Текст книги "Мещане"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Писемский Алексей
Мещане
Алексей Феофилактович Писемский
Мещане
Роман в трех частях
{1} – Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
В Большом театре давали "Травиату". Примадонна была восхитительна. В переднем ряду, между все почти военными, сидел один статский. В его фигуре, начиная с курчавой, значительно поседевшей головы и весьма выразительного, подвижного лица до посадки всего тела, проглядывало что-то гордое и осанистое. Он сидел, опершись своими красивыми руками на дорогую палку. Костюм его весь состоял из одноцветной материи. По окончании первого акта, когда статский встал с своего места и обернулся лицом к публике, к нему обратился с разговором широкоплечий генерал с золотым аксельбантом и начал рассказывать, по мнению генерала, вероятно, что-нибудь очень смешное. Статский выслушал его весьма внимательно, но в ответ генералу ничего не сказал и даже на лице своем ничего не выразил. Тот, заметно этим несколько обидевшись, отвернулся от статского и, слегка поддувая под свои нафабренные усы, стал глядеть на ложи. В это время с другой половины кресел стремился к статскому другой военный, уж какой-то длинновязый, с жиденькими усами и бакенбардами, с лицом, усыпанным веснушками, с ученым знаком на груди и в полковничьих эполетах. Он давно со вниманием заглядывал на статского, и, когда тот повернул к нему лицо свое, военный, как-то радостно воскликнув: "Боже мой, это Бегушев!" – начал, шагая через ноги своих соседей, быстро пробираться к нему.
– Александр Иванович, вы ли это? – произнес он, останавливаясь, наконец, перед Бегушевым.
Что-то вроде приветливой улыбки промелькнуло на губах того.
– Ах, Янсутский, здравствуйте! – проговорил он, протягивая военному руку и как бы несколько обязательным тоном.
После того Янсутский некоторое время переминался перед Бегушевым, видимо, отыскивая подходящий предмет для разговора.
– Но каким же образом вы на опере Верди? – придумал он, наконец.
Бегушев усмехнулся.
– Что вас так удивляет это? Я очень люблю эту оперу, – отвечал он.
– Но знатоки, кажется, вообще не слишком высоко ставят Верди?.. больше спросил Янсутский.
– Я не особенный знаток... – протянул Бегушев.
– Ну, как вы не знаток!.. – возразил Янсутский и затем прибавил: – Как, однако, много времени прошло с тех пор, как я имел честь познакомиться с вами за границей... Лет пятнадцать, кажется?
– Да, – протянул и на это Бегушев.
Янсутский придал затем печальное выражение своему лицу.
– А Наталья Сергеевна, как я слышал, кончила жизнь?
Лицо Бегушева окончательно омрачилось.
– Она умерла, – проговорил он.
После этого оба собеседника опять на некоторое время замолчали.
– А вы тоже в Москве живете? – сказал Бегушев как бы затем, чтобы что-нибудь сказать.
– Я, собственно, больше живу в вагонах, на железной дороге. Я занимаюсь коммерцией: распорядитель в нескольких компаниях и сам тоже имею подряды. Нельзя, знаете: в год тысчонок шестьдесят-восемьдесят иногда зашибешь, приятно это и соблазнительно... – объяснил Янсутский.
– Но каким же образом вам позволяют носить ваш военный мундир? спросил Бегушев явно удивленным голосом.
– Да... ну, это что же!.. Я, собственно, схлопотал и сохранил себе эту форму больше для апломба. Весу она, знаете, как-то больше дает между разным этим мужичьем: подрядчиками... купцами!.. Россия-матушка еще страна варварская: боится и уважает палку и светленький позументик!
Бегушев на это молчал.
– Вы, если я не ошибаюсь, дом свой в Москве имеете? – допрашивал его Янсутский.
– Свой-с! – отвечал ему лаконически Бегушев.
– Надеюсь, что вы позволите мне быть у вас, – продолжал Янсутский, слегка кланяясь, – у меня тоже здесь свой дом, который и вы, может быть, знаете: на Тверской, против церкви; хатка этакая небольшая – на три улицы выходит... Сам я, впрочем, не живу в нем, так как бываю в Москве на время только...
Бегушев и на это совершенно промолчал.
– Буду иметь честь явиться к вам! – заключил Янсутский и, расшаркавшись, отошел от Бегушева; но, проходя мимо широкоплечего с аксельбантом генерала, почти в полспины поклонился ему. Генерал протянул ему два пальца. Янсутский пожал их и, заметно оставшись очень доволен этим, вышел с некоторою гордостью на средний проход, где, приостановившись, взглянул на одну из бельэтажных лож, в которой сидела одна-одинехонька совершенно бабочке подобная дама, очень богато разодетая, с целым ворохом волос на голове, с лицом бледным и матовым, с светлыми, веселыми глазками и с маленьким, вздернутым носиком. В продолжение всего акта она совершенно не слушала оперы, сидела даже отвернувшись от сцены, очень часто зевала и прислонялась головкой к спинке кресел, как бы затем, чтобы заснуть. Единственным развлечением ее была стоявшая на перилах ложи бонбоньерка, из которой она беспрестанно таскала конфекты, нехотя сосала, жевала их и некоторые даже выкидывала из своего хорошенького рта. Увидав Янсутского, дама сделала ему пригласительный знак рукою. Тот кивнул ей, в свою очередь, головой и через несколько минут вошел к ней в ложу.
– На, съешь конфетку! – начала она, как только что он уселся рядом с ней.
– Подите, не хочу! – отвечал Янсутский.
– Съешь!.. Съешь непременно! – повторила настойчиво дама и почти насильно сунула ему в руку огромную конфекту.
Янсутский улыбнулся, пожал плечами; но делать нечего: начал есть конфекту.
– С кем ты с последним мужчиной говорил? – спросила дама.
– С Бегушевым.
– А ты разве знаком с ним?
– Давным-давно, – отвечал Янсутский.
Дама после того, прищурив свои хорошенькие глазки, начала внимательно смотреть на Бегушева.
– А он в самом деле очень хорош собой! – проговорила она, с живостью повертывая свою головку к Янсутскому.
Бегушев в это время все еще стоял лицом к публике и действительно, по благородству своей фигуры, был как отменный соболь между всеми.
– Чем же особенно хорош? Наконец, он не молод очень, – старик почти! возразил Янсутский.
– А он богат? – продолжала расспрашивать дама.
– Богат!
– Говорят, он очень умный и ученый, что ли?
– А черт его знает, умный ли он и ученый! – произнес уж с некоторою досадливостью Янсутский. – Но кто ж тебе говорил все это про него?
– Домна Осиповна, разумеется!.. Кто ж больше!..
Янсутский при этом усмехнулся.
– Значит, это правда, что она с ним сошлась?
– Еще бы не правда!.. – воскликнула дама. – Вчера была ее горничная Маша у нас. Она сестра моей Кати и все рассказывала, что господин этот каждый вечер бывает у Домны Осиповны, и только та очень удивляется: "Что это, говорит, Маша, гость этот так часто бывает у меня, а никогда тебе ничего не подарит?"
Янсутский снова на это усмехнулся.
– Как же это так случилось? Домна Осиповна всегда себя за такую смиренницу выдавала! – сказал он.
– Пожалуйста, смиренницу какую нашел! – произнесла насмешливо его собеседница. – Она когда и с мужем еще жила, так я не знаю со сколькими кокетничала!..
– Но тогда она это делала, как сама мне говорила, для того, чтобы ревность в муже возбудить и чтобы хоть этим удержать его около себя.
– Ну да, так!.. Для этого только!.. – горячилась дама. – Кокетничала, потому что самой это приятно было; но главное, досадно, – зачем притворничать? Я как-то посмеялась ей насчет этого Бегушева, она вдруг надулась! "Я вовсе, говорит, не так скоро и ветрено дарю мои привязанности!.." Знаешь, мне хотела этим маленькую шпильку сказать!
– И за дело!.. Зачем же вызывать на такие разговоры, когда кто их сам не начинает...
– Я их теперь и не начну больше никогда с ней!.. – сказала дама и при этом от досады сделала движение рукою, от которого лежавшая на перилах афиша полетела вниз. – Ах! – воскликнула при этом дама совершенно детским голосом и очень громко, так что Янсутский вздрогнул даже немного.
– Что такое? – спросил он.
– Посмотри, я афишу уронила, – продолжала дама, загибая голову вниз, вон она летит и прямо-прямо одному старичку на голову; а он и не чувствует ничего, ха-ха-ха!
И дама, откинувшись на задок кресла, начала хохотать.
– Перестань, Лиза; разве можно так держать себя в театре! – унимал ее Янсутский.
– Не могу, не могу удержаться!.. – говорила дама.
Янсутский покачал только с неудовольствием головой и, встав со стула, начал поправлять ремень у своей сабли.
– А ты разве не поедешь ко мне ужинать? У меня папа будет и привезет устриц! – проговорила дама.
– Бог с ним, с твоим папа, и с его устрицами... Мне еще нужно в одном месте быть.
– Так вот что... – начала дама, и голос ее как бы изменил своей обычной веселости. – Каретник опять этот являлся: ему восемьсот рублей надобно заплатить.
Что-то вроде кислой гримасы пробежало по лицу Янсутского.
– Заплатил уж я ему, – отвечал он с явной досадой.
– И потом... – продолжала дама, голос ее все еще оставался каким-то нетвердым, – из магазина от Леон тоже приходили, и ты, пожалуйста, скажи им, чтобы они и не ходили ко мне... я об этих противных деньгах терпеть не могу и разговаривать.
– А вещи когда берешь, это любишь? – заметил ей ядовито Янсутский.
– Вещи я, конечно, люблю, а потом я хотела тебе сказать, – сердись ты на меня или не сердись, но изволь непременно на нынешнее лето в Петергофе дачу нанять, или за границу уедем... Я этих московских дач видеть не могу.
– Успеем еще это сделать, – отвечал Янсутский, уже уходя.
– Непременно же! – крикнула ему вслед дама.
В продолжение всего этого разговора генерал с золотым аксельбантом не спускал бинокля с ложи бабочке подобной дамы, и, когда Янсутский ушел от нее, он обратился к стоявшему около него молодому офицеру в адъютантской форме:
– Это madame Мерова, если я не ошибаюсь?
– Да-с! – отвечал адъютант.
– И в ее ложе, по обыкновению, Янсутский!.. – продолжал генерал.
– Как всегда! – отвечал с улыбкой адъютант. – Очень, говорят, она дорого ему стоит! – прибавил он негромко.
– Дорого? – полюбопытствовал генерал.
– Тысяч двадцать пять в год! – объяснил адъютант.
– Ого, сколько!.. – произнес негромко, но заметно одобрительным тоном генерал.
При разъезде Бегушев снова в сенях встретился с Янсутским, который провожал m-me Мерову. Янсутский поспешил взаимно представить их друг другу. Бегушев поклонился m-me Меровой с некоторым недоумением, как бы не понимая, зачем его представляют этой даме, а m-me Мерова кинула только пристальный, но короткий на него взгляд и пошла, безбожнейшим образом волоча длинный хвост своего дорогого платья по грязному полу сеней... От рассеянности ли она это делала или от каких-нибудь мыслей, на минуту забежавших в ее головку, – сказать трудно!
К подъезду первая была подана карета m-me Меровой, запряженная парою серых, в яблоках, жеребцов. M-me Мерова как птичка впорхнула в карету. Ливрейный лакей захлопнул за ней дверцы и вскочил на козлы. Вслед за тем подъехал фаэтон Янсутского – уже на вороных кровных рысаках.
– Кто это именно дама, с которой вы меня познакомили? – спросил его Бегушев.
– Это одна моя очень хорошая знакомая, – отвечал Янсутский с некоторой лукавой усмешкой. – Нельзя, знаете, я человек неженатый. Она, впрочем, из очень хорошей здешней фамилии, и больше это можно назвать, что par amour!*. Честь имею кланяться! – И затем, сев в свой экипаж и приложив руку к фуражке, он крикнул: – В Яхт-клуб!
______________
* по любви! (франц.).
Кровные рысаки через мгновение скрыли его из глаз Бегушева.
Нет никакого сомнения, что Янсутский и m-me Меровою, и ее каретою с жеребцами, и своим экипажем, и даже возгласом: "В Яхт-клуб!" хотел произвесть некоторый эффект в глазах Бегушева. Он, может быть, ожидал даже возбудить в нем некоторое чувство зависти, но тот на все эти блага не обратил никакого внимания и совершенно спокойно сел в свою, тоже очень хорошую карету.
Кучер его, выбравшись из ряда экипажей, обернулся к нему и спросил:
– За Москву-реку прикажете ехать?
– Туда! – отвечал Бегушев.
Кучер поехал.
Глава II
На Таганке, перед большим домом, украшенным всевозможными выпуклостями, Бегушев остановился. В доме перед тем виднелся весьма слабый свет; но когда Бегушев позвонил в колокольчик, то по всему дому забегали огоньки, и весь фасад его осветился. На все это, разумеется, надобно было употребить некоторое время, так что Бегушев принужден был позвонить другой раз. Наконец, ему отворили. Он вошел и сделал невольно гримасу от кинувшегося ему в нос запаха только что зажженного фотогена{9}. Три приемные комнаты, через которые проходил Бегушев, представляли в себе как-то слишком много золота: золото в обоях, широкие золотые рамы на картинах, золото на лампах и на держащих их неуклюжих рыцарях; потолки пестрели тяжелою лепною работою; ковры и салфетки, покрывавшие столы, были с крупными, затейливыми узорами; драпировки на окнах и дверях ярких цветов... Словом, во всем чувствовалась какая-то неизящная и очень недорогая роскошь. В этих комнатах не было никого; но в четвертой комнате, представляющей что-то вроде женского кабинета, Бегушев нашел в домашнем туалете молодую даму, сидевшую за круглым столом в покойных креслах, с глазами, опущенными в книгу. Это была та самая Домна Осиповна, о которой упоминала m-me Мерова. При входе гостя Домна Осиповна взмахнула глаза на него, нежно улыбнулась ему и, протягивая свою красивую руку, проговорила как бы не совсем искренним голосом:
– А я было и ждать вас совсем перестала, – досадный этакой!
– Виноват, опоздал: я в театре был, – отвечал Бегушев, довольно тяжело опускаясь на кресло, стоявшее против хозяйки. Вместе с тем он весьма внимательно взглянул на нее и спросил: – Вы все еще больны?
– Да, у меня здесь вот очень болит, – сказала Домна Осиповна, показывая себе на горло, кокетливо завязанное батистовым платком.
– Но что же доктор, как объясняет вашу болезнь? – продолжал Бегушев уже с беспокойством.
– А бог его знает: никак не объясняет! – отвечала Домна Осиповна. Она, впрочем, вряд ли и больна была, а только так это говорила, зная, что Бегушеву нравятся болеющие женщины. – Главное, досадно, что курить не позволяют! – присовокупила она.
– Ну, это еще беда небольшая! – заметил ей Бегушев.
– Да, я знаю, вы даже рады этому! – сказала Домна Осиповна. – Однако что же я не спрошу вас: вы чаю, может быть, хотите?
– Ежели есть он, – отвечал Бегушев.
– О, конечно, – проговорила Домна Осиповна и, проворно встав, вышла в соседнюю комнату. Там она торопливым голосом сказала своей горничной: – Чаю, Маша, сделай, и не из того ящика, из которого я пью, а который получше, знаешь?
– Знаю-с, – подхватила сметливая горничная.
– На стакан или на два – не больше! – прибавила Домна Осиповна.
– Понимаю-с! – снова подхватила горничная.
Бегушев между тем сидел, понурив немного голову и как бы усмехаясь сам с собой. Будь он менее погружен в свои собственные мысли, он, может быть, заметил бы некоторые маленькие, но тем не менее характерные факты. Он увидел бы, например, что между сиденьем и спинкой дивана затиснут был грязный батистовый платок, перед тем только покрывавший больное горло хозяйки, и что чистый надет уже был теперь, лишь сию минуту; что под развернутой книгой журнала, и развернутой, как видно, совершенно случайно, на какой бог привел странице, так что предыдущие и последующие листы перед этой страницей не были даже разрезаны, – скрывались крошки черного хлеба и не совсем свежей колбасы, которую кушала хозяйка и почти вышвырнула ее в другую комнату, когда раздался звонок Бегушева.
Возвратившись в кабинет, Домна Осиповна снова уселась в свое кресло, приложила ручку к виску и придала несколько нежный оттенок своему взгляду, словом – заметно рисовалась... Она была очень красивая из себя женщина, хотя в красоте ее было чересчур много эффектного и какого-то мертво-эффектного, мазочного, – она, кажется, несколько и притиралась. Взгляд ее черных глаз был умен, но в то же время того, что дается образованием и вращением мысли в более высших сферах человеческих знаний и человеческих чувствований, в нем не было. Несомненно, что Домна Осиповна думала и чувствовала много, но только все это происходило в области самых низших людских горестей и радостей. Самая глубина ее взгляда скорей говорила об лукавстве, затаенности и терпеливости, чем о нежности и деликатности натуры, способной глубоко чувствовать.
Бегушев приподнял, наконец, свою голову; улыбка все еще не сходила с его губ.
– Сейчас я ехал-с, – начал он, – по разным вашим Якиманкам, Таганкам; меня обогнало более сотни экипажей, и все это, изволите видеть, ехало сюда из театра.
– Ах, отсюда очень многие ездят! – подхватила Домна Осиповна. – Весь абонемент итальянской оперы почти составлен из Замоскворечья.
Бегушев развел только руками.
– И таким образом, – сказал он с грустной усмешкой, – Таганка и Якиманка{11} – безапелляционные судьи актера, музыканта, поэта; о печальные времена!
– Что ж, из них очень много образованных людей, прекрасно все понимающих! – возразила Домна Осиповна.
– Вы думаете? – спросил ее Бегушев.
– Да, я даже знаю очень много примеров тому; моего мужа взять, – он очень любит и понимает все искусства...
Бегушев несколько нахмурился.
– Может быть-с, но дело не в людях, – возразил он, – а в том, что силу дает этим господам, и какую еще силу: совесть людей становится в руках Таганки и Якиманки; разные ваши либералы и демагоги, шапки обыкновенно не хотевшие поднять ни перед каким абсолютизмом, с наслаждением, говорят, с восторгом приемлют разные субсидии и службишки от Таганки!
– Но кто же это? Нет! – не согласилась Домна Осиповна.
– Есть!.. Есть!.. – воскликнул Бегушев. – Рассказывают даже, что немцы в Москве, более прозорливые, нарочно принимают православие, чтобы только угодить Якиманке и на благосклонности оной сотворить себе честь и благостыню, – и созидают оное, созидают! – повторил он несколько раз.
Домна Осиповна на это только усмехнулась: она видела, что Бегушев начал острить, а потому все это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь было серьезное в его словах, она и не подозревала.
Бегушев заметно одушевился.
– Это бессмыслица какая-то историческая! – восклицал он. – Разные рыцари, – что бы там про них ни говорили, – и всевозможные воины ломали себе ребра и головы, утучняли целые поля своею кровью, чтобы добыть своей родине какую-нибудь новую страну, а Таганка и Якиманка поехали туда и нажили себе там денег... Великие мыслители иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые открытия, а Таганка, эксплуатируя эти открытия и обсчитывая при этом работника, зашибла и тут себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом разъезжает в вагонах первого класса и поздравляет своих знакомых по телеграфу со всяким вздором... Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль как будто бы затем только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать Таганку и Якиманку или, лучше сказать, механически раздражать их слух и зрение и услаждать их чехвальство.
При последних словах Домна Осиповна придала серьезное выражение своему лицу и возразила почти глубокомысленным тоном:
– Почему же для Таганки одной? Я думаю, и другие могут этим пользоваться и наслаждаться.
– Да других-то, к несчастью, не стало-с! – отвечал с многознаменательностью Бегушев. – Я совершенно убежден, что все ваши московские Сент-Жермены{13}, то есть Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские{13}, о том только и мечтают, к тому только и стремятся, чтобы как-нибудь уподобиться и сравниться с Таганкой и Якиманкой.
– Богаты уж очень Таганка и Якиманка! Все, разумеется, и желают себе того же, – заметила Домна Осиповна, – в чем, впрочем, и винить никого нельзя: жизнь сделалась так дорога...
– А, если бы вопрос только о жизни был, тогда и говорить нечего; но тут хотят шубу на шубу надеть, сразу хапнуть, как екатерининские вельможи делали: в десять лет такие состояния наживали, что после три-четыре поколения мотают, мотают и все-таки промотать не могут!..
В это время горничная принесла Бегушеву чай.
– Поставь это на стол и сама можешь уйти! – сказала ей Домна Осиповна.
Горничная исполнила ее приказание и ушла.
Бегушев, вероятно очень мучимый жаждою, сразу было хотел выпить целый стакан, но вдруг приостановился, поморщился немного, поставил стакан снова на стол и даже поотодвинул его от себя: чай хоть и был приготовлен из особого ящика, но не совсем, как видно, ему понравился. Домна Осиповна заметила это и постаралась внимание Бегушева отвлечь на другое.
– Постойте, постойте! – начала она как бы слегка укоризненным тоном. Я вас сейчас поймаю; положим, действительно многие, как вы говорите, ездят, чтобы только физически раздражать свои органы слуха и зрения; но зачем вы-то, все уж, кажется, видевший и изучивший, ездили сегодня в театр?
– Я? – спросил Бегушев.
– Да, вы!.. Мне не на шутку досадно было: я больна, скучаю, а вы не едете ко мне.
– Очень просто: я слушал "Травиату"! – объяснил Бегушев.
Лицо Домны Осиповны при этом мгновенно просияло.
– А! – сказала она и потом присовокупила тихо нежным голосом: – Что же, по той все причине, что Травиата напоминает вам меня?
– Не по иной другой-с! – отвечал Бегушев вместе шутливо и с чувством.
– Уж именно! – подтвердила Домна Осиповна. – Я не меньше Травиаты выстрадала: первые годы по выходе замуж я очень часто больна была, и в то время, как я в сильнейшей лихорадке лежу у себя в постели, у нас, слышу, музыка, танцы, маскарады затеваются, и в заключение супруг мой дошел до того, что возлюбленную свою привез к себе в дом...
Бегушев, сидевший все потупившись, при этом вдруг приподнял голову и уставил пристальный взгляд на Домну Осиповну.
– Скажите: вы очень любили вашего мужа? – спросил он.
– Очень! – отвечала Домна Осиповна. – И это чувство во мне, право, до какой-то глупости доходило, так что когда я совершенно ясно видела его холодность, все-таки никак не могла удержаться и раз ему говорю: "Мишель, я молода еще... – Мне всего тогда было двадцать три года... – Я хочу любить и быть любимой! Кто ж мне заменит тебя?.." – "А любой, говорит, кадет, если хочешь..."
– Дурак! – произнес, как бы не утерпев, Бегушев и повернулся в своем кресле.
Домна Осиповна покраснела: она поняла, что чересчур приподняла перед Бегушевым завесу с своих семейных отношений.
– Конечно, это так глупо было сказано, что я даже не рассердилась тогда, – поспешила она прибавить с улыбкой.
Но Бегушев оставался серьезным.
– И что же вы, жили с ним после этого? – проговорил он.
– Да!..
– Странно! – сказал Бегушев, снова потупляя свое лицо. Ему как будто бы совестно было за Домну Осиповну.
– Но я еще любила его – пойми ты это! – возразила она ему. – Даже потом, гораздо после, когда я, наконец, от его беспутства уехала в деревню и когда мне написали, что он в нашу квартиру, в мою даже спальню, перевез свою госпожу. "Что же это такое, думаю: дом принадлежит мне, комната моя; значит, это мало, что неуважение ко мне, но профанация моей собственности".
При слове "профанация" Бегушев поморщился.
Домна Осиповна, привыкшая замечать малейший оттенок на его лице и не совсем понявшая, что ему, собственно, не понравилось, продолжала уж несколько робким голосом:
– И вообрази, при моем слабом здоровье я на почтовых проскакала в какие-нибудь сутки триста верст, – вхожу в дом и действительно вижу, что в моей комнате, перед моим трюмо причесывается какая-то госпожа... Что я ей сказала, – сама не помню, только она мгновенно скрылась...
Бегушев, наконец, усмехнулся.
– Воображаю, какая ей песня была пропета, – проговорил он.
– Ужасная, кажется... – продолжала Домна Осиповна, – я даже не люблю себя за это: я очень мало умею себя сдерживать.
– В этом случае, я думаю, нечего и сдерживать себя было: в вас говорило простое и законное чувство, – заметил Бегушев.
– Да, но все нехорошо!.. Потом муж приехал... ему тоже досталось; от него, по обыкновению, пошли мольбы, просьбы о прощении, целование ручек, ножек, уверения в любви – и я, дура, опять поверила.
– Общее свойство всех женщин! – сказал Бегушев.
– Нет, кажется в этом случае я самая глупая женщина: ну чего могла я ожидать от моего супруга после всего, что он делал против меня? Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном дорогом платье, то в другом... один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне на туалет; наконец, терпение мое истощилось... я говорю ему, что так нельзя, что пусть оставит меня совершенно; но он и тут было: "Зачем, для чего это?" Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.
– Ад сделали? – спросил с злым удовольствием Бегушев.
– Решительный ад!.. Что ж, я не скрываю этого теперь!.. – отвечала Домна Осиповна. – Я вот часто думаю, – продолжала она, – что неужели же я должна была после такой ужасной семейной жизни умереть для всего и не позволить себе полюбить другого... Счастье мое, конечно, что я в первое время, при таком моем ожесточенном состоянии, не бросилась прямо, как супруг мне предлагал, на шею какому-нибудь дрянному господину; а потом нас же, женщин, обыкновенно винят, почему мы не полюбим хорошего человека. Господи! Я думаю, каждая женщина больше всего желает, чтобы ее полюбил хороший человек; но много ли их на свете? Я теперь очень стала разочарована в людях: даже когда тебя полюбила, так боялась, что стоишь ли ты того!
– А может быть, и я не стою твоей любви? – спросил ее Бегушев.
– Нет, ты стоишь, в этом я теперь убеждена, – отвечала Домна Осиповна и, встав, подошла к Бегушеву, обняла его и начала целовать. – Ты паинька у меня – вот кто ты! – проговорила она ласковым голосом, а потом тут же, сейчас, взглянув на часы, присовокупила: – Однако, друг мой, тебе пора домой!
– Пора? – повторил Бегушев.
– Да, а то люди, пожалуй, после болтать будут, что ты сидишь у меня до света: второй уже час.
– Уже? Действительно, пора! – сказал Бегушев, приподнимаясь с кресел и отыскивая свою шляпу.
– Но только, как я тебе говорила, я пока так остерегаюсь; а потом, когда разные дрязги у меня кончатся, я вовсе не намерена скрывать моих чувств к вам; напротив: я буду гордиться твоею любовью.
Бегушев усмехнулся.
– Как итальянка Майкова: "Гордилась ли она любви своей позором"{16}...
– Именно: я буду гордиться любви моей позором! – подхватила Домна Осиповна.
Бегушев после того крепко пожал ей руку, поцеловал ее и, мотнув приветливо головой, пошел своей тяжеловатой походкой.
Домна Осиповна заметно осталась очень довольна всем этим разговором; ей давно хотелось объяснить и растолковать себя Бегушеву, что и сделала она, как ей казалось, довольно искусно. Услышав затем, что дверь за Бегушевым заперли, Домна Осиповна встала, прошла по всем комнатам своей квартиры, сама погасила лампы в зале, гостиной, кабинете и скрылась в полутемной спальне.
Глава III
Бегушев, как мы знаем, имел свой дом, который в целом околотке оставался единственный в том виде, каким был лет двадцать назад. Он был деревянный, с мезонином; выкрашен был серою краскою и отличался только необыкновенною соразмерностью всех частей своих. Сзади дома были службы и огромный сад.
Некоторые из знакомых Бегушева пытались было доказывать ему, что нельзя в настоящее время в Москве держать дом в подобном виде.
– В каком же прикажете? – спрашивал он уже со злостью в голосе.
– Его надобно иначе расположить, надстроить, выщекатурить, украсить этими прекрасными фронтонами, – объясняли знакомые.
– Это не фронтоны-с, а коровьи соски, которыми изукрасилась ваша Москва! – восклицал почти с бешенством Бегушев.
Знакомые пожимали плечами, удивляясь, каким образом все эти прекрасные украшения могли казаться Бегушеву коровьими сосками.
– Но, наконец, – продолжали они, – это варварство в столице оставлять десятины две земли в такой непроизводительной форме, как сад ваш.
– Что ж мне, огород, что ли, тут разбить? Я люблю цветы, а не овощи! возражал Бегушев.
– Нет, вы постройтесь тут и отдавайте внаймы: предприятие это нынче очень выгодно, – доказывали знакомые.
– Я дворянский сын-с, – мое дело конем воевать, а не торгом торговать, – отвечал на это с каким-то даже удальством Бегушев.
– Ну продайте эту землю кому-нибудь другому, если сами не хотите, урезонивали его знакомые.
– Чтобы тут какой-нибудь каналья на рубль капитала наживал полтину процента, – никогда! – упорствовал Бегушев.
В доме у него было около двадцати комнат, которые Бегушев занимал один-одинехонек с своими пятью лакеями и толстым поваром Семеном – великим мастером своего дела, которого переманивали к себе все клубы и не могли переманить: очень Семену покойно и прибыльно было жить у своего господина. Убранство в доме Бегушева, хоть и очень богатое, было все старое: более десяти лет он не покупал ни одной вещички из предметов роскоши, уверяя, что на нынешних рынках даже бронзы порядочной нет, а все это крашеная медь.
Раз, часу во втором утра, Бегушев сидел, по обыкновению, в одной из внутренних комнат своих, поджав ноги на диване, пил кофе и курил из длинной трубки с очень дорогим янтарным мундштуком: сигар Бегушев не мог курить по крепости их, а папиросы презирал. Его седоватые, но еще густые волосы были растрепаны, усы по-казацки опускались вниз. Борода у Бегушева была коротко подстрижена. Он был в широком шелковом халате нараспашку и в туфлях; из-под белой как снег батистовой рубашки выставлялась его геркулесовски высокая грудь. В этом наряде и в своей несколько азиатской позе Бегушев был еще очень красив.
На другом диване (комната уставлена была диванами и даже называлась диванною) помещался господин, по наружности совершенно противоположный хозяину: высокий, в коротеньком пиджаке, весьма худощавый, гладко остриженный, с длинными, тщательно расчесанными и какого-то пепельного цвета бакенбардами, с физиономией умною, но какою-то прокислою, какие обыкновенно бывают у людей, самолюбие которых смолоду было сильно оскорбляемо; и при этом он старался держать себя как-то чересчур прямо, как бы топорщась даже. Видимо, что от природы ему не дано было никакой важности и он уже впоследствии старался воспитать ее в себе. Господин этот был некто Ефим Федорович Тюменев, друг и сверстник Бегушева по дворянскому институту, а теперь тайный советник, статс-секретарь и один из влиятельнейших лиц в Петербурге.
Приезжая в Москву, Тюменев всегда останавливался у Бегушева, и при этом обыкновенно спорам и разговорам между ними конца не было. В настоящую минуту они тоже вели весьма задушевную беседу между собой.