412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Варламов » Андрей Платонов » Текст книги (страница 28)
Андрей Платонов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:55

Текст книги "Андрей Платонов"


Автор книги: Алексей Варламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 44 страниц)

Однако тайное, оскорбительное бегство мужчины из дома женщины, причем не просто из дома, а из супружеской спальни, где они, к возмущению целомудренной советской критики, проводили все дни и ночи, не ввергает Фро в новое уныние – в конце рассказа она утешена, а ее тоска утолена. Возможно потому, что молодая женщина беременна, хотя никаких прямых указаний на это, ни даже намеков в тексте нет, а есть приходящий в гости соседский мальчик, играющий на губной гармошке, еще такой маленький, что он «не выбрал изо всего мира что-нибудь единственное для вечной любви, его сердце билось пустым и свободным, ничего не похищая для одного себя из добра жизни».

Этот мальчик – укор эгоизму главной героини и одновременно ее шанс спастись. Он напоминает старика-скрипача из «Счастливой Москвы» – та же отнесенность к высшему плану бытия, к той птичке из «Такыра» или, лучше сказать, из «Записных книжек», что надменно поет свою песню. А сама Фрося Евстафьева – антоним Москвы Честновой. Две эти героини соотносятся, как «да» и «нет», как пустое и полное, скупое и щедрое, верное и неверное, и Платонову скорее ближе открытая миру, не удовлетворенная любовью Москва. Этот момент очень важен. Если бы новой женщине, каковой с теми или иными оговорками является Москва Честнова, Платонов противопоставил женщину с традиционными ценностями как авторский идеал (чего так хотел Юрий Нагибин, писавший: «Женщине надо осуществлять свое предназначение деятельной любви, выращивания нового человеческого существа, а не висеть на стропах» – и вырванная из контекста мысль эта, спору нет, замечательная и сколь угодно верная, да только… не платоновская), картина была бы совершенно другой и как бы более ясной. Увлекался, увлекался человек коммунистическими бреднями и ложными теориями, восставал на вечную природу, а потом понял тщету прыжков с горящим парашютом, да и вернулся к благотворному опыту отцов и матерей.

Но этого не происходит. Попрыгунья Москва Ивановна Честнова понимает ту вещь, которую не чувствует душечка Фро, – «любовь не может быть коммунизмом», но для постижения этой истины не умозрительным, а опытным путем Москве Ивановне пришлось сменить немалое количество самых разных любовников. А вот верной Фро коммунизм не нужен. Ей нужна всепоглощающая любовь и больше ничего, и можно предположить, что Платонова такой итог в 1936 году не устраивал так же, как и в 1920-м. Ни в жизни женщины, ни в жизни мужчины, ибо, как справедливо заметил чевенгурский Захар Павлович, «у всякого человека в нижнем месте империализм сидит». Платонов оставался верен однообразным идеалам молодости.

Позднее именно за некоммунистический, индивидуалистический сценарий Платонов под псевдонимом Ф. Человеков подвергнет критике феерию «Алые паруса», герои которой поступают так, как хочет Фро, – строят частное счастье в стороне от общей судьбы. «Бедный народ деревни увидел образ плывущего счастья в виде корабля под алыми парусами. Но деревенские люди знали: это счастье плывет не за ними. И действительно, лодка с корабля взяла к себе одну Ассоль. Народ по-прежнему остался на берегу, и на берегу же осталась большая, может быть даже великая, тема художественного произведения, которое не захотел или не смог написать А. Грин».

Но при всей духовной неполноценности, при способности достигнуть счастье через любовное наслаждение, что для Платонова звучало как приговор («даже любовное счастье пары людей невозможно или оно приобретает пошлую, животную форму, если любящие люди не соединены с большой действительностью, с общим движением народа к его высшей судьбе»), Фро, эта платоновская «моршанская» Ассоль – персонаж очень лирический, проникновенный. В этом и заключены очарование и тайна предельно жесткой, нежной, трепетной, безжалостной, но не оскорбляющей женского достоинства и естества новеллы.

В других рассказах этой поры изображение «товарищей специального устройства» приземленнее и прозаичнее. В «Бессмертии» освобожденный благодаря Левину от мелочной жены составитель поездов Полуторный счастливо восклицает: «А женщина моя! – жена, которая журналисткой будет! Она ровно центнер до обеда весит, – мещанка такая!.. Ну теперь я вдарю по труду, Эммануил Семенович! Теперь вручную вагоны буду катать, раз баба мне сердце не травит».

Левину легче – его бабы далеко, а вот у героя другого железнодорожного рассказа – стрелочника Сергея Семеновича Пучкова есть молодая жена Катерина, есть семья, но есть ли счастье и можно ли сказать, что в прозе Платонова второй половины 1930-х годов малая семья противопоставляется семье большой, советской как некий новый авторский идеал?

Маленький мир пучковской избы в рассказе «Среди животных и растений» изображен как непрекращающаяся война «женщин тяжелого поведения» против мужчин (недаром в «Записных книжках» Платонов заметил: «По сравнению с животными и растениями человек по своему поведению неприличен»). Старая недовольна тем, что мужики шляются по лесу и приносят оттуда лишь мелкую живность, она «желала бы быть доброй постоянно, но ей нельзя было – ведь все поедят, попьют, износят, а мужики перестанут работать, и тогда семейство помрет от нужды, двор зарастет лесом, выйдет заяц из кустов и будет гадить, где жил человеческий род».

Молодую мучает зависть.

«…а ты вот – неудельный! – сказала жена; она отвернулась лицом и заплакала: у людей и патефоны, и кофты, и мужья начальники, а у нее мало всего, одна изба, и то пополам со свекровью».

Катерина глупа, ревнива, мелочна, она встречает мужа «в тоске и в ревностной злобе», уверенная в том, что «муж ее явно любит другую, лучшую женщину, неизвестную ей прекрасную злодейку».

Но примечательно, что, несмотря на ироническое до гротеска изображение женского мироощущения, апогеем которого можно считать страх Катерины Васильевны, что в Москве ее муж полюбит парашютистку («„Ведь они летают, у них личики, говорят, такие хорошие“… Но, вспомнив, что у мужа рука-то правая почти не действует, жена утешалась: калеку едва ли кто полюбит, теперь барышни хитрые. Хотя, что же, рука ведь у него цельная, да и заживет она еще…»), Платонов оставляет решающее слово за стариком Пучковым.

«– Бабы спокон веку зажиточность любят, – сказал отец Сергея Семеновича, – чтобы всего было много: и белок, и рябчиков, и материя в сундуке, – их дело такое: и детей и добро при себе держать…»

И в другом месте:

«– Кто его знает: может, так и надо, чтоб бабы ругали нас постоянно, – рассуждал старик. – Они ведь людей рожают, они хозяйки человечества, им видней…»

«Великая старуха руководит миром», – отметил Платонов в «Записных книжках» и там же чуть раньше сделал более пространную запись, сводя «низкое» и «высокое» воедино: «Мелкая озабоченность, хозяйственность, экономичность, щепетильная нудность, даже прожорливость, – все это суть – у женщины – лишь компенсация другой части ее души, которая содержит чувство сбережения родных, страх о смерти близких, etc. – детальное, так сказать, конкретное отражение, ограждение и спасение мира». И странным образом рабочая запись 1935 года перекликалась с юношеской статьей 1920-го: «Женщина – тогда женщина, когда в ней живет вся совесть темного мира, его надежда стать совершенным, его смертная тоска. Женщина тогда живет, когда желание муки и смерти в ней выше желания жизни. Ибо только ее смертью дышит, движется и зеленеет земля».

Глава шестнадцатая КАЗЕННЫЕ СКАЗКИ

Восемнадцатого июня 1936 года в доме на Малой Никитской, окруженный любимыми женщинами и членами политбюро, умер своей смертью, из которой сначала современники, а впоследствии потомки сотворили миф о вероломном убийстве, писатель Алексей Максимович Горький.

«Платонов говорил, что без Горького трудно будет в литературе <…> Учительское место отныне остается незамещенным, и нет никого, кто бы мог его занять. Впервые после ста лет русская литература начинает существование без великих писателей», – передавал в мемуарах косвенную речь Платонова Эмилий Миндлин, а далее переходил к речи прямой:

«– Это чепуха, – передернул Платонов узкими и худыми плечами, – чепуха то, что пишут сейчас: мол, давайте общими силами современных писателей заменим Максима Горького! Чепуха. Даже из тысячи средних писателей не сложишь одного гениального… А вот кому будет легче, так это таким, как… – И он беззлобно назвал два-три имени уже умерших писателей, которым не раз сурово попадало от Горького. – У этих теперь руки будут развязаны. То все опасались, как бы им от Горького опять не попало, а теперь им чего опасаться? Совеститься без Горького будут меньше…»

Говорил или не говорил Платонов эти либо похожие слова, не скажет теперь никто, но то, что смерть Горького обострила литературную борьбу, – несомненно, как несомненно и то, что новый расклад сил напрямую коснулся собеседника Эмилия Миндлина.

Горький никогда не был платоновским покровителем, а после отвергнутых главным советским писателем «Мусорного ветра», «Такыра», «Глиняного дома в уездном саду» и статьи «О первой социалистической трагедии» даже та известная формула из письма Горького Сталину, касающаяся Булгакова, на которую ссылаются исследователи в качестве аналогии («Булгаков мне „не брат и не сват“, защищать его я не имею ни малейшей охоты. Но – он талантливый литератор, а таких у нас – не очень много. Нет смысла делать из них „мучеников за идею“. Врага надобно или уничтожить, или перевоспитать. В данном случаея за то, чтоб перевоспитать. Это – легко») – к Платонову едва ли может быть применима. Перевоспитать Платонова было не только нелегко – невозможно. «Вы хотите переделать Платонова? Вы его не переделаете, его нельзя переделать, потому что Платонов – гениальный писатель», – привел слова Виктора Шкловского Лев Гумилевский, и даже если ничего подобного Шкловский не говорил, это все равно правда.

Тем не менее во второй половине 1936 года положение Платонова переменилось. Совпало это со смертью Горького случайно или нет, но Платонов отошел от журнала «Красная новь» и сделался автором «Литературного критика» [58]58
  И – хотя, разумеется, это уж точно случайное совпадение – он ушел ровно тогда, когда состоялся переход М. А. Булгакова из МХАТа в Большой театр. В русской культуре не иначе как начались «Юрьевы дни».


[Закрыть]
, где за ним давно следили и высоко ценили. Каковыми были истинные причины перехода из одного литературного клуба в другой профессионального игрока, а им Платонов стал весною 1936 года, окончательно уйдя из Росметровеса и зарабатывая отныне лишь неверным писательским трудом, хотя и не оставив изобретательство; что было писателю предложено в негласном контракте с «Литкритиком», за какую цену его купили у «Красной нови», как уговаривали перейти или уговаривать было не надо, что сулили и на какие уступки он вынужден был пойти и под чем подписаться, – мы не знаем. Но очевидно, что у этого решения имелась подоплека.

Платонов уходил в «Литературный критик», в этот заповедник убежденных марксистов с академической закваской, на волне успеха, которым он был обязан «Красной нови». Но он не просто тихо ушел, не просто перестал публиковаться в одном журнале и начал печататься в другом. Он ушел со скандалом, очень изящным, тонким, и даже не скандалом, – на первый взгляд непонятно за что отомстив и нанеся своим благодетелям точный, как в бильярде, удар. В середине рассказа «Фро» он поместил несколько, казалось бы, ничего не значащих, ничего не меняющих в обшей идее и сюжете фраз, легко поддающихся изъятию, однако эти фразы в тексте были, и они не могли не уязвить нежную душу «красноновцев»:

«Один получатель журнала „Красная новь“ предложил Фросе выйти за него замуж – в виде опыта: что получится, может быть, счастье будет, а оно полезно. „Как вы на это реагируете?“ – спросил подписчик. „Подумаю“, – ответила Фрося. „А вы не думайте! – советовал адресат. – Вы приходите ко мне в гости, почувствуйте сначала меня: я человек нежный, читающий, культурный – вы же видите, на что я подписываюсь! Это журнал, выходит под редакцией редколлегии, там люди умные – вы видите, – и там не один человек, и мы будем двое! Это же все солидно, и у вас, как у замужней женщины, авторитета будет больше!.. А девушка, это что – одиночка, антиобщественница какая-то!“».

Дело не только в иронии. Это было напечатано во враждебном «Красной нови» органе, и при той неопределенной ситуации, которая сложилась после смерти Горького, даже самая невинная шутка могла привести к непредсказуемым последствиям, тем более что дела у «Красной нови» в 1936 году шли неважно и журнал несколько раз подвергался критике в «Правде».

«Выскажем предположение, что у истоков разрыва Платонова и Ермилова (редактора „Красной нови“. – А. В.) стоит нарушение писателем неких негласных, но весьма жестких и в это десятилетие законов литературной жизни, с весьма четким обозначением своего и чужого литературного лагеря», – написала об этом сюжете Н. В. Корниенко.

Другое дело, насколько Платонов отдавал себе в этом отчет и что именно – какой-то особый, ему одному ведомый смысл, расчет или, напротив, нерасчетливость, шутка, хулиганство, легкомыслие сподвигли его, перефразируя Пушкина, укусить сосок своей кормилицы и заставить ее подготовить ответный грубый удар.

Но остр о той в адрес редколлегии дело не ограничилось. В следующем после «Бессмертия» и «Фро» сентябрьском номере «Литературного критика» за 1936 год появилась злая стихотворно-драматическая пародия Ф. Человекова на пьесу В. Соловьева «Улыбка Джоконды», на тот момент еще не написанную, но некоторые ее идеи драматург простодушно изложил в интервью журналу «Советское искусство», и «синопсис» попал к Платонову, умевшему бить куда как точнее и больнее, чем били во дни оны его самого.

«Естественно, что „Литературный критик“ хотел, чтобы автор напечатанных на его страницах рассказов определил свои отношения с „Красной новью“, – расшифровала этот сюжет Н. В. Корниенко. – Имя автора пародии в стихах, опубликованной в сентябрьском номере „Литературного критика“, вряд ли долго оставалось в секрете. Рецензия-пародия Человекова не могла не быть прочитана Ермиловым как определенная дерзость со стороны Платонова, ибо ее темой стала пьеса В. Соловьева, одного из постоянных авторов „Красной нови“. Выскажем предположение, что и сам Платонов, скорее всего, не был свободен в выборе материала для первой рецензии».

Однако никто не вынуждал рецензента быть настолько едким (текст остроумной и злой пародии републикован в юбилейном выпуске «Страны философов»), а к довольно деликатному в данном контексте выражению «определенная дерзость» можно было бы добавить «черная неблагодарность», «измена», «низкое коварство», «подлость», «вероломство», «предательство» – да мало ли как мог воспринять Ермилов поступок человека, которого он, по своим понятиям, в буквальном смысле слова вытащил из грязи в князи, и кого, рискуя партийным билетом, репутацией, головой, печатал, а тот нанес удар в спину, и это многое объясняет в дальнейшем отношении одного из этих персонажей к другому.

Больше того, пострадавший герой платоновской пародии – драматург Владимир Александрович Соловьев был тем человеком, кто еще в 1930 году тепло отозвался во внутренней рецензии о хронике «Впрок» и вообще Платонову симпатизировал. Знал или не знал об этих нюансах автор пародии, его вина неизбежно возрастала, а неприязнь вчерашних друзей увеличивалась. Платонов собственными руками посеял тот ветхий ветер, что принес ему очередную мусорную бурю, но прежде, чем все произошло, в начале сентября 1936 года писатель успел принять участие в собрании актива редакции «Красной нови», посвященном разоблачению троцкистско-зиновьевского блока.

Сохранилась стенограмма собрания, на котором последним очень коротко выступил тот, кого так тупо-нещадно били несколькими годами ранее за «Усомнившегося Макара» и «Впрок».

«…главное в бдительности – это бдительность по отношению к самим себе. По многим обстоятельствам эта формула, может быть, больше всего применима ко мне, – говорил Платонов. – Но в чем же эта бдительность к самому себе может выражаться? В особом отношении к своей художественной работе, а именно надо помнить, что те художественные произведения, над которыми человек работает, должны служить новому, с социалистической душой человеку, должны помогать всем строящим социализм».

Более резко Платонов выступил на тему «врагов народа» в начале 1937 года в «Литературной газете», заклеймив Радека и Пятакова примерно в тех же словах и выражениях, в каких он поносил белогвардейцев в 1920-м воронежском году.

«Чтобы изменить рабочему классу, надо быть подлецом. Поэтому для всякого изменника существует роковая необратимая судьба. Перефразируя известную мысль, можно сказать: социализм и злодейство – две вещи несовместимые…

Самым жестоким видом злодейства сейчас является троцкизм.

Этот фильтрующийся вирус фашизма пытался проникнуть до самого сердца советского народа, чтобы одним ударом умертвить его… <…>

Разве в „душе“ Радека, Пятакова и прочих преступников есть какое-либо органическое, теплотворящее начало, – разве они могут называться людьми хотя бы в элементарном смысле?

Нет, это уже нечто неорганическое, хотя и смертельно ядовитое, как трупный яд из чудовища. Как они выносят самих себя? <…> Но враг не сдается, он будет заострять свое оружие против нас.

Поэтому надо попытаться осветить точным светом искусства самую „середину тьмы“, – тогда мы будем иметь еще один способ предвидения наиболее опасных врагов, а оружие для встречи их у нас имеется.

Для этой работы необходимо обладать очень сильным собственным светом в своем источнике, чтобы проникнуть до самого „адова дна“ фашистской души, где таятся во мгле ее будущие дела и намерения».

В платоноведении высказывалось предположение, что Платонов писал эти строки вынужденно, заботясь о новом романе, договор на создание которого был подписан им в начале 1937 года, а также о книге рассказов «Река Потудань», сданной в производство в конце 1936-го. Теоретически это допустимо, но вместе с тем предположим и иную версию событий тех лет.

Есть основания полагать, что Андрей Платонов не исключал идеи вредительства и наличия действительных врагов народа в СССР. Отчасти потому, что пусть в малой мере, но доверял советской пропаганде, недаром на экземпляре самой позорной в истории русской литературы, как впоследствии будет названа прославляющая рабский труд коллективная писательская книга о строительстве Беломорско-Балтийского канала имени Сталина, Платонов шутливо надписал тринадцатилетнему сыну Платону: «Сыну Тотику – маленькому бандиту о больших бандитах, отец, 19//II-36». (Хотя это посвящение может быть истолковано как угодно – в том числе как и невольное горькое пророчество судьбы Платона Платонова всего два года спустя.)

Но существеннее иная вещь. Столкнувшись с противодействием мелиоративным начинаниям в Воронеже в середине 1920-х, а особенно в Тамбове и в Москве в 1926–1927 годах, уволенный из ЦК профсоюза по навету врагов и вредителей, как он сам полагал и о чем рассказывал на своем отчетном вечере в феврале 1932 года, наконец, едва не оказавшийся под следствием и неизвестно что думающий о «деле мелиораторов», погубившем почти всех его подчиненных, Платонов мог допускать существование некоего заговора или россыпи заговоров или лжезаговоров против республики, и этот конспирологический мотив естественным образом вписывался в ту тревожную картину мира, которая с юных лет существовала в его сознании. Многие его герои, например, кулаки, поджегшие электростанцию в рассказе «Потухшая лампочка Ильича», бюрократы в «Усомнившемся Макаре» и «Городе Градове» («„строительство“ Бормотовых и Шмаковых выступает в моем рассказе именно как вредительствои ничем иным быть не может», – объяснял он свою авторскую позицию), активист в «Котловане», открыто названный «вредителем партии» и «объективным врагом пролетариата», перегибщики в повести «Впрок», убийца Божев в «Ювенильном море», трусы-инженеры в «Высоком напряжении», бантики и колхозный ударник-предатель Филипп Вершков в «14 красных избушках», похоронщик целого народа, насильник и изменник Нур-Мухаммед в повести «Джан» – кто они, как не разнообразные враги народа, и почему было не предположить, что подобные им люди есть на самом верху?

Вредительство выступает одним из мотивов пьесы «Шарманка», с ее одновременно трагическим и пародийным подтекстом, когда Мюд восклицает: «Кто нам сдается, мы тому все прощаем!», и ее восклицание имеет прямое отношение как к известному лозунгу Горького «Когда враг не сдается…», так и к реальному делу инженера Рамзина, сначала приговоренного к расстрелу, а после прощенного (и вспомним еще раз убежденность Марии Александровны Платоновой во вредительстве Рамзина, сыгравшего, по ее мнению, губительную роль в несостоявшейся профсоюзной карьере ее мужа, – едва ли сам писатель думал иначе). Примеры вредительства, увиденные собственными глазами, встречаются в «Записных книжках» той поры, когда Платонов работал на производстве: «Вредительство на верфи. Местные рабочие исправляют машину»; «Вредительство: отсутствие планировки, задержка выпуска больших мощностей; слесаря стояли»; «При испытании бывали случаи вредительства: в корпусах гайки, лезвие ножа и пр. <…> Аварию избегли, благодаря предусмотрительности рабочих стенда».

Вредительство в платоновском мире разнообразно. В написанной во второй половине 1930-х годов пьесе «Голос отца» вредителем оказывается бывший служащий стройзабортреста, который ломает могилы на старом кладбище, потому что ему «так велели». «Камень и железо в утиль, дерева на корчевку, могилы сравнять в ничто, а сверху потом парк устроят – карусели, фруктовая вода, на баянах заиграют, девки придут, и лодыри с ними – на отдых, и ты приходи тогда, – чего на могиле торчишь?» – обращается он к герою, чей отец на этом кладбище похоронен, и за словами осквернителя праха «кладбище уберем, и ты все позабудешь… А родня покойников, которая жива еще, сама придет плясать сюда, – кому тут плакать, кого помнить!..» стояли не вымышленная, а реальная политика и действительные дела в беспамятном СССР: так было уничтожено в Воронеже Чугуновское кладбище, на котором похоронили мать Платонова Марию Васильевну Климентову, и это болело в душе ее старшего, ее «третьего» сына.

В киносценарии «Воодушевление» враги народа – председатель железнодорожного суда, «человек средних лет с огоньком сугубой бдительности в глазах», и его пожилой помощник, которому ни до чего нет дела. Третий, молодой заседатель, несправедливо осужденному главному герою сочувствует, но изменить ничего не может и «с горьким, рассеянным лицом смотрит в стол». Сцена скоротечного суда, будь она снята, была бы пусть слабым, но верным эхом тех приговоров, что произносились повсеместно в огромной стране, но как и в «Голосе отца», Платонов разрешает трагизм ситуации тем, что злодеев карает сначала глас народа в образе уволенного, ибо он «интриги с политикой не знал», старого механика Нефеда Евстафьева («Нам уголовный суд, а им страшный будет! <…> Вы глупцы безрукие, вам на телеге ездить пора. А мы не можем технику срамить – мы люди одушевленные»), а затем на дуру-тройку находится управа в – лице начальника дороги с говорящей фамилией Иных. Он разобрался в истинных причинах судебного дела и своею властью отправил некомпетентных судейских учиться на смазчиков («Ну тогда придется быть смазчиком: государство велит! <…> Да ведь с нами иначе нельзя! С нами надо строго поступать!» – соглашаются они), а едущему в ссылку машинисту организовал телеграмму: «Возвращайтесь работать домой суд ошибся просьба извинить наркомпуть Каганович».

Но дело не только в реальных или мнимых злодеях, творящих черные дела. В 1934 году Платонов записал в блокноте: «Советская власть абсолютно права: в истории случилось обстоятельство (послевоенное и военное), когда люди – многоразличные пиздюки, не поддающиеся никакой коллективности (благодаря специфике этой самой „коллективности“), нуждаются в великом руководстве».

Эту запись трудно истолковать однозначно, и кто ближе Платонову – даже не капризная уже девка, а злющая старая дева советская власть или анархиствующие субъекты – вопрос. В любом случае в сталинской политике писатель мог видеть не произвол, но государственную необходимость. Иное дело, как лично он, не обремененный добровольной ношей государственности, к этой необходимости относился. В те же самые годы несомненный, хотя и несколько своеобразный государственник М. М. Пришвин не в «Литературной газете», но в свободном, неподцензурном дневнике писал: «Только в эту зиму, после „процессов“, Ягоды и т. п. я наконец разделался с эпохой либерализма, в которой воспитывался…»

Грубое платоновское «пиздюки» напоминает пришвинских «либералов». А вот что думал Пришвин о Сталине: «„Я“ Сталина родилось из кавказской кровной верности, непостижимого упорства „кровника“ в достижении цели, из коварства азиатского, из дружбы, из огромной первобылинной, кровной близости к человеку, из безфантазии и бездосужия, из партии… В Сталине собирается теперь нечто враждебное всей старой русской интеллигенции, мечтательной, бездеятельной, болтливой…» И эта оценка могла быть Платонову в той или иной степени пусть не близка, но понятна, хотя сам он делал скорее акцент на Сталине-отце или, вернее, на необходимости того, чтобы Сталин был отцом. «Пусть отцом будет Сталин, а больше никто», – говорит маленький герой киносценария «Отец-мать», написанного им как раз в эти месяцы, буквально перекликаясь с мыслями большого героя повести «Джан» Назара Чагатаева, который чувствовал Сталина «как отца, как добрую силу, берегущую и просветляющую его жизнь», а также с «прямой речью» Платонова в статье «Преодоление злодейства»: «…у нас, у нескольких советских поколений, есть общий отец – в глубоком, в проникновенном и принципиальном смысле. Мы идем вслед за ним».

Однако едва ли Платонов испытывал жажду мщения и удовлетворение от того, что возмездие произошло и как оно произошло (то же самое относится и к Пришвину: сочувствие к направлению государственной политики не распространялось на методы ее проведения). И записные книжки Андрея Платоновича, и донесения сексотов, и воспоминания мемуаристов свидетельствуют о той тревоге, какую он ощущал в эти годы.

«Как ни чудовищно, мы уже начали было привыкать даже к тому, что из близкой нам писательской среды выхватывалось, с кровью вырывалось все больше имен. И все больше и больше людей, которых ты знал хорошо, с кем встречался, даже дружил, исчезали, и чаще всего навек, а имена их публично предавались проклятию как имена заклятых врагов народа, – писал Э. Миндлин. – И все-таки, когда арестовали Сергея Буданцева, мы с Платоновым онемели от ужаса, боли, ошеломления. Должно быть, потому, что Буданцев для нас – почти что мы сами. Поверить, что у Буданцева могла быть тайная жизнь врага народа, ни Платонов, ни я никак не могли <…>

Мы онемели.

Вот так онемевшие, ни слова ни молвящие, глухонемые, словно ослепшие, Платонов и я ходили по Тверскому бульвару в день, когда узнали об аресте Буданцева.

Не помню, сколько времени мы с ним ходили взад и вперед. Помню только немыслимое наше молчание. Мы больше понимали друг друга и больше могли сказать друг другу – немотствуя, чем если бы вздумали обсуждать происшедшее.

Ходили до изнеможения, но, может быть, и изнеможение наступило не от усталости и не от долгой ходьбы. Но как-то разом оба одновременно почувствовали изнеможение и остановились напротив дома Платонова. Платонов, пожимая руку, молвил печально:

– Вот и Сергей Федорович…

И, сунув руки в карманы пальто, пошел через дорогу домой».

И когда от Буданцева случайно пришло письмо с описанием этапа и, собрав самых близких друзей, жена это письмо прочитала, Миндлин пытался заново завести разговор.

«– Знаете что, не надо, – едва слышно сказал Платонов. – Нет у нас таких слов, чтоб мы могли говорить об этом…»

Нежелание говорить с Миндлиным о репрессиях едва ли свидетельствует лишь об отсутствии нужных слов, тем более известно другое высказывание Платонова, относящееся к этому времени: «Литература должна криком кричать о том, что в жизни творится, а она молчит или лениво улыбается». Тут дело скорее в недоверии, но вот вопрос: насколько реален был арест самого Платонова, чья личность давно находилась в постоянном поле зрения карающих органов диктатуры пролетариата?

Расстрелянный 15 марта 1938 года крестьянский поэт Василий Наседкин показывал на следствии: «У Андрея Платонова я бывал тоже два-три раза. По-моему, он молчаливым был со всеми. Политических разговоров он никак не поддерживал, беседы проходили только в рамках литературных дел. А когда я жаловался на трудности жизни вообще, он отмалчивался. Во время одной беседы я как-то задал ему вопрос – откуда у него такой пессимизм и страдания, которые чувствуются почти в каждом его рассказе? Вместо ответа Андрей Платонов лишь улыбнулся. В общем, А. Платонов представляется мне и психологически, и политически человеком больным и ни во что не верующим».

Однако это субъективные, хотя и очень точные (нет сомнения, именно так себя вел Платонове малознакомыми людьми) впечатления. Объективно же грехов за героем этой книги по меркам времени водилось более чем достаточно: во-первых, корпус опубликованных, а еще в большей степени неопубликованных, но известных конторе «контрреволюционных» текстов («Чевенгур», «Ювенильное море», «14 красных избушек»); во-вторых, обозначенные в статье из «Литературной энциклопедии» симпатии к троцкизму, и, несмотря на полный абсурд подобного утверждения, это было как клеймо; в-треть-их, связь с Пильняком и участие в «Перевале» – пусть тоже мифическое, основанное не недоразумении, но кого в НКВД такие мелочи останавливали? Сажали, как известно, и безо всяких на то причин. И, напротив, по причинам не сажали.

Сохранилось донесение 1937 года:

«22/VI с. г. литератор Андрей ПЛАТОНОВ на вопрос, был ли он в „Перевале“, ответил, что никогда членом этой группы не был, что его путают с Алексеем ПЛАТОНОВЫМ, действительно состоявшим в „Перевале“. На вопрос, откуда он близко знает перевальцев, он объяснил, что встречался с ними у ПИЛЬНЯКА в 1929 году, когда ПИЛЬНЯК с Иваном КАТАЕВЫМ учреждали общество „30-е годы“.

ПЛАТОНОВ рассказывал о тетради, в которую перевальцы записывали свои мысли, и сказал, что даже для 1929 года эти записи звучали совершенно явно контрреволюционно. Точнее он ни про состав людей, ни про содержание записей не сказал, ссылаясь на то, что многое забыл: „Они с тех пор много новой чепухи придумали“.

Он думает, что если этой тетради не оказалось у Ивана КАТАЕВА при аресте, то она, вероятно, осталась у ПИЛЬНЯКА: „Если она попадется чекистам, многим из этой шпаны достанется“.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю