355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Бруштейн » Страницы прошлого » Текст книги (страница 4)
Страницы прошлого
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:11

Текст книги "Страницы прошлого"


Автор книги: Александра Бруштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Но на его осторожные вопросы, поедет ли она с ними за Волгу, сейчас, Лариса – Комиссаржевская отвечала твердо, не задумываясь:

– Едемте… Куда вам угодно… Когда вам угодно. И это звучало, как «да!», произнесенное перед алтарем в церкви. А на выкрики обрадованного Паратова: «Повелительница моя!» – она отвечала, как бы исправляя неточность: «Вы – мой повелитель» – с такой поющей нежностью, что эта пошлейшая фраза из паратовского лексикона звучала новым поэтическим смыслом.

Последующий короткий разговор с матерью («Или тебе радоваться, мама, или ищи меня в Волге») и уход Ларисы поднимали скрытое напряжение до того, что, казалось, больше натянуть эту струну нельзя,– она лопнет!

Но в следующем действии оказывалось, что это можно. И Комиссаржевская делала это. Она возвращалась из-за Волги с Паратовым. Счастливая, усталая, как человек, только что взобравшийся на головокружительную кручу и с торжеством оглядывающийся на то, что он оставил позади себя, у подножия горы. Комиссаржевская сидела около круглого садового стола, покачивая снятой с головы шляпой, улыбаясь своим мыслям, своему счастью… Ей, видимо, и в голову не приходило, что она обманута, низко и жестоко обманута, что она выдумала и своего любимого, и его любовь к ней, и завоеванную ею недосягаемую для других высоту.

Но едва только Паратов произносил банальную фразу пустой вежливости: «Позвольте теперь поблагодарить вас за удовольствие – нет, этого мало – за счастье, которое вы нам доставили» – с лица Комиссаржевской – Ларисы исчезало все сияние счастья. На секунду она съеживалась, затем говорила настойчиво, с тревогой: «Нет, нет, Сергей Сергеич, вы мне фраз не говорите! Вы мне скажите только: что я – жена ваша или нет?»

Начинался последний разговор Паратова с Ларисой. Паратов говорил уклончиво, Лариса хотела правды. Он почти высказывал ей эту правду, хотя и в несколько завуалированном виде. Лариса не верила, не хотела верить в возможность такого чудовищного обмана. И когда Паратов, уже раздраженный ее упрямым непониманием, цинично объяснял ей, что он и в мыслях не имел жениться на ней, что он связан «золотыми цепями»,– вот оно, обручальное кольцо на его руке! – Лариса наконец понимала. Комиссаржевская отводила руку Паратова с обручальным кольцом и опускалась на стул, повторяя тихо: «Безбожно, безбожно!» Затем она просила: «Посмотрите на меня!» – смотрела прямо в глаза Паратову и произносила с изумлением, со страхом: «В глазах, как на небе, светло…» Так Гамлет, подавленный страшным открытием, говорит: «Можно быть злодеем – и улыбаться!…»

С этой минуты начинался стремительный скат Ларисы – Комиссаржевской в безысходность. Казалось, бросилась она с того обрыва, где у нее всегда кружилась голова. Словно затравленная, металась она, пытаясь ухватиться, как за слабые кусты, за тех людей, которые ее, казалось, любили. Вожеватов отказался помочь ей: он связан «кандалами честного купеческого слова». Это поражало Ларису – Комиссаржевскую, как громом,– ведь она крикнула ему: «Вася, я погибаю!…» Она смотрела ему вслед мучительно удивленная. Затем – короткий разговор с Кнуровым, которого Лариса тоже не могла понять. Что такое с ними обоими – с Вожеватовым, с Кнуровым?

Все становилось понятно после того, как Карандышев беспощадно открывал Ларисе глаза на истинное положение, на то, что Вожеватов и Кнуров разыграли ее в орлянку, как вещь… «Вещь?» – переспрашивала Комиссаржевская медленно, протяжно,– и тут же схватив страшный смысл этого слова, начинала говорить быстро, отрывисто, отчаянно, с нарочитой жестокостью обрывая свои собственные недавние иллюзии: «…Да, вещь! Они правы, я вещь, а не человек».

Мольбы Карандышева вызывали в ней отвращение. Ведь даже он, эта мокрица, не любит ее, он только тешит свое самолюбьишко. Он тоже не хочет даром жениться на ней, бесприданнице, он хвастать хочет такой женой, он куражиться перед нею хочет! Комиссаржевская говорила ему с холодным отвращением: «Как вы мне противны, кабы вы знали!» Она с презрением хлестала его словами: «Я слишком, слишком дорога для вас».

И только после его выстрела, падая, раненая, понимая, что он убил ее, Комиссаржевская смотрела на него светло, благодарно и говорила нежно, словно пела: «Милый мой, какое благодеяние вы для меня сделали!»

Такова была «новая Лариса», показанная Комиссаржевской в Вильне, и она не вызвала у зрителей того восторга, какой вызывали другие роли. Хотя отдельные сцены, в особенности пение Комиссаржевской в третьем действии, захватили зрительный зал, однако «Бесприданница» имела гораздо меньший успех, чем «Волшебная сказка» и в особенности «Бой бабочек». В антрактах шли горячие споры. Друзья и поклонники словно пытались найти извинение для Веры Федоровны:

– Она сегодня не в ударе…

– Не больна ли?

– Или устала. Ведь каждый вечер играет!

Так, болезнью, усталостью, случайными причинами хотели даже друзья и поклонники объяснить то неожиданно новое, чем поразила их игра Комиссаржевской в «Бесприданнице»: отказ от привычных приемов, скупость внешнего проявления чувств при угадываемой громадной силе внутреннего переживания.

Зато с одобрением приняли Ларису те немногие прежние скептики, которые, бывало, еще в годы службы Комиссаржевской в Вильне, говаривали: «Да, конечно, мила Рози, очень мила. Но все одно и то же! Этак и выдохнуться не долго…» Теперь эти скептики говорили с восторгом:

– В большие актрисы выходит Комиссаржевская!

Таких прозорливцев было, однако, не много. Подавляющему же большинству зрителей новая Лариса, показанная Комиссаржевской в этот приезд не очень понравилась.

Я спрашивала у людей, видевших и прежнюю Ларису, которую Комиссаржевская играла в прежние годы в Вильне, и новую Ларису, показанную в гастрольный приезд, – в чем разница? Почти все отвечали: прежде Комиссаржевская играла легче, не так трагически безысходно. В это указание следует вдуматься, оно содержит в себе симптом большого сдвига, большого роста в творчестве Комиссаржевской.

Прежде она играла Ларису легче, не так безысходно… Почему? Пьеса ведь не изменилась, не изменилась ее основная ситуация. Ситуация эта заключается в том, что Паратов дважды грубо и оскорбительно предал любовь Ларисы, он играл ее любовью, но жениться на ней, бесприданнице, не хотел. «Жаль Ларису,– думал зритель,– не повезло ей, бедняжке. Вот ведь насколько иначе сложилась судьба Рози: ведь и она была бесприданница, а все же на ней женился сын богатого фабриканта, так же, как Золушку в сказке осчастливил королевский сын!» Так мог рассуждать обыватель, толкуя судьбу Ларисы, как печальный, но все же частный случай, и даже не подозревая, что при этом он переводит пьесу «Бесприданница» с языка Островского на язык Зудермана или Перро. Тот же перевод делала, видимо, в своем раннем творчестве и Комиссаржевская. Зритель мог понимать Ларису, как русскую Рози, только на ней не женился тот, кого она любила. Это было грустно, но несчастная случайность казалась при этом столь же возможной, как и случайность счастливая.

Однако пьеса Островского утверждает совсем не это. Всей своей логикой эта гениальная пьеса доказывает, что судьба Ларисы – не частный случай, а неумолимая закономерность. В обществе Кнуровых и Вожеватовых – сегодня мы говорим: в капиталистическом обществе – любовь и брак представляют собою такую же сделку, как любая другая купля-продажа, и Паратов, женясь на нелюбимой им богачке, продает себя так же, как продает свой пароход «Ласточка». Жестокий закон капиталистического общества отказывает бесприданнице Ларисе в праве на простое, честное женское счастье: муж, семья, дети, домашний покой и семейные радости в этом обществе покупаются за приданое.

Так написано у Островского и именно так, с годами мужая и вырастая в своем творчестве, стала играть Ларису и Комиссаржевская.

До первого предательства Паратова, совершенного еще до начала пьесы, все это, конечно, не приходило Ларисе в голову. Но удар, нанесенный ей Паратовым, не мог не заставить ее задуматься – и, вероятно, не только над этим, а над целым рядом и других вопросов. Почему Паратов не захотел жениться на ней, хотя по-своему и любил ее? Почему никто из остальных мужчин, окружающих Ларису,– влюбленных, делающих подарки, ухаживающих,– не выражает желания жениться на ней? А уж если нашлись мужья для сестер Ларисы, то они оказались такими страшными людьми, за каких не выходят замуж другие девушки. А к ней самой, к Ларисе, посватался один только – Карандышев… Возможно, при этой переоценке всех ценностей Лариса задумалась и над тем, почему у них в доме бывают только мужчины, кто такая ее мать, Харита Игнатьевна, что делала ее мать и на какие деньги жила она в те годы, когда дочки были еще маленькие и ей приходилось привлекать в дом мужчин, пользуясь лишь своими личными ресурсами.

Все эти вопросы, наверное, встали перед Ларисой. И не только встали, но и были решены ею, решены правильно, потому что Лариса умна и беспощадно правдива с собой. И вот тогда Лариса осознала себя бесприданницей и поняла, что на шахматной доске ее жизни есть только один возможный ход: замужество с Карандышевым. Все, что окружало Ларису с самого детства, говорило, что жить – значит быть под покровительством мужчины в качестве его жены. И вдруг она узнала изнанку вещей: не имея приданого, девушка не имеет права на хорошего мужа! Тогда Лариса смирилась, согласилась выйти замуж хотя бы за плохонького, за Карандышева. Вот с чем начинала пьесу Лариса – Комиссаржевская и вот от чего она сразу, в самом начале, выходила на сцену такая обреченная, словно приговоренная к смертной казни. Она и впрямь была обречена и приговорена жестокими законами капиталистического общества, в котором жила. Замужество с Карандышевым, который,– она правильно угадывала и это,– не любил ее по-настоящему, жизнь с ним в тусклой скуке беспросветных будней казались Ларисе могилой, раскрытой перед ней, готовой поглотить ее навсегда.

Из этой беспросветности, в которую она уже приготовилась было шагнуть, Ларису исторгло новое появление Паратова. Лариса поверила, что чудо возможно и для нее, бесприданницы. Но Паратов снова предал ее…

Вот тут– то, в последнем разговоре ее с Карандышевым, перед Ларисой внезапно раскрылось, что на ее шахматной доске есть еще один ход -бесчестный и позорный, но в ее положении единственно возможный. Впервые Лариса поняла простую и страшную в своей простоте изнанку суровых законов капиталистического общества: да, бесприданница не имеет права на «честный брак», но она может получить покровительство мужчины и вне легальных путей, вне семьи, чистоты и честности,– она может пойти к нему не в жены, а в содержанки.

Ту сцену, где Лариса делает это открытие, а значит, узнает и то, что она – вещь, такая вещь, которую можно продать и взять за нее дорогую цену, Комиссаржевская вела с горестным удивлением, словно сама страшась углубляться в это открытие. Оно не радовало, оно устрашало ее. На протяжении всей пьесы Комиссаржевская играла Ларису очень чистой, правдивой, очень требовательно честной. Если бы не эта чистота и честность, она гораздо раньше сделала бы то страшное открытие, на которое ее прямо-таки наталкивала жизнь. Она давно поняла бы, что надо отказаться от всех иллюзий, не рваться вопреки здравому смыслу к жизни, пусть и несчастливой, но достойной. В предсмертной сцене, когда Лариса говорит: «Поздно. Уж теперь у меня перед глазами заблестело золото, засверкали брильянты» – в тоне Комиссаржевской не было ни малейшего восхищения этим блеском, она произносила эти слова с отчаянием. И последнее обращение к Карандышеву, убившему, но освободившему ее от позора Комиссаржевская говорила с нежностью, с благодарностью. Ведь сама она не имела мужества покончить с собой, уйти от стыда. И хотелось ей броситься с обрыва, разбиться насмерть о камни, и не было у нее решимости! «…А ведь есть люди, для которых это легко. Видно, уж тем совсем жить нельзя; их ничто не прельщает, им ничто не мило, ничего не жалко… Да ведь и мне ничто не мило, и мне жить нельзя, и мне жить незачем!… Жалкая слабость: жить, хоть как-нибудь, да жить… когда нельзя жить и не нужно. Какая я жалкая, несчастная…» Так клеймит себя Лариса за малодушие,– а руки Комиссаржевской, судорожно цеплявшиеся за решетку, кричали о том, что Лариса боится смерти, перенесет все унижения, но сама из жизни не уйдет.

Такая Лариса, какою ее показала Комиссаржевская в 1899 году во время своих виленских гастролей, Лариса, являющаяся не случайной жертвой увлечения, а неизбежной жертвой хищного и ханжеского капиталистического общества, была, конечно, трудна для понимания буржуазного зрителя и даже враждебна ему. От такой Ларисы нельзя было отделаться сентиментальным вздохом, как от Клерхен из «Гибели Содома»: «Ах, бедняжечка!» Такая Лариса тревожила, беспокоила, толкала на обобщения, на далеко идущие выводы и заключения. Обыватель, ищущий в театре развлечения и утверждения правильности и благополучия его жизни, его образа мыслей, его общественного строя, такую Ларису принять не мог.

Еще меньше могла понравиться буржуазному зрителю чеховская «Чайка», которую Вера Федоровна сыграла во время своих тогдашних гастролей всего один раз. Надо сказать правду: этот спектакль зритель принял с некоторым недоумением. Прежде всего спектакль, то есть все то в спектакле, что не касалось судьбы Нины – Комиссаржевской, мало кто понял. Труднейшую для постановки и для внимания зрителей, очень сложную пьесу поставили, вероятно, как обычно водилось, с одной-двух репетиций (вспомним, что даже в Александринском театре в бенефис Левкеевой «Чайка» была поставлена всего с шести репетиций!). Актеры играли, явно не понимая, что значат они в пьесе и кого они изображают, большинство их играло плохо или неуловимо-бледно. И провинциальный зритель сделал в этом случае то, что он научен был часто делать, смотря гастрольный спектакль: он мысленно выделял Комиссаржевскую из всего ее антуража, отметая этот антураж так же, как отметал в «Бесприданнице» Паратова – Незлобина. Он следил за одной Комиссаржевской – Ниной, захваченный ее вдохновенной игрой, в особенности в последнем действии, волновался за нее, сочувствовал ей. При этом, конечно, совершенно пропадала пьеса, она проходила мимо зрителя, оставались же и волновали только образ Нины и воплощавшая его Комиссаржевская.

Выбрал эту пьесу и включил в гастрольный репертуар, конечно, не антрепренер. Это была отнюдь не кассовая пьеса. Ока провалилась в Александринском театре, где ее сняли с репертуара после нескольких спектаклей. После этого провала прошло к тому времени уже три года, а «Чайка» все не шла ни в одном из театров страны, кроме Московского Художественного.

«Чайку» включила в репертуар своих гастролей сама Комиссаржевская потому, что любила эту пьесу и любила роль Нины Заречной.

И играла она эту роль замечательно хорошо. Когда позднее мне привелось увидеть «Чайку» в Московском Художественном театре, мне все показалось новым, впервые понятным, прекрасным – все, кроме Нины Заречной, которую Вера Федоровна играла несравненно лучше, чем актрисы Московского Художественного театра. В гастрольном спектакле Комиссаржевской в Вильне не было спектакля «Чайка», не было ни одного персонажа пьесы, кроме Нины, но Нина была несравненная. В Московском Художественном театре был великолепный спектакль, исполняемый замечательными актерами – Станиславским, Книппер, Вишневским, Лилиной и другими,– но не было такой Нины Заречной, какую создала Комиссаржевская даже в убогих условиях провинциального гастрольного спектакля.

В этом образе Вере Федоровне удавалось прежде всего одно, очень важное: она заставляла зрителя верить в то, что у Нины в самом деле есть актерский талант. Там, где актриса не может, не умеет показать эту сторону образа Нины, там есть лишь старая, избитая ситуация, хотя и осложненная аналогией с подстреленной птицей: красы девичьей погубитель, поиграв, бросил соблазненную им девушку. Сколько таких ролей, в особенности переводных, начиная с Клерхен в «Гибели Содома», переиграла до «Чайки» сама Комиссаржевская! И если бы судьба Нины Заречной отличалась от судьбы Клерхен только тем, что Нина не утопилась, а пошла с горя в актрисы и стала горе-актрисой, было бы непонятно, за что так любила Комиссаржевская эту жестоко провалившуюся пьесу и самую роль Нины, не принесшую ей лично поначалу ничего, кроме страдания.

Большой художник, Вера Федоровна радостно и жадно схватилась за пьесу, где Чехов с исключительным чувством нового показал это новое в русской женщине того времени: пробуждающуюся творческую личность. Несчастная любовь уже не убивает такую женщину, как это бывало ранее, со времен «Бедной Лизы» Карамзина, но активизирует в ней способность к творчеству, помогает ей найти свое призвание.

В роли Нины Заречной я видела тогда Комиссаржевскую впервые. Пьесу я до этого не читала, спектакль был настолько беспомощно невыразителен, что многое я в нем просто-напросто не поняла, тем более что дело происходило в моей юности. Все непонятное в этом спектакле я потом, как это обычно бывает, забыла. Но совершенно отчетливо, словно это было вчера, помню я Нину – Комиссаржевскую (тем более что я видела ее в этой роли и потом, в другие годы).

Она выбежала на сиену в первом действии озабоченная, испуганная: не опоздала ли она на любительский спектакль, в котором ей предстоит играть? И, убедившись, что не опоздала, радостно засмеялась. Она была взволнована, тревожно возбуждена,– ведь через несколько минут она будет играть в пьесе Треплева, играть перед знаменитой актрисой Аркадиной и знаменитым писателем Тригориным!

Когда они с Треплевым остались вдвоем, он говорил ей о своей любви, даже об их взаимной любви, но было ясно, что Нина его не любит. Не было любви в глазах Комиссаржевской, когда она смотрела на Треплева, да и не искали ее глаза встреч с его глазами. Он поцеловал ее, а она его нет. Она явно любила его лишь как доброго друга. И не было противоречия между холодностью Комиссаржевской – Нины к Треплеву в начале пьесы и теми равнодушными, даже неодобрительными словами, какими потом чеховская Нина говорит о пьесе Треплева. Если бы Нина любила Треплева, она, наверное, была бы в восторге от его пьесы, как Маша Шамраева.

Представление начиналось, как все домашние спектакли или любительские живые картины. Нина сидела на шаткой дощатой эстраде, одетая в какую-то белую хламиду или ночную кофту, с распущенными волосами, перекинутыми через плечо, как провинциальная гимназистка перед фотографом. Затем она начинала говорить. С первых же слов монолога: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени…» – все становилось серьезным и торжественным. В противоположность тем актрисам, которые в этом монологе подчеркивают актерскую неумелость Нины Заречной,– читают либо ученически-буднично, либо с подвыванием, как старательно декламирующие провинциальные барышни,– Комиссаржевская именно здесь сразу заставляла верить в актерскую одаренность Нины Заречной. В начале монолога она смущалась, робела, но почти тотчас овладевала собой. Голос ее переставал дрожать, он рос и креп, он пел, как чудесные струны. Монолог в пьесе Треплева Нина – Комиссаржевская читала талантливо , волнуясь и волнуя, наслаждаясь сама и доставляя наслаждение.

Когда представление пьесы Треплева неожиданно прервалось и автор убежал в смятении и обиде, Нина – Комиссаржевская не сделала ни одного движения, чтобы удержать его, побежать за ним, утешить, поддержать его. Она сошла с подмостков и присоединилась к остальной компании. Радость увидеть Аркадину и познакомиться с самим Тригориным явно совершенно заслонила перед нею горе Треплева. Она, видимо, не чувствовала никакой обиды на Аркадину, так грубо и жестоко ранившую сына, его авторское самолюбие. Больше того, она сама заговорила с Тригориным о пьесе Треплева: «Не правда ли, странная пьеса?» И ей, видимо, совсем не было больно так говорить.

Во всем этом действии Комиссаржевская была удивительно милая, простая, ясная русская девушка. Когда ее познакомили с Тригориным, она обрадовалась, как ребенок. На Аркадину смотрела так, словно та была сошедшим с небес божеством. Но надо было уезжать, дома ее могли хватиться, и Нина ушла, едва не плача от огорчения. Так и уехала она, даже не вспомнив о Треплеве… Нет, не любила его, и никого еще не любила эта ясная, непотревоженная душа в первом действии.

Начиная со второго действия становилось понятно, кого именно полюбила Нина Заречная. Она говорила с Тригориным, вернее, слушала то, что говорил он, молитвенно, боясь пропустить хотя бы одно слово. Она наслаждалась каждой минутой его присутствия, она тянулась к нему всем своим юным существом. И в том слове «Сон!», которым она заключала второе действие, она словно говорила самой себе; «Вот оно, счастье,– такое, как во сне!»

Вдохновенно играла Комиссаржевская в последнем действии. Она была полна самых противоречивых чувств. Много было еще в ней прежнего, уже отмирающего, еще больше – сегодняшнего, нового, болезненного, мучительного. И было в ней уже и завтрашнее, едва намечающееся, смутное, неясное для нее самой.

Первое впечатление от Нины в последнем действии: эта женщина физически измучена, утомлена до полной исчерпанности. Я видела актрис, в последнем действии игравших Нину стоящей на грани умопомешательства от горя, от разбитой жизни. Они бормотали: «Я – чайка…», «И да поможет господь всем бесприютным скитальцам…» как в тягостном полубреду. В их исполнении Нина последнего действия была очень сродни сошедшей с ума бедной шекспировской Офелии. Это было тяжело видеть, а главное, это убивало в пьесе самый драгоценный ее смысл: получалось впечатление, будто Нина безнадежно раздавлена и побеждена жизнью, будто она уже никогда не встанет.

У Комиссаржевской – Нины эта внешняя несвязность речи, повторение одних н тех же слов и фраз тоже свидетельствовали, конечно, об усталости Нины, не только душевной, но и физической. Ведь Нина уже несколько дней ходит, бродит пешком по родному пепелищу, перебирая в воспоминаниях счастье прошлого, и земля ее юности жжет ее натруженные ноги… Но попав в тепло и уют, в знакомую и милую комнату, Нина – Комиссаржевская словно вновь обретала себя. Усталость ее затихала. Она говорила все более спокойно. Вместе с тем счастливое прошлое: вот тут, в родной стороне, она просыпалась утром и пела, здесь, в этом доме, она полюбила Тригорина и знала счастье, похожее на сон,– все это бередило то, что еще и сейчас болело и саднило в ее душе. И Нина жаловалась, горько, беспомощно, как ребенок, жаловалась на то, что жизнь груба, на вагон третьего класса с мужиками, на пьяных купцов, которые «пристают с любезностями». Все это в рассказе Комиссаржевской – Нины хватало за душу, наполняя острой жалостью к ней.

Но не в этом, не в горестном, мучительном, было главное, не об этом написана пьеса. Главное было в том, что Нина – Комиссаржевская не хотела жалости, она отталкивала жалость! Она внутренне сопротивлялась: «Видите, я уже не плачу», и Комиссаржевская улыбалась, а глаза были полны слез. Она говорила о своей работе в театре и вырастала. «Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной». Иные актрисы играют и это, как самообольщение, как самовнушение неудачницы. Но Комиссаржевская при этих словах распрямлялась, как пригнутое к земле деревцо, как примятая колесами трава. «Я чувствую, как с каждым днем растут мои душевные силы» – эти слова Комиссаржевская говорила с такой верой, с такой правдой, что зритель радостно верил в ее талант. Он понимал: этот талант выведет Нину сквозь ночь и отчаяние, поможет ей найти себя в творчестве и уже не сходить со своей дороги до конца.

Из соседней комнаты раздавался голос Тригорина. Комиссаржевская – Нина почти шепотом говорила о том, что она все еще любит этого человека, любит и будет любить всегда, до конца жизни. Она говорила это Треплеву, забыв о том, что ему больно это слышать, забыв вообще о его присутствии, говорила так, словно была одна в комнате, одна со своей любовью. Когда же Треплев начинал говорить о своей любви к ней, Нине, умолял позволить ему быть там, где живет она, Комиссаржевская не сразу вникала в смысл его слов. Она смотрела на него с недоумением и вдруг, поняв, растерявшись, спохватившись, не глядя на него, начинала торопиться уходить.

Нина не ухватилась за любовь Треплева. Она не обрадовалась предлагаемой помощи и поддержке. В этом было отличие Нины Заречной от Ларисы Огудаловой. Если бы Карандышев не застрелил Ларису, она стала бы содержанкой Кнурова, потом Вожеватова, потом всякого, кому она, как «вещь», была бы по вкусу и по средствам. Нине Заречной не нужен нелюбимый мужчина: у нее есть профессия, призвание, труд, у нее есть свое место в жизни.

Творческая личность, преодолевающая крушение личного счастья, перековывающая страдание в творчество,– вот то новое, что подметил в современной ему русской женщине А.П.Чехов, и об этом он написал свою «Чайку», Нина Заречная явилась исторически как бы продолжением Ларисы-бесприданницы, ее новым воплощением. Нина Заречная была уже новой русской девушкой. Нина уже не бесприданница, которую берут или не хотят брать в жены или содержанки. Она сама распоряжается своей личностью и своей судьбой. Вот что написал Чехов в своей «Чайке» и вот что горячо любила и превосходно воплощала в этой пьесе Комиссаржевская. Эти два образа – Нина Заречная и сыгранная по-новому Лариса – были началом отхода Комиссаржевской от мещанской драматургии бурь в стакане лимонада. Уже в это время, служа в Александринском театре, Комиссаржевская искала путей к большой драматургии, к большим темам, большим мыслям и чувствам. Все более и более тяготилась Вера Федоровна мещанской драматургией, учившей, что люди должны покорно и смиренно, не борясь, дожидаться, пока счастье само придет к ним, как принц в золотой карете, как выигрыш в лотерею или найденная на улице сторублевая бумажка.

Тема «Чайки» – тема борьбы, переключения страдания в творчество – была темой жизни и актерского пути самой Комиссаржевской. На фотографии, которую Вера Федоровна подарила тогда моей матери, она сделала надпись из «Чайки»: «Когда я думаю о своем призвании, я не боюсь жизни!…»


* * *

Во время этих своих гастролей Вера Федоровна приходила к нам в гости. В жизни она была совсем не похожа ни на одну из виденных мною до того «настоящих актрис». Не было в ней никакой театральной броскости, не было позирования перед воображаемыми или действительными зрителями. Одета она была очень просто, с благородным вкусом, держалась даже несколько застенчиво. Всех почему-то удивило, что Вера Федоровна была в жизни очень веселая. Когда слышала что-нибудь смешное, смеялась с замечательной непосредственностью, очень искренно, от всей души, как смеются дети, даже с ребячьими ямочками на щеках. И смех этот в сочетании с печальными глазами был особенно мил. О себе она говорила только тогда, когда приходилось отвечать на прямой вопрос, и говорила тоже очень просто.

Да, она очень довольна своими гастролями, и в особенности тем, как ее приняли виленские зрители. Да, немножко устала. В свой бенефис будет играть «Дикарку», немного беспокоится, не покажется ли зрителям странным ее костюм, не стилизованный, а подлинный, народный, Тверской губернии, где происходит действие «Дикарки». Сказала между прочим Вера Федоровна и о том, что «Чайка» включена в гастрольный репертуар по ее, Комиссаржевской, просьбе и настоянию, так как она очень любит и пьесу и роль Нины Заречной.

В этот же гастрольный приезд мы, группа гимназисток, набравшись храбрости, пришли в гости к Комиссаржевской в гостиницу, где она остановилась. Здесь, с нами, подростками, Вера Федоровна была еще более оживленной и по-детски веселой. В первые минуты мы все оробели так сильно, что не были в состоянии выдавить ни одного слова из сомкнутых восторгом уст. Даже сочиненное коллективно и, как нам казалось, удивительно умное вступление о тех чувствах, которые и т.д., о тех мыслях, которые и т.д. и даже, кажется, о том, что «сейте разумное, доброе, вечное»,– все вылетело из наших голов! Но Вера Федоровна стала сама расспрашивать нас о том, где мы учимся,– она тоже в детстве училась в одной из виленских женских гимназий,– какие у нас учителя и учительницы. Мы подбодрились, потом совсем расхрабрились и разговорились. Вера Федоровна весело смеялась.

Очень строгая на вид особа, похожая на классную даму, вероятно, компаньонка Веры Федоровны, принесла лекарство и заставила Веру Федоровну выпить. Напомнила Вере Федоровне о том, что ей надо отдохнуть перед спектаклем. На нас эта почтенная дама смотрела так, как смотрят сторожа на ребят, подозреваемых ими в злокозненном намерении сорвать ветку сирени в городском сквере. Если бы не эта «опекунша», мы бы, наверное, еще не скоро вспомнили, что надо уходить. Мы ушли с сожалением, и всем нам почему-то казалось, что и Вере Федоровне жаль расставаться с нами!


* * *

В последующие годы, между этим первым гастрольным приездом Комиссаржевской в Вильну и открытием ею своего собственного театра в здании «Пассажа», в Петербурге, она приезжала в Вильну еще несколько раз.

В один из этих приездов, летом 1900 года, Комиссаржевская играла в летнем театре Ботанического сада. Приехала она с труппой, состоявшей в основном из актеров Александринского театра. Так, в «Борцах», «Волшебной сказке» партнером ее был сам К.А.Варламов. Карандышева в «Бесприданнице» играл Н.Н.Ходотов. Однако Паратова не было и на этот раз,– Ридаль был, конечно, несравним с Незлобиным хотя бы уже по своим внешним данным, но все же играл он Паратова великосветским фатом.

Репертуар был в общем тот же, что и в первый гастрольный приезд, лишь вместо «Чайки» привезли «Дядю Ваню», да для Варламова ставили «Правда – хорошо, а счастье лучше». В те вечера, когда Варламов не был занят в основной пьесе спектакля, для него играли какой-нибудь водевиль, например, его любимый «Аз и Ферт». Об исполнении Варламовым этих ролей будет рассказано в четвертой главе этой книги. Здесь же я расскажу о Комиссаржевской.

В этот приезд Вера Федоровна впервые показалась виленцам в роли Сони в «Дяде Ване». Как ни странно, я забыла ее в первом действии! Но помню очень хорошо начиная с ночных сцен во втором действии, с Еленой Андреевной и в особенности с Астровым. Как она смотрела на Астрова, как кричали о любви ее глаза, каждое движение ее рук! А после его ухода как она вспоминала каждое слово, сказанное ими обоими, улыбаясь от счастья, со слезами отчаяния на глазах… Невозможно забыть ее и в третьем действии. В начале сцены общего семейного собрания она была совсем незаметна, и зритель, поглощенный столкновением между профессором и дядей Ваней, не замечал ее. Свой монолог Комиссаржевская начинала говорить совсем тихо,– будничные слова, видимо, первые пришедшие в голову: о переводах, о переписке книг, о том, что они с дядей Ваней «не ели даром хлеба». Но за этими словами было – сердце, оскорбленное в самом лучшем, в самом дорогом. Чувствовалось, что в эту минуту Соня впервые начинает понимать драму свою и дяди Вани, бессмыслицу их зря загубленной жизни. Мне не раз доводилось читать о том, будто фразой «Надо быть милосердным, папа!» – Комиссаржевская молила о милосердии к несчастным и обездоленным. Однако по моим очень четким воспоминаниям это было не так. Комиссаржевская не молила о жалости, она произносила эту фразу сильно, она требовала! И требовала не милосердия, подаваемого, как милостыню, а справедливости, воздаваемой как долг! Фраза эта повторяется в монологе три раза, и только в третий, последний раз Комиссаржевская произносила ее уже потухая, уже исчерпав порыв.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю