневнике: «Командировка Платонова на лошади по пути Радищева из Москвы в Петербург (признаки отрыва от действительности»).

То, почему Пришвин решил, что это путешествие есть отрыв от действительности, скорее характеризует его собственные поиски во второй половине 1930-х годов, но дорогу от одной столицы до другой Платонов проделал и действительно тем способом, каким веками проходили ее русские люди. Случилось это как раз в те дни, когда в Москве заседали на торжественных пушкинских мероприятиях гении советской литературы. Платонова среди них не было.

«Ну – счастливого пути. <…> Только бы Ваш возница оказался подходящим. А тулуп себе купили?» – писал своему старинному товарищу «по катастрофам» В. Б. Келлер. Что касается дорожных подробностей, существует окрашенное в юмористические тона предание о том, как идея была осуществлена. Историю эту поведал со слов автора «Путешествия» военный журналист М. М. Зотов, служивший с Платоновым в годы войны в «Красной звезде».

«Был у него, говорит, такой случай. Приближалось 150-летие книги Радищева „Путешествие из Петербурга в Москву“, и журнал „Октябрь“ придумал, чтобы поехал современный писатель по этому же маршруту, с теми же остановками, как у Радищева, – Бологое, Тверь, и на каждой остановке писатель будет делать какую-то зарисовку. Вот и предложили ему проехаться по этому маршруту и отобразить новое в характерах. Заключили они договор, сел в поезд вместе с супругой. В купе попался им то ли начальник ипподрома, то ли коннозаводчик питерский – такой разговорчивый еврей, одесский балагур, лихой выпивоха. Они выпили коньяку одну-две бутылки. В общем, пока доехали до Питера, договорились, что в Москву поедет Андрей только на лошадях. Попутчик сказал: „Голубчик! У меня в музее на конезаводе стоит возок то ли Анны Иоанновны, то ли Софьи. Я тебе ямщика найму первосортного, он у меня работает конюхом [60]60
  Ср. в письме жене: «Он как ямщик и человек – среднего качества».


[Закрыть]
. Раньше он купцов возил, теперь тебя повезет“. Поехали к ямщику. Приехали на Невский, куда-то на верхний этаж заводят, и хоть это на Невском, но обстановка совершенно деревенской избы. Сидит дядька с бородой, с блюдечка чай хлебает вприкуску. „Зачем пожаловали?“ – спрашивает. „Хочу я тебя попросить, Васильич (или Степаныч), свезти писателя в Москву“. – „Дак чугунка ж теперь есть, кто же теперь на лошадях-то ездит? Да и на чем повезу?“ – „Да любых возьми на конезаводе лошадей и возок возьми Анны Иоанновны“. Тот говорит: „Тяжесть-то какая!“ – „Ничего, тройку запряжем!“ (Это я рассказываю со слов Платонова, за достоверность не ручаюсь – Андрюша мог и сфантазировать иногда. Но тут, видимо, правда в основе есть.) Конюх сказал, что на подготовку коней ему надо четыре дня. Марию Александровну отправили обратно в Москву на поезде и через неделю тронулись в путь. Все он описал, что в пути видел, только, говорит, черт знает, как это получилось, но все мне попадались какие-то пережитки капитализма… Вот интересно, уцелела эта рукопись или не уцелела?»

Рукопись не уцелела, зато сохранились письма и «Записные книжки» со свидетельствами этих «пережитков капитализма», и тон повествования в них совсем иной.

«Мы едем по метелям. Проехали Чудово. Ночуем в Доме крестьянина. Лошади прошли 150 км от Ленинграда и затомились. <…> Вижу много хорошего, героического в истинном смысле народа… Встречаются деревянные деревни, ребятишки идут в школы сквозь метель <…> Вижу много хорошего народа», – писал он жене, а в блокноте отмечал: «Народ весь мой бедный и родной. Почему, чем беднее, тем добрее. Ведь это же надо кончать – приводить наоборот. Как радость от доброго, если он бедный».

«Какой здесь простой, доверчивый, нетребовательный, терпеливый народ – и дети тоже, как ангелы».

«Народ – святой и чистый – почти сплошь».

Его глаз замечал детей, идущих в метель и вьюгу с сумками книг в Чудове, и пяти-десятилетних детей в Спасской Полисти, плетущих лапти из лыка («В школу ходят не все, за отсутствием одежи-обуви»), одиннадцатилетнюю рассудительную девочку, дочь дворника в чудовском Доме крестьянина, и другую, восьмилетнюю, больную раком; он видел колхозы, где задерживают зарплату больше чем на полгода, глухонемую женщину в Острове, верную сторонницу советской власти, «редкое существо человека по чистоте характера и разуму», девочку-ученицу Нину в доме ночлега, которая «лапти плетет, уроки учит, краюшку хлеба в школу берет, на меня все смотрела непонимающими опечаленными и любопытными глазами»; видел слепых – взрослых и детей, колхозников-погорельцев, нищих бродяг, чиновников прошлого века, высланных из Ленинграда, заик, мешан, заключенных; видел тюрьмы, базары, больницы, постоялые дворы, пустые города, где нет настоящего занятия людям, рестораны, заколоченные избы, торговые ряды; его взору представала «костлявая земля» с «деревянными деревнями в деревянных лесах», «великие леса, освещенные солнцем, великая страна наша добрая».

Он понимал, как трудно живут люди («Каждый день бывают случаи, встречи с людьми, когда необходимо помогать (дать 1, 2, 3, 5 рублей). Без этого нельзя, – писал он жене. – Такие люди каким-то образом возвращают свой долг мне посредством хотя бы того, что я люблю их и питаю от них свою душу»), и в его записях постоянно сквозил мотив – земля отощала, нет заботы о быте колхозников, новостройки сосут из колхозов рабсилу.

«О сердце, сокровище моего горя!»

Но каким был роман, для которого эти записные книжки создавались, – неведомо. Известно, что 14 октября 1937 года на секретариате Союза писателей обсуждалось «заявление члена СП А. Платонова об отпуске ему средств в сумме 3000 р. для окончания и обработки рукописи „Путешествия из Ленинграда в Москву“», срок сдачи которой намечался на июнь 1938 года. Однако после весны того года жизнь Платонова резко переменилась, работа над книгой была приостановлена, потом возобновлена, а во время войны рукопись пропала и до сих пор не найдена, если только она существовала на самом деле…

В 1991 году в журнале «Новый мир» были опубликованы наброски экспозиции «Путешествия…», уходящие в петербургский предреволюционный контекст, а кроме того, Н. В. Корниенко представила отрывок из платоновского путешествия, который можно рассматривать в качестве предисловия:

«Писатель, если он едет в путешествие для открытия новых людей и характеров, а не для отдыха и удовольствия, путешествует совсем особым способом, чем любой другой путешественник. Цель его путешествия не в достижении конечного пункта, а всюду, по дороге – и в начале ее, и посредине, и в конце, и даже вовсе в стороне от нее: везде, где возможно открытие и наблюдение неизвестного человеческого образа, где возможно явление новой человеческой души, – в этом и заключается истинный смысл писательского путешествия.

Правда, такое путешествие, если страстно предаться ему, имеет одну опасность – оно может никогда не кончиться; маршрут путешествия, благодаря интересу и разнообразным людям, всюду проживающим, разветвится и запутается в лабиринт, из которого путешественник не выйдет вовсе и не успеет запечатлеть в книге открытые им типы людей… <…> для их открытия и точной оценки нужен большой труд, необходимо большее умение вживаться своим чувством, действием и мыслью во встреченную, незнакомую действительность, а не просто наблюдать ее посредством любопытствующих глаз, и ехать мимо… <…>

Такое путешествие совершил в 1937 году писатель…»

Это немного напоминало зачин хроники «Впрок», но звучало примиряюще по отношению к радикальным призывам броситься в гущу республики в качестве техника-специалиста и неприятию чисто писательской судьбы. Теперь Платонов соглашался с нею, и можно почти наверняка утверждать, это тоже произошло благодаря Пушкину, осмыслению его пути и его жизни.

В 1936–1937 годах прошел срединный рубеж писательской жизни Платонова, и отчетливо видно, насколько меньше и, по-видимому, медленнее он стал писать, хоть и не было у него теперь другого постоянного занятия – напротив, литературные заработки стали единственным средством существования. «У меня все получаются заторы, – говорил Платонов в воспоминаниях Федора Каманина. – А пить-то и есть моей семье надо? Я ведь тоже хлебом от литературы стал кормиться».

Одной из причин этих заторов стали личные обстоятельства его жизни, а сразу после войны – болезнь, но количество написанного Платоновым в последние полтора десятка лет жизни уступает тому, что было написано с 1920 по 1936 год. Этот период творчества Андрея Платонова привлекает гораздо меньше внимания исследователей, особенно западных или эмигрантских. Достаточно сказать, что Михаил Геллер отвел ему всего десятую часть книги «Андрей Платонов в поисках счастья». Но ладно Геллер, записной антисоветчик и космополит. Примерно такое же соотношение можно увидеть и в книгах отечественных исследователей-почвенников – Владимира Васильева и Виктора Чалмаева, а некто Марлен Инсаров и вовсе написал в журнале «Самиздат»: «Пойдя на капитуляцию перед сталинизмом, он сохранил жизнь, но загубил свой великий гений». Однако независимо отличных пристрастий и предпочтений то, что происходило с писателем при всем трагизме его судьбы, было естественным течением человеческой жизни, входившей в свои берега.

В июне 1937-го в «Литературном критике» вышла статья «Пушкин и Горький», в которой автор в наиболее концентрированном виде выразил свое ощущение пушкинского явления в истории России.

«В Пушкине народ получил свое собственное воодушевление и узнал истинную цену жизни, заключенную не только в идеальных вещах, но и в обыкновенных, не только в будущем, но и в настоящем… Народ тоже себя напрасно тратить не любит, и, кроме того, его тоска бывает велика, ему ждать некогда, и он рождает и питает свой дар в отдельном, одном человеке, передоверяя ему на время свое живое существо… Пушкин явился ведь не от изобилия, не от избытка сил народа, а от его нужды, из крайней необходимости, почти как самозащита или как жертва. В этом заключается причина особой многозначительности, универсальности Пушкина и крайне напряженный и в то же время торжественный, свободный характер его творчества… Пушкин бы нас, рядовой народ, не оставил… „новый Пушкин“ неизбежен; он есть необходимая, а не только желательная сила коммунизма. Коммунизм, скажем прямо, без „Пушкина“, некогда убитого, и его, быть может, еще не рожденного преемника – не может полностью состояться. Великая поэзия есть обязательная часть коммунизма».

Это понимание коммунизма сильно отличалось от партийно-догматического, но мало того, что Платонов объявлял построение коммунизма без «нового Пушкина» невозможным и недействительным. Вторым героем этой статьи он сделал писателя, которого знал лично и который много значил в его судьбе. Платонов называет его единственным продолжателем пушкинской традиции: «народный, простой и чистый человек по натуре и происхождению», он спас великую литературу от разъедания и разложения ее трупным ядом империализма, однако сам же этим ядом и отравился.

«Прирожденно народное, пушкинское сознание жизни временами как бы искажалось в Горьком враждебными психическими силами прошлого, погибающего и погибшего общества, – писал Платонов. – Горький всегда был на передовой линии фронта борьбы за будущую пролетарскую участь, он одним из первых принимал на себя все атаки буржуазного, а затем фашистского противника. И естественно, что сознание Горького как бы „искажалось“, потому что в бою и победитель получает раны… <…> Так что „искажения“, „ошибки“ и „неудачи“ Горького, о которых он сам говорил много раз (преувеличивая их значение), вероятнее всего, есть лишь результаты долголетних битв с буржуазно-фашистским врагом рабочего человечества, – это есть раны, без которых, очевидно, было нельзя добиться сокрушения противника и победы… был ли Максим Горький писателем, равноценным Пушкину для молодого советского человечества? Нет еще…»

Это было сказано мягко, деликатно, но речь шла не только об определенном умалении роли Горького, в ком, по логике Платонова, было меньше коммунизма, чем в Пушкине, – своими размышлениями автор статьи обесценивал всю современную ему литературу как не соответствующую высоким этическим идеалам коммунистического общества. То же самое подтверждают и донесения агентов НКВД, зафиксировавшие высказывания Платонова на литературные темы: «Вообще у нас с искусством упадок. И напрасно думают, что если наших литераторов переводят и читают за границей, то это из-за их талантливости или еще по каким иным причинам. Нет, просто там любят временами почитывать экзотику. Вот и переводят и издают индусских писателей, китайских, японских, ну и наших. Ради экзотики. А у нас уже торжествуют. Создали комитет по делам искусства. Чепуха это».

А между тем готовился суд над ним самим. Но пока не за критику – за прозу. В октябрьской книжке «Красной нови» за 1937 год была опубликована статья известного по тем временам критика и литературоведа, члена художественно-театрального совета Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР, блестящего шахматного композитора и виртуоза-бильярдиста, умевшего закончить партию одним кием (то есть ни разу не прерывая серию собственных ударов), Абрама Соломоновича Гурвича. Об авторе статьи отозвался позднее поэт Семен Израилевич Липкин: «Вслед за Фадеевым начали топтать Платонова его клевреты, среди них мне запомнился Гурвич, впоследствии – несчастный, преследуемый космополит. Ветхозаветный Бог мести наказал Гурвича».

Наказание Гурвича заключалось в том, что в 1949 году, когда в «Правде» появилась статья против безродных театральных критиков, Гурвич угодил с ними в одну компанию и оказался не у дел. Правда, помогли ему в ту трудную пору два писателя, которых обыкновенно к покровителям космополитов на Руси не причисляют: Михаил Шолохов и Александр Фадеев. Если учесть, что оба они Платонова также хорошо знали и высоко, хотя и каждый на свой манер и в силу своего общественного положения, ценили, то подоплека этого сюжета становится еще более сложной.

Статья Гурвича производит сегодня впечатление довольно странное. В отличие от неведомых членов редакции «Трудовой Армии», разгромивших «Чульдика и Епишку» в 1920-м, отлит-девушки В. Стрельниковой и Леопольда Авербаха в 1929-м, от Сталина, Селивановского и Фадеева в 1931-м, от Щербакова и Горького в 1935-м и прочих платоновских хулителей разных лет – гроссмейстер Гурвич попытался в своем герое разобраться и его понять. В каком-то смысле даже встать на его точку зрения: «Где бы ни скитался одинокий, забытый человек, Платонов следует за ним неотступной тенью, точно боится, как бы чье-нибудь немое горене умерло бы в неизвестности, не родив ответной скорби», – и именно соединение попытки понимания с той гадостью, которой гурвичевская статья наполнена, ставят ее на печальное второе место среди клеветы, к Платонову при жизни обращенной (первое займет в 1947 году В. В. Ермилов).

Причем изначально все было не совсем так. «Я сейчас работаю над Андреем Платоновым. Очень интересный, своеобразный талант, но вместе с тем неполноценный писатель. Платонов принадлежит к числу тех немногих настоящих художников, которые пишут кровью своего сердца, – обращался в октябре 1936 года Гурвич к В. П. Ставскому. – Для него литература есть органическая форма его общественного существования. Гуманизм Платонова, однако, при его крайней обостренности оставляет известный неприятный осадок. Мне хочется на материале шести-семи рассказов („Усомнившийся Макар“ (для трамплина), „Такыр“, „Третий сын“, „Нужная родина“, „Бессмертие“, „Фро“ и „Семен“, последний публикуется в одном из ближайших номеров „Красной нови“) как можно глубже раскрыть нравственный облик писателя, его социальные мотивы, его манеру письма, особенности его глаза и голоса и вместе с тем, как это я всегда делаю, поговорить о проблемах современности, для которых рассказы Платонова являются интересным поводом».

В результате же получился не задушевный разговор с читателем, а беспощадный погром. «Художник, не видящий хотя бы и в тяжелом прошлом великого русского народа, ничего кроме отчаяния, не видит, следовательно, живых творческих сил народа, не может увидеть и понять движущих сил революции и ее героя».

Это был год 1937-й, когда после официальной критики спектакля Камерного театра «Богатыри» [61]61
  Опера-фарс «Богатыри» на музыку А. П. Бородина была поставлена в 1936 году А. Я. Таировым, основателем Камерного театра; либретто написал Д. Бедный, точнее, переработал старое либретто В. А. Крылова (Бородин и Крылов в 1876 году создали комическую оперу «Богатыри» как пародию на оперные штампы и заимствования у итальянской оперы); Д. Бедный перенес действие из удельного Куруханского княжества в Киев, трех былинных богатырей, Илью, Алешу и Добрыню, представил бесшабашными пьяницами, которых можно обратить в любую веру, и ернически прошелся по Крещению Руси, желая, видимо, угодить партии. Партия ответила незамедлительно: в «Правде» 15 ноября 1936 года вышла статья П. М. Керженцева «Фальсификация народного прошлого (О „Богатырях“ Демьяна Бедного)»; «Богатыри» как пасквиль на русскую историю были запрещены, а Бедный исключен из рядов ВКП(б). В Испании уже шла гражданская война с примеркой внешних сил, репетиция назревающей большой войны, в которой никто не сомневался, и понадобились исторические герои и настоящие примеры, словом, «петух клюнул». – Прим. ред.


[Закрыть]
стало уже не только можно, но и модно говорить о великом русском народе, а заодно топтать тех, кто понимал этот народ по-своему: «Вот до какого абсурда, до какого тупика и до какой клеветы докатился Платонов, подменяя в своих произведениях могучий русский народ, классовое самосознание пролетариата и его боевую революционную партию рахитичными, убитыми жалостью нищими, блаженными великомучениками, косными и отчаявшимися людьми».

Гурвич подошел к Платонову основательно. Он впихнул в свою статью почти все, что на тот момент было ему доступно: и «Город Градов», и «Сокровенного человека», и «Происхождение мастера», и «Усомнившегося Макара», и «Впрок», и, разумеется, рассказы 1930-х годов, настойчиво проводя любезную любому литературоведу мысль о постоянстве авторских мотивов. Если вспомнить фразу Платонова об однообразии его идеалов, то получается, что Гурвич был не так уж и не прав в своих наблюдениях. Однако написанное им было той полуправдой, что хуже лжи.

«Платонов, как и его герои, не только не питает ненависти к страданиям, а, наоборот, жадно набрасывается на них, как религиозный фанатик, одержимый идеей спасти душу тяжелыми веригами. Страдающим он предлагает не помощь, а утешение. Он завидует мертвым предметам и травам, которые, по его представлениям, страдают еще больше, чем люди, и мечтает вобрать в себя пропитавшее даже землю горе. Платонов подстегивает, подхлестывает свое воображение, чтобы вызвать иллюзии, необходимые ему для сострадания, жалости и утешения…»

Но это еще полбеды. Далее Гурвич нашел более сильные ходы: «Непроходимая пропасть отделяет платоновских героев от действительных героев нашего времени. Платонов и его герои не идут к партии. Наоборот, они хотят партию приблизить, „притянуть“ к себе, хотят именем самой великой и боеспособной партии прикрыть и утвердить свою философию нищеты, свой анархо-индивидуализм, свою душевную бедность, свое худосочие и бескровие, свою христианскую юродивую скорбь и великомученичество».

Напомним, это был 1937 год. А Гурвич был не дурак и не фанатик. Он видел, что происходит в стране, и не мог не понимать, что за его обвинениями должно последовать. Он сочинял изысканный донос на своего героя («он ищет в революции замену религии, а не отмену ее <…> ищет новую религию, новую опору для самоотречения, новую христианскую апологию нищенства»), но хотел ли критик физического уничтожения писателя, в чьем литературном таланте не сомневался? Едва ли. Шахматист не был кровожаден. Он хотел написать академично, философски, его тянуло сопоставлять Андрея Платонова со Львом Толстым («У Толстого умирает человек. У Платонова – организм. У Толстого смерть – душевная, психологическая трагедия. У Платонова – биологический факт»), с Пушкиным, с Достоевским, но он писал не один – у него был соавтор. Только не тот мистический двойник, как у Платонова в пору создания «Котлована». Гурвичу помогали вполне конкретные люди – «ребята» из «Красной нови», которые тащили его в большую политику, и статья правилась, уточнялась всей оскорбленной редакцией журнала или по меньшей мере ее руководящим ядром во главе с В. В. Ермиловым. Это даже по перепаду стиля чувствуется.

«Было бы дико и смешно сейчас, на пороге двадцатилетия Великой Октябрьской революции, возвращаться к азбучным истинам и доказывать, что <…> развитие духовной деятельности человека требует в первую голову разгрома всяческих религиозных оков, уничтожения душного религиозного дурмана, которому так подвластны обмороки, отчаяние, смиренная косность и беспамятная жизнь платоновских героев <…> Платоновский индивидуалист-кустарь лютует и юродствует, насколько ему только позволяет его разнузданное и озлобленное воображение <…> уничтожает все нужное, полезное, общественное, брызжет слюной, называя всех горожан дураками. Это – настоящий бунт, слепой, неудержимый, дикий и жалкий в своей беспомощности. Источник его обезумевшей мстительной страстности – злоба, косность и отчаяние».

Впечатление такое, что это писал или по меньшей мере очень сильно правил Ермилов либо Фадеев, тем более что речь шла о рассказе «Усомнившийся Макар», за который Фадеев еще в 1929-м получил разнос от Сталина, а Платонов от Леопольда Авербаха, на момент написания Гурвичем и компанией статьи «Андрей Платонов», впрочем, уже арестованного. Но важно даже не это обстоятельство, а то, что писателя пытались судить второй раз за преступление, по которому он уже фактически отбыл срок, хлебнув сполна на рубеже 1920—1930-х. Причина подобной неразборчивости или слишком хорошей разборчивости в выборе средств была очевидна: объектом нападок «Красной нови» выступал не только Андрей Платонов, но и почтенная редколлегия журнала «Литературный критик», на чьих страницах оставил свои следы во время о но и сам Гурвич. И подтекст статьи в «Красной нови» легко прочитывался: гляньте, высоколобые марксисты-литкритики или как вас там, кого вы пригрели и пропагандируете.

«И вот этого старого платоновского героя в его новом состоянии некоторые товарищи воспринимают как образ настоящего большевика, излучающего вокруг себя настоящий оптимизм!

Образ Левина может, конечно, ввести читателя в известное заблуждение, но достаточно произнести имя Платонова, чтобы об оптимизме не могло быть и речи».

И наконец апофеоз, набранный курсивом: «Платонов ненароден именно потому, что в его произведениях не нашли своего отражения истинные чаяния и огромные творческие силы русского народа. Платонов антинароден, поскольку истинные качества русского народа извращены в его произведениях».

Для Платонова это был удар, который ставил под сомнение будущее его книг, пьес, статей, киносценариев. На этот раз в отличие от ситуации 1931 года ему дали возможность публично ответить своему обидчику. Статью А. Платонова «Возражение без самозащиты» с подзаголовком «По поводу статьи А. Гурвича „Андрей Платонов“» опубликовала 20 декабря 1937 года «Литературная газета».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю