Текст книги "Мещане"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
– И что же, эта привязанность твоя серьезная? – спрашивал Тюменев с легкой усмешкой.
– Разумеется!.. Намерение мое такое, чтобы и дни мои закончить около этой госпожи, – отвечал Бегушев.
– Она, значит, женщина умная, образованная? – продолжал расспрашивать Тюменев.
– То есть она умна, и даже очень, от природы, но образования, конечно, поверхностного...
– А собой, вероятно, хороша?
– Да-с, насчет этого мы можем похвастать!.. – воскликнул Бегушев. – Я сейчас тебе портрет ее покажу, – присовокупил он и позвонил. К нему, однако, никто не шел. Бегушев позвонил другой раз – опять никого. Наконец он так дернул за сонетку, что звонок уже раздался на весь дом; послышались затем довольно медленные шаги, и в дверях показался камердинер Бегушева, очень немолодой, с измятою, мрачною физиономией и с какими-то глупо подвитыми на самых только концах волосами.
– Принеси мне из кабинета большой портрет Домны Осиповны, – сказал ему Бегушев.
Камердинер не трогался с своего места.
– Портрет Домны Осиповны, – сказал ему еще раз Бегушев.
Лицо камердинера сделалось при этом еще мрачнее.
– Да он-с висит там, – проговорил он, наконец.
– Ну да, висит! – повторил Бегушев.
– Над столом-с!.. На стол надо лезть! – продолжал камердинер.
– На стол, конечно! – подтвердил Бегушев.
Камердинер, придав своему лицу выражение, которым как бы хотел сказать: "Нечего вам, видно, делать", пошел.
В продолжение всей этой сцены Тюменев слегка усмехался.
– Прокофий твой не изменяется, – сказал он, когда камердинер совсем ушел.
– Изменяется, но только к худшему!.. – отвечал Бегушев. – Скотина совершенная стал: третьего дня у меня обедали кой-кто... я только что заикнулся ему, что мы все есть хотим, ну и кончено: до восьми часов и не подал обеда.
Тюменев при этом покачал головой.
– Охота же тебе держать подобного дурака, – проговорил он.
– Но кто ж его возьмет без меня? – возразил Бегушев. – У него вот пять человек ребятишек; он с супругой занимает у меня четыре комнаты... наконец, я ему говорю: "Не делай ничего, пользуйся почетным покоем, лакей и без тебя есть!" Ничуть не бывало – все хочет делать сам... глупо... лениво... бестолково!
– Это может хоть кого вывести из терпения! – заметил Тюменев.
– И выводит: я пускивал в него чернильницу и бритвенницу... боюсь, что с бешеным моим характером я убью его когда-нибудь до смерти. А он еще рассмеется обыкновенно в этаких случаях и преспокойно себе уйдет.
– Он знает, – протянул Тюменев, – что ты же придешь к нему просить прощения.
– В том-то и дело! – воскликнул Бегушев. – Мало, что прощения просить, да денег еще дам.
На этих словах он остановился, потому что Прокофий возвратился с портретом в руках, который он держал задом к себе и глубокомысленно смотрел на него.
– Петля вон тут лопнула, на которой он висел, – доложил он, показывая портрет барину.
– Потому что ты не снял его, а сдернул, – сказал тот.
– Да кто ж до него дотянется туда! – почти крикнул Прокофий.
– Ну, пожалуйста, не оправдывайся! – остановил его Бегушев.
Прокофий на это насмешливо только мотнул головой и ушел.
Бегушев передал портрет Тюменеву, который стал на него смотреть сначала простым глазом, потом через пенсне, наконец, в кулак, свернувши его в трубочку.
Бегушев с заметным нетерпением ожидал услышать его мнение.
– Elle est tres jolie et tres distinguee*, – произнес, наконец, Тюменев.
______________
* Она очень красива и очень изысканна (франц.).
– Да!.. Так! – согласился с удовольствием Бегушев.
– Что она?.. – При этом Тюменев нахмурил несколько свои брови. Замужняя, разводка?
– Разводка!
– Формальная?
– Нет!
Тюменев снова начал смотреть в кулак на портрет.
– Знаешь, – начал он, придав совсем глубокомысленное выражение своему лицу, – черты лица правильные, но склад губ и выражение рта не совсем приятны.
– Это есть отчасти! – подтвердил Бегушев.
– Нет того, знаешь, – продолжал Тюменев несколько сладким голосом, нет этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много было у твоей покойной Наталии Сергеевны.
– Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете! – воскликнул Бегушев, и глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. – Ты вспомни одно – семью, в которой Натали родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
– То есть как где же? – возразил с важностью Тюменев. – Вольно тебе поселиться в Москве, где действительно, говорят, порядочное общество исчезает; а в Петербурге, я убежден, оно есть; наконец, я лично знаю множество семей и женщин.
– Гм! Петербург! Нашел чем хвастать! Изящных женщин в целом мире не стало! – сказал с ударением Бегушев и, встав с своего места, начал ходить по комнате. – Хоть бы взять с того, курят почти все! Вот эта самая госпожа, продолжал он, показывая на портрет Домны Осиповны, – как вахмистр какой-нибудь уланский сосет!.. Наконец, самая одежда женщин, – что это такое? Наденет в полпуда ботинки, да еще хвастает, поднимая ногу: "Смотрите, какие у меня толстые подошвы!", а ножища-то тоже точно у медведицы какой. Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!
– Старая, любимая песня твоя! – произнес Тюменев.
– Да, – продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, – я эту песню начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг... Я тут же сказал: "Умерли и поэзия, и мысль, и искусство"... Ищите всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от предков.
– Но что ж из этого! – сказал с усмешкою Тюменев. – Искусство, правда, несколько поослабло; но зато прогресс совершается в другом отношении: происходят огромные политические перевороты.
– Какие, какие? – перебил его почти с азартом Бегушев.
Тюменев придал недовольное выражение своему лицу.
– Любезный друг, мы столько с тобой спорили и говорили об этом, возразил он.
– И вечно буду спорить, вечно! – горячился Бегушев. – Не могу же я толкотню пигмеев признать за что-то великое.
– Почему пигмеи, и когда, по-твоему, были великаны? – продолжал Тюменев. – Люди, я полагаю, всегда были одинаковы; если действительно в настоящее время существует несколько усиленное развитие торговли, так это еще хорошо: торговля всегда способствовала цивилизации.
– "Торговля способствовала цивилизации"... Ах, эти казенные фразы, которых я слышать не могу! – кричал Бегушев, зажимая даже уши себе.
– Стало быть, ты в торговле отрицаешь цивилизующую силу? – взъерошился немного, в свою очередь, Тюменев.
– Не знаю-с, есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к этой госпоже, – говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, – что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.
Тюменев усмехнулся.
– Но женщины были во все времена у всех народов на содержании; под различными только формами делалось это, – проговорил он.
– Извините-с! Извините! – возразил опять с азартом Бегушев. – Еще в первый мой приезд в Париж были гризетки, а теперь там всё лоретки, а это разница большая! И вообще, господи! – воскликнул он, закидывая голову назад. – Того ли я ожидал и надеялся от этой пошлой Европы?
– Чего ты ждал от Европы, я не знаю, – сказал Тюменев, разводя руками, – и полагаю, что зло скорей лежит в тебе, а не в Европе: ты тогда был молод, все тебе нравилось, все поселяло веру, а теперь ты стал брюзглив, стар, недоверчив.
– Что я верил тогда в человека, это справедливо, – произнес с некоторою торжественностью Бегушев. – И что теперь я не верю в него, и особенно в нынешнего человека, – это еще большая правда! Смотри, что с миром сделалось: реформация и первая французская революция страшно двинули и возбудили умы. Гений творчества облетал все лучшие головы: электричество, пар, рабочий вопрос – все в идеях предъявлено было человечеству; но стали эти идеи реализировать, и кто на это пришел? Торгаш, ремесленник, дрянь разная, шваль, и, однако, они теперь герои дня!
– Совершенно верно! – подхватил Тюменев. – Но время их пройдет, и людям снова возвратится творчество.
– Откуда?.. Я не вижу, откуда оно ему возвратится!.. Что все вокруг глупеет и пошлеет, в этом ты не можешь со мной спорить.
– Более чем спорить, я доказать тебе даже могу противное: хоть бы тот же рабочий вопрос – разве в настоящее время так он нерационально поставлен, как в сорок восьмом году?
– Рабочий-то вопрос? Ха-ха-ха! – воскликнул Бегушев и захохотал злобным смехом.
Тюменев, в свою очередь, покраснел даже от досады.
– Смеяться, конечно, можно всему, – продолжал он, – но я приведу тебе примеры: в той же Англии существуют уже смешанные суды, на которых разрешаются все споры между работниками и хозяевами, и я убежден, что с течением времени они совершенно мирным путем столкуются и сторгуются между собой.
– И работник, по-твоему, обратится в такого же мещанина, как и хозяин? – спросил Бегушев.
– Непременно, но только того и желать надобно! – отвечал Тюменев.
– Ну, нет!.. Нет!.. – заговорил Бегушев, замотав головой и каким-то трагическим голосом. – Пусть лучше сойдет на землю огненный дождь, потоп, лопнет кора земная, но я этой курицы во щах, о которой мечтал Генрих Четвертый{23}, миру не желаю.
– Но чего же ты именно желаешь, любопытно знать? – сказал Тюменев.
– Бога на землю! – воскликнул Бегушев. – Пусть сойдет снова Христос и обновит души, а иначе в человеке все порядочное исчахнет и издохнет от смрада ваших материальных благ.
– Постой!.. Приехал кто-то? Звонят! – остановил его Тюменев.
Бегушев прислушался.
Звонок повторился.
– По обыкновению, никого нет! Эй, что же вы и где вы? – заревел Бегушев на весь дом.
Послышались в зале быстрые и пробегающие шаги.
Бегушев и Тюменев остались в ожидающем положении.
Глава IV
В передней между тем происходила довольно оригинальная сцена: Прокофий, подав барину портрет, уселся в зале под окошком и начал, по обыкновению, читать газету. Понимал ли он то, что читал, это для всех была тайна, потому что Прокофий никогда никому ни слова не говорил о прочитанном им. Вдруг к подъезду дома Бегушева подъехал военный в коляске, вбежал на лестницу и позвонил. Прокофий при этом и не думал подниматься с места своего, а только перевел глаза с газеты в окно и стал смотреть, как коляска отъехала от крыльца и поворачивалась. Военный позвонил в другой раз, и раздался крик Бегушева. На этот зов из задних комнат выбежал молодой лакей; тогда Прокофий встал с своего места.
– Ну да, поспел... не отворят пуще без тебя! – проговорил он тому.
Молодой лакей, делать нечего, ушел назад, а Прокофий отправился в переднюю и отворил, наконец, там дверь.
Вошел Янсутский.
– Дома Александр Иванович? – спросил он сначала очень бойко.
– Дома-с! – отвечал ему явно насмешливым голосом Прокофий.
– Принимает? – продолжал Янсутский несколько смиреннее.
– Не знаю-с, – отвечал Прокофий.
Янсутский почти опешил.
– Но кто же знает, любезный? – спросил он тоже, в свою очередь, насмешливо.
Прокофий нахмурился.
– Ваша как фамилия? – сказал он.
– Полковник Янсутский, – отвечал Янсутский с ударением на слове полковник.
Но на Прокофия это нисколько не подействовало.
– А имя ваше и отчество? – продолжал он расспрашивать.
– Петр Евстигнеич! – отвечал Янсутский, несколько удивленный таким любопытством.
Прокофий подумал некоторое время.
– У них гость теперь из Петербурга, – у нас и остановился, – объяснил он, наконец.
– Кто ж такой? – спросил Янсутский.
– Тайный советник Тюменев, – сказал Прокофий.
Янсутский при этом вспыхнул немного в лице.
– Это статс-секретарь? – сказал он.
– Статс-секретарь! – повторил за ним Прокофий.
Янсутский несколько минут остался в некотором недоумении.
– Я его немножко знаю; но, может быть, Александр Иванович занят с ним и не примет меня? – проговорил он нерешительным голосом.
– Снимите шинель-то! – почти приказал ему Прокофий.
Янсутский повиновался.
Прокофий пошел медленно и, войдя в кабинет, не сейчас доложил, а сначала начал прибирать кофейный прибор, так что Бегушев сам его спросил:
– Кто там звонил? Приехал, что ли, кто?
– Полковник Янсутский спрашивает: примете ли вы его, – пробормотал себе почти под нос Прокофий.
Бегушев взглянул на Тюменева.
– Тебя не стеснит этот господин? – отнесся он к нему.
– Нисколько.
– Прими! – сказал Бегушев Прокофию, а тот опять пошел медленно и неторопливо.
Янсутский в продолжение всего этого времени охорашивался и причесывался перед зеркалом.
– Пожалуйте-с! – разрешил ему Прокофий.
При входе в диванную Янсутский заметно был сконфужен, так что у него едва хватило духу поклониться первоначально хозяину, а не Тюменеву.
– Я воспользовался вашим позволением быть у вас! – проговорил он как-то жеманно.
– Очень рад вас видеть, – сказал ему вежливо Бегушев и затем проговорил Тюменеву: – Господин Янсутский!
Янсутский мгновенно же и очень низко поклонился тому, но руки не решился протянуть.
– Приятель мой Тюменев! – объявил ему Бегушев.
Тюменев при этом едва только кивнул головой, а руки тоже не двинул нисколько, и лицо его при этом выражало столько холодности и равнодушия, что Бегушеву даже сделалось немножко жаль Янсутского.
Уселись все.
Янсутский, впрочем, скоро овладел собой.
– Как ваше здоровье? – отнесся он к хозяину.
– Благодарю, здоров! Что сегодня: холодно? – проговорил Бегушев.
– Свежо! – отвечал Янсутский.
Тюменев сделал движение, которым явно показал, что он хочет говорить.
– Скажи, – обратился он прямо и исключительно к одному только Бегушеву, – правду ли говорят, что в Москве последние десять лет сделалось холоднее, чем было прежде?
– То есть как тебе сказать: переменчивее как-то погода стала, дуют какие-то беспрестанно глупые ветра, – проговорил тот.
– И действительно ли причина тому та, – продолжал Тюменев, – что по разным железным дорогам вырубают очень много лесов?
– Непременно эта причина! – подхватил Янсутский, очень довольный тем, что может вмешаться в разговор. – Леса, как известно, задерживают влагу, а влага умеряет тепло и холод, и при обилии ее в воздухе резких перемен обыкновенно не бывает.
– Истина совершеннейшая! – подтвердил Бегушев; в тоне его голоса слышался легкий оттенок насмешки, но Янсутский, кажется, не заметил того.
– Этого весьма печального, конечно, истребления лесов, может быть, со временем избегнут, – снова заговорил он. – В наше время наука делает столько открытий, что возможно всего ожидать!.. Вот взять, например, эту руку (Янсутский показал при этом на свою руку)... Когда она находится в покое, то венозная кровь, проходя чрез нее, сохраняет в себе семь с половиной процентов кислорода, но раз я ее двинул, привел в движение... (Янсутский в самом деле двинул рукой и сжал даже пальцы в кулак), то в ней уже не осталось ничего кислорода: он весь поглощен углеродом крови, а чтобы освободить снова углерод, нужна работа солнца; значит, моя работа есть результат работы солнца или, точнее сказать: это есть тоже работа солнца, перешедшая через известные там степени!..
Бегушев слушал Янсутского довольно внимательно и только держал голову потупленною; но Тюменев явно показывал, что он его не слушает: он поднимал лицо свое вверх, зевал и, наконец, взял в руки опять портрет Домны Осиповны и стал рассматривать его.
Янсутский между тем, видимо, разгорячился.
– В железнодорожном двигателе почти то же самое происходит, – говорил он, кинув мельком взгляд на этот портрет, – тут нужна теплота, чтобы превратить воду в пары; этого достигают, соединяя углерод дров с кислородом воздуха; но чтобы углерод был в дровах и находился в свободном состоянии, для этого нужна опять-таки работа солнца, поэтому нас и на пароходах и в вагонах везет тоже солнце. Теория эта довольно новая и, по-моему, весьма остроумная и справедливая.
– Не особенно новая, она у меня даже есть! Красненькая книжка этакая, перевод лекций Рейса{27}, семидесятого года, кажется! – произнес как бы совершенно невинным голосом Бегушев.
Янсутский немного смутился.
– Я не знаю, есть ли перевод, но я слушал это в германских университетах, когда года два тому назад ездил за границу и хотел несколько возобновить свои сведения в естественных науках.
– Все эти открытия, я думаю, для эксплуататоров не суть важны... заметил Бегушев.
– О нет-с! Напротив, напротив! – воскликнул Янсутский. – Потому что, как говорят газеты, – справедливо ли это, я не знаю, – но сделано уже применение этой теории... Прямо собирают солнечные лучи в резервуар и ими пользуются.
– Но какой же результат этого будет? – спросил Бегушев.
– Тот, что удешевится перевозка! – подхватил Янсутский.
– А тариф останется все тот же? – продолжал Бегушев.
– Тариф, может быть, останется и тот же! – отвечал Янсутский и засмеялся.
– Да, вот с этой стороны я понимаю! – произнес Бегушев.
– Что же!.. – возразил ему Янсутский, пожимая плечами и некоторым тоном философа. – Таково свойство людей...
На этом месте Тюменев положил портрет в сторону и снова заявил желание говорить.
– Вероятно, на передвижении дороги, будь оно производимо дровами или прямо солнцем, многого не наживешь; но люди составили себе состояния, строя их! – отнесся он опять больше к Бегушеву.
– То есть, когда давали по полутораста тысяч на версту, а она стоила всего пятьдесят... – заметил Бегушев.
– Ну, положим, что и побольше, – возразил Янсутский. – Я-с эти дела знаю очень хорошо: я был и производителем работ, и начальником дистанции, и подрядчиком, и директором, – в настоящее время нескольких компаний, – и вот, кладя руку на сердце, должен сказать, что точно: вначале эти дела были превосходные, но теперь этой конкуренцией они испорчены до последней степени.
– Напротив, я полагаю – поправлены несколько, – сказал Бегушев. Нельзя же допускать, чтобы люди в какие-нибудь месяцы наживали себе миллионы, – это явление безнравственное!
– Я говорю испорчены – собственно в коммерческом смысле, – объяснил Янсутский. – Но, наконец, почему ж безнравственное явление? – присовокупил он, пожимая плечами. – Это лотерея... счастье. Вы берете билет: у одного он попадает в тираж, другому выигрывает двадцать пять тысяч, а третьему двести тысяч.
– Но только в вашем деле это несколько повернее, на большее число благоприятных случаев рассчитано, если не целиком они одни только и взяты! отнесся Тюменев на этот раз уже к Янсутскому.
– Никак этого, ваше превосходительство, невозможно сделать, – возразил тот самым почтительным тоном. – Извольте вы взять одни земляные работы. У вас гора, вам надобно ее срыть или провести сквозь нее туннель; в верхних слоях, которые вы можете исследовать, она – или суглина, или супесок, а пошли внутрь – там кремень, а это разница огромная в стоимости!.. Болото теперь у вас на пути; вы в него, положим, рассчитали вбить две тысячи свай; а вам, может быть, придется вбить их двадцать тысяч. Потом-с цены на хлеб в прошлом году были одни, а нынче вдвое; на железо и кирпич тоже.
– Ну, – перебил его Тюменев, – на все это, я думаю, прикинуто довольно.
– Где ж прикинуто! Из чего, когда по сорок тысяч на версту берут! воскликнул невеселым тоном Янсутский. – Я вот имею капиталы и опытность в этих делах, но решительно кидаю их, потому что добросовестно и честно при таких ценах выполнить этого дела невозможно; я лучше обращусь к другим каким-нибудь предприятиям.
На эти слова Янсутского собеседники его ничего не возразили, и только у обоих на лицах как бы написано было; "Мошенник ты, мошенник этакой, еще о честности и добросовестности говоришь; мало барышей попадает в твою ненасытную лапу, вот ты и отворачиваешь рыло от этих дел!"
– Я бы вот даже, – снова заговорил Янсутский, оборачиваясь к Тюменеву, – осмелился спросить ваше превосходительство, если это не будет большою нескромностью: то предприятие, по которому я имел смелость беспокоить вас, как оно и в каком положении?
– Провалилось! – отвечал с явным удовольствием Тюменев.
Янсутский покраснел.
– Очень жаль, – сказал он с гримасой и пожимая плечами. – Но какая же причина тому?
– Очень оно фантастично, чересчур фиктивно! – отвечал с усмешкой Тюменев.
– На каких же данных такой взгляд на него мог установиться? – продолжал Янсутский.
– На самых точных данных, которые были собраны о нем, – отвечал ему Тюменев и обратился к Бегушеву: – В последний венский кризис... может, это и выдумка, но во всяком случае очень хорошо характеризующая время... Положим, можно изобресть предприятие на разработку какого-нибудь вещества, которого мало в известной местности находится... изобресть предприятие на разработку предмета, совершенно не существующего в этой местности, – но там открылось предприятие, утвержденное правительством, и акции которого превосходнейшим образом разошлись, в котором поименованной местности совсем не существовало на всем земном шаре; вот и ваше дело несколько в этом роде, – заключил он, относясь к Янсутскому.
– Я не думаю-с! – возразил тот с прежней гримасою в лице. – Я, впрочем, тут только денежным образом участвую, паи имею!
– Да, но паи могут быть проданы!.. Я говорю это не лично про вас, но бывают случаи, что люди, знающие хорошо подкладку дела, сейчас же продают свои паи и продают очень выгодно, а люди, не ведающие того, покупают их и потом плачутся, – проговорил насмешливо Тюменев.
– Нет-с, я не продал бы моих паев, я дело понимаю иначе, – сказал с достоинством Янсутский и затем обратился к Бегушеву: – А я было, Александр Иванович, приехал к вам попросить вас откушать ко мне; я, собственно, живу здесь несколько на бивуаках, но тут существуют прекрасные отели, можно недурно пообедать, – проговорил он заискивающим голосом.
Бегушев нахмурился.
– Но когда вам это угодно? – спросил он.
– В среду, в шесть часов, в Hotel de France. Я именинник, и хочется немножко отпраздновать этот день... будут некоторые мои знакомые и дамы, между прочим.
– Дамы? – переспросил Бегушев.
– Да! Вот эта madame Мерова, а потом наша общая с вами знакомая. Домна Осиповна Олухова, портрет которой я, кажется, и вижу у вас!.. – объяснил Янсутский, показывая глазами на портрет.
Бегушев при этом немного смутился и вместе с тем переглянулся с Тюменевым.
– Вы знакомы, значит, с Домной Осиповной? – спросил он.
– О боже мой, сколько лет! – воскликнул Янсутский. – Я начал знать ее с первых дней ее замужества и могу сказать, что это примерная женщина в наше время... идеал, если можно так выразиться...
– А что за господин ее муж? – спросил Бегушев.
Янсутский пожал плечами.
– Это купеческий сынок, человек очень добрый, который умеет только проматывать, но никак не наживать... Домна Осиповна столько от него страдала, столько перенесла, потому что каждоминутно видела и мотовство, и прочее все... Она цеплялась за все и употребляла все средства, чтобы как-нибудь сохранить и удержать свою семейную жизнь, но ничто не помогло.
Бегушев слушал Янсутского с каким-то мрачным вниманием.
– Без лести можно сказать, – продолжал тот с чувством, – не этакого бы человека любви была достойна эта женщина... Когда я ей сказал, что, может быть, будете и вы, она говорит: "Ах, я очень рада! Скажите Александру Ивановичу, чтобы он непременно приехал".
– Я буду-с, – произнес с тем же мрачным видом Бегушев.
– Ваше превосходительство, – отнесся уже к Тюменеву Янсутский и вставая при этом на ноги, – я осмелился бы покорнейше просить и вас посетить меня.
– Благодарю вас, но я в этот день думаю уехать из Москвы.
– Но день можно переменить; я именины могу раньше отпраздновать! подхватил Янсутский.
– Ах, нет, пожалуйста, я вовсе не желаю вас так стеснять, – проговорил Тюменев, несколько сконфуженный и удивленный такою смешною угодливостью от человека, которому он сейчас только говорил колкости.
– Что за вздор: уедешь! – вмешался Бегушев. – Оставайся до четверга, и поедем!
– Ты желаешь этого? – спросил Тюменев.
– Очень; я тебя, кстати, познакомлю тут с Домной Осиповной, – отвечал Бегушев.
– Извольте-с, я буду! – обратился Тюменев к Янсутскому.
– Очень вам благодарен! – произнес тот действительно обрадованным голосом, а потом раскланялся и ушел.
– И это вот тоже герой дня, – хорош? – спросил с грустью Бегушев, разумея, конечно, Янсутского.
– Да, – подтвердил Тюменев, – но я сильно подозреваю, что Домну Осиповну он для тебя пригласил.
– Конечно!.. – воскликнул Бегушев. – Хотя, в сущности, он это удовольствие доставляет мне из-за тебя!
– Из-за меня? – спросил не без удивления Тюменев.
– Из-за тебя! Каждый раз, как ты у меня погостишь, несколько этаких каналий толстосумов являются ко мне для изъявления почтения и уважения. Хоть и либеральничают на словах, а хамы в душе, трепещут и благоговеют перед государственными сановниками!
– Трепещут? – спросил Тюменев, проникнутый тайным удовольствием.
– Сильно! – подтвердил Бегушев.
Глава V
В тот же день сводчик и ходатай по разного рода делам Григорий Мартынович Грохов сидел за письменным столом в своем грязном и темноватом кабинете, перед окнами которого вплоть до самого неба вытягивалась нештукатуренная, грязная каменная стена; а внизу на улице кричали, стучали и перебранивались беспрестанно едущие и везущие всевозможные товары ломовые извозчики. Это было в одном из переулков между Варваркой и Ильинкой.
Грохов был несколько слонообразной наружности, имел глаза, налитые кровью, губы толстые и отчасти воспаленные, цвет лица красноватый. Происходя из ничтожных сенатских писцов, Грохов ездил в настоящее время на рысаках и имел, говорят, огромные деньги, что, впрочем, он тщательно скрывал, так что когда его видали иногда покупающим на бирже тысяч на сто – на полтораста бумаг и при этом спрашивали: "Что, это ваши деньги, Григорий Мартынович?" он с сердцем отвечал: "Нет-с, порученные". Несмотря на свое адвокатское звание, Грохов редко являлся в суд, особенно новый; но вместе с тем, по общим слухам, вел дела крупные между купечеством и решал их больше сам, силою своего характера: возьмет, например, какое ни на есть дело, поедет сначала к противнику своему и напугает того; а если тот очень упрется, так Грохов пугнет клиента своего; затем возьмет с обоих деньги и помирит их. Председательствовал также Грохов во многих конкурсах, любил заведывать имением малолетних и хлопотал иногда для людей достаточных по делам бракоразводным. При такого рода значительной деятельности у Грохова была одна проруха: будучи человеком одиноким, он впадал иногда в загулы; ну, тогда и дела запускал, и деньжищев черт знает сколько просаживал, и крепкое здоровье свое отчасти колебал, да вдобавок еще страху какого-то дурацкого себе наживал недели на две. Настоящая минута для него была именно одною из таких минут; из всего вчерашнего дня, вечера и ночи Грохов только и помнил две голые женские ноги, и больше ничего! Может быть, он набуянил где-нибудь, избил кого-нибудь, убил, пожалуй, – ни за что не мог поручиться! Пот даже холодный прошибал при этих мыслях Грохова. Но дверь кабинета отворилась, и вошел письмоводитель его, в поношенном пальто, нечесаный, с опухшим лицом и тоже, должно быть, вчера бывший сильно пьян.
– Госпожа Олухова к вам приехала, – проговорил он совершенно охриплым голосом.
Грохов сделал над собою усилие, чтобы вспомнить, кто такая это была г-жа Олухова, что за дело у ней, и – странное явление: один только вчерашний вечер и ночь были закрыты для Григория Мартыныча непроницаемой завесой, но все прошедшее было совершенно ясно в его уме, так что он, встав, сейчас же нашел в шкафу бумаги с заголовком: "Дело г.г.Олуховых" и положил их на стол, отпер потом свою конторку и, вынув из нее толстый пакет с надписью: "Деньги г-жи Олуховой", положил и этот пакет на стол; затем поправил несколько перед зеркалом прическу свою и, пожевав, чтоб не так сильно пахнуть водкой, жженого кофе, нарочно для того в кармане носимого, опустился на свой деревянный стул и, обратясь к письмоводителю, разрешил ему принять приехавшую госпожу.
Вошла Домна Осиповна в бархатном платье со множеством цепочек на груди и дорогими кольцами на пальцах. В грязном кабинете Грохова Домна Осиповна казалась еще красивее.
– Честь и место! – сказал Грохов, стараясь улыбнуться и показывая на кресло против себя.
Домна Осиповна села. Она заметно была взволнована.
– Я вчера еще была у вас, – начала она.
– Знаю-с!.. Я вчера очень занят был, – перебил ее Грохов.
Чем он, собственно, занят был, мы отчасти знаем.
– Вы были в Петербурге? – продолжала Домна Осиповна.
– Как же-с! – отвечал было Грохов, но у него в это время страшно закружилась голова, а перед глазами только и мелькали две вчерашние женские ноги.
Домна Осиповна ожидала, что он будет что-нибудь далее говорить, но Грохов только в упор смотрел на нее, так что она даже покраснела немного.
– Что ж, муж эту бумагу, о которой я просила вас, дал вам? – сказала она.
– Выдал-с! – отвечал Грохов и, отыскав в деле Олуховых сказанную бумагу, подал ее Домне Осиповне и при этом дохнул на нее струею такого чистого спирта, что Домна Осиповна зажала даже немножко нос рукою. Бумагу она, впрочем, взяла и с начала до конца очень внимательно прочла ее и спросила:
– Что же, с этим видом я могу теперь везде свободно жить?
– Конечно-с!.. Без сомнения, – едва достало силы у Грохова ответить ей.
Ему все трудней и трудней становилось существовать; но вдруг... таково было счастливое свойство его организма – вдруг он почувствовал легкую испарину, и голова его начала несколько освежаться.
– Очень можете-с, очень! – повторил он значительно оживленным голосом.
Домна Осиповна несколько мгновений как бы собиралась с мыслями.
– А насчет обеспечения меня, – проговорила она и при этом от волнения приложила дрожащий свой пальчик к губам, как бы желая кусать ноготь на нем.
– И это устроил-с! – отвечал Грохов; испарина все более и более у него увеличивалась, и голова становилась ясней. – Я сначала, как и вы тоже желали, сказал, что вы намерены приехать к нему и жить с ним.
– Интересно, как это он встретил, – заметила Домна Осиповна.
– Испугался очень!.. Точно я из пушки в него выстрелил! – отвечал Грохов.
Домна Осиповна вспыхнула вся в лице.
– Как лестно это слышать, – произнесла она.
– Кричит, знаете, этой госпоже своей, – продолжал Грохов, – "Глаша, Глаша, ко мне жена хочет воротиться..." Та прибежала, кричит тоже: "Это невозможно!.. Нельзя..." – "Позвольте, говорю, господа, закон не лишает Михаила Сергеича права потребовать к себе Домну Осиповну; но он также дает и ей право приехать к нему, когда ей угодно, тем более, что она ничем не обеспечена!" – "Как, говорит, не обеспечена: я ей дом подарил".