Текст книги "Русские символисты: этюды и разыскания"
Автор книги: Александр Лавров
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 49 страниц)
Философичность стихов Гиппиус и связанные с этой доминирующей линией господство рационального начала и дефицит эмоциональной непосредственности неизменно отмечались как наиболее уязвимые черты ее поэтического творчества. М. Кузмин сводил поэзию Гиппиус к «мозгологии». И. Эренбург видел в ней «дневник ума, не сердца»; даже чрезвычайно расположенный к Гиппиус и ее произведениям Г. Адамович замечал, что «стихи ее, конечно, замечательны, резко индивидуальны, ни на чьи другие не похожи, но это всего менее „Божьей милостью“ стихи», что ее постоянное томление о потустороннем было «рассудочным – и в этом-то и была ее драма!»[78]78
Кузмин М. Письма о русской поэзии // Аполлон. 1910. № 8. С. 62; Эренбург И. Г. Портреты русских поэтов / Изд. подгот. А. И. Рубашкин. СПб., 2002. С. 188. («На тонущем корабле», 1918); Адамович Г. <Рец. на кн.:> Temira Pachmuss. «Zinaida Hippius. An Intellectual Profile» // Новый Журнал. Нью Йорк, 1971. Кн. 104. С. 294; Адамович Г. Зинаида Гиппиус // Мосты. 1968. № 13/14. С. 208.
[Закрыть] Гиппиус и сама не отрицала, что видит обусловленную связь своего творчества главным образом с метафизическими реалиями, а не с наблюдаемой реальностью: «…в литературе я даю в чистом виде то, чего никогда в жизни в чистом виде не бывает, и не бывало, да и не может, вероятно, быть <…> На что мне литература, как отражение жизни! <…> литература просто сопутствующий указатель, уяснитель, схематизатор того, что часто без схемы трудно видеть, а надо видеть, что оно есть»[79]79
Письмо к В. Ф. Нувелю от 13 ноября 1906 г. // Диаспора. Новые материалы. СПб., 2001. Вып. II. С. 335 / Публ. Н. А. Богомолова.
[Закрыть]. В рационалистическом «схематизме» проявлялась сознательная установка Гиппиус, сказывались ее представления о назначении собственных писаний, и без учета этого обстоятельства нельзя найти к ним верный подход. Ключ к стихам Гиппиус предлагает М. Шагинян, истолковывающая ее поэзию не по строго эстетическим, а по мировоззрительным меркам – как стихотворную оболочку «идейно целостного, религиозно-действенного волеучения»[80]80
Шагинян М. О блаженстве имущего. С. 41.
[Закрыть] (оболочку, впрочем, отличающуюся мастерством отделки, изысканностью и утонченностью).
В многообразии индивидуальных манер, характеризующем поэзию русского символизма, можно выделить несколько основных линий и тенденций, в согласии с которыми формировалось творчество того или иного мастера, слагалась система условностей и законов, им самим над собою признанных. В творчестве одних – как, например, у Вячеслава Иванова – преобладала риторическая доминанта: продиктованный установкой на культурный синтез, осуществляемый в символизме, пышный, архаизированный, перифрастический стиль, словесная литургика, соприкасающаяся без каких-либо посредствующих звеньев с «плетением словес» Епифания Премудрого и в целом встраиваемая в глобальную систему культурно-исторических соответствий[81]81
См.: Гофман В. Язык символистов //Литературное наследство. М., 1937. Т. 27/28. С. 99–101; Барзах А. Е. Материя смысла // Иванов Вяч. Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. T. 1. С. 38–41, 47–48 («Новая Библиотека поэта»).
[Закрыть]. Другие символисты раскрывались в полную меру под знаком лирической доминанты; в их творчестве всем управляла эмоциональная стихия, сочетавшая раскрытие индивидуальной психологии с тайнозрительными обертонами, растворявшая локальные словесные смыслы в иррациональном музыкальном потоке, сливавшая звучания земных «скрипок» и небесных «арф» в подобие «мирового оркестра»: излишне называть имя Александра Блока как ярчайшего выразителя отмеченной тенденции. В этом отношении поэзия Гиппиус осуществлялась в согласии со своим, особым кодом – и была последовательна в исполнении условий, этим кодом предписываемых. Доминирующее начало в ней – исповедально-аналитическое: Гиппиус стремится с предельной искренностью и откровенностью раскрыть свое внутреннее «я» и пытливо разобраться в его противоречивых составляющих. О том, каким ей видится назначение стихов, писательница передоверила сказать своей Валентине, героине повести «Златоцвет»: «Они – „всё“ человеческой души»[82]82
Гиппиус (Мережковская) З. Н. Зеркала. С. 397.
[Закрыть]. А в статье «Два разговора с поэтами» она утверждает своего рода презумпцию личностной аутентичности как первичное условие стихописания: «Форма, в которой высказывается самое свое интимное всем — это и есть стихи»; подлинный талант, по ее убеждению, – это сочетание двух даров – дара «собственно „слова“, уменья находить слова и удачно соединить» и дара «своего я»: «Лишь в соответствии с ценностью последнего приобретает значение и первый дар»[83]83
Звено. 1926. № 159, 14 февраля. С. 4; Гиппиус З. Н. Чего не было и что было. С. 90.
[Закрыть].
Стихотворческие задачи Гиппиус определяет, в согласии с этими основоположениями, весьма ригористично – и не только для себя, но и для любого сочинителя: «Стихи надо писать не тогда, когда можешь писать, а когда их не писать не можешь. Только тогда»[84]84
Запись в альбоме А. В. Ширяевца (30 мая 1915 г.) // De Visu. 1993. № 3 (4). С. 39 / Публ. Ю. Б. Орлицкого, Б. С. Соколова, С. И. Субботина.
[Закрыть]. Она не ощущала потребности в поэтических «профессиональных» упражнениях, в сложении стихов на заданные «посторонние» темы, не продиктованных потребностью в непосредственном внутреннем самовыражении, и даже бравировала собственным «непрофессионализмом». Однако, не уставая повторять, что она «в сущности только неудавшаяся стихотворица», Гиппиус утверждала, что, сочиняя стихи, в которых неизменно обнажались и концентрировались самые глубокие, значимые и интимные пласты ее существа, она переживала высшие миги своей жизни: «Ничто в мире не доставляет мне такого наслаждения, как писание стихов, – может быть, потому, что я пишу по одному стихотворению в год – приблизительно. Но зато после каждого я хожу целый день, как влюбленная, и нужно некоторое время, чтобы прийти в себя. Мне кажется, у всякого должна быть потребность молиться, и это разно проявляется. Я говорю, что стихи – это моя молитва. И дар писать их – все равно, худы они или хороши – я не променяла бы ни на какой другой дар»[85]85
Письмо к В. Д. Комаровой от 29 июля 1897 г. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. С. 199. Ср. сходные признания в письме Гиппиус к З. А. Венгеровой (27 мая 1897 г.): «Я ведь редко пишу стихи и пишу их особенно, с тем чувством, с каким другие молятся. И потому для меня, только для меня одной, тут каждое слово важно, а для других оно не имеет силы, я это понимаю и покоряюсь» (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542).
[Закрыть]. Попытку интерпретировать писание стихов, вбирающих «мгновенную полноту нашего сердца», по аналогии с молитвой Гиппиус предприняла в предисловии к своей первой поэтической книге («Необходимое о стихах»), которое правомерно рассматривать как ее эстетический манифест.
Слово «молитва» в понимании Гиппиус не локализировалось на обрядовой богослужебной практике, но вбирало в себя более широкие и обобщенные смыслы. Предполагая исповедальную искренность и устремленность к метафизическим основам бытия, возносящую в конечном своем пределе в религиозные сферы, молитвенность связывалась в ее сознании с воплощением того внутреннего трепета, который обычно называют творческим вдохновением. Значимо, однако, что истинная суть поэтического самовыражения раскрывается для Гиппиус в религиозном плане; художественное начало поглощается началом религиозным, подлинно сущностным и безусловным, выступает как его эманация. При этом религиозное содержание в поэзии Гиппиус было далеко от церковной каноничности (а нередко даже было дерзновенно нацелено против богословской ортодоксии), однако относительно подлинной его природы обычно сомнений не возникало. Критик А. А. Измайлов отмечал, как преобладающий в стихах Гиппиус, «характер молитвенного гимна, экстатически вырывающегося религиозного стона, в тоне и строении тех, какие вырывались у Ефрема Сирина, у Андрея Критского, религиозной оды, но не державински-ясной и ортодоксальной, но манихейски, гностически смелой, причудливой и фантастической»[86]86
Адамович Г. Литературные заметки // Последние новости. 1938. № 6283, 9 июня. С.3.
[Закрыть]. «Молитвенная» направленность стихов Гиппиус вызывала и контраргументы. С идеей уподобления стихотворения молитве полемизировал, в частности, Ходасевич, указывавший на принципиальные различия в природе этих двух явлений: «В молитве (какое бы широкое значение ни придавать этому слову) форма и содержание могут быть разобщены. В поэзии – нет. Молитве, чтобы стать поэзией, надо не только соответственным образом оформиться, но и возникнуть из специфически художественного импульса. Это генетическое различие между стихотворением и молитвой в высшей степени существенно. Оно предохраняет поэзию от эстетического безразличия, а молитву – от религиозного легкомыслия»[87]87
Ходасевич В. Двадцать два // Возрождение. 1938. № 4136, 17 июня. С. 9.
[Закрыть]. «Молитвенные» стихи Гиппиус представляли собой образец безусловной поэзии, однако выношенная их создательницей идея «молитвенности» обусловила многие самоограничения, на которые она шла в своей работе и которые бросаются в глаза при сопоставлении ее стихов с поэтическим творчеством ее современников-символистов.
Элемент «эстетического безразличия», от которого предостерегал Ходасевич, действительно заметен в поэтической палитре Гиппиус, отличающейся исключительным своеобразием тонов, но не слишком широким их спектром. По сути, о том же «эстетическом безразличии» Гиппиус, давая развернутое описание этого феномена, говорил и Г. Адамович, антагонист Ходасевича и столь же влиятельный в эмигрантской среде литературный арбитр: «Нет в стихах этих никакого стремления к обольщению, к тому, чтобы „нравиться“, столь типичного вообще для женской поэзии. Наоборот, они замкнуты в себе, „эгоцентричны“, слегка даже высокомерны в своем самоограничении. В них нет меланхолии, которая всегда находит отклик в душах. В них еще меньше сентиментальности. Вместе с тем, Зинаиде Гиппиус и совсем чужда забота о создании „образцов искусства“, не связанных с автором, способных существовать самостоятельно, вне авторской биографии и судьбы, – вроде, скажем, сонетов Эредиа. Стихи ее можно принять как исповедь»[88]88
Адамович Г. Литературные заметки // Последние новости. 1938. № 6283, 9 июня. С.3.
[Закрыть].
Посвятив себя в стихах главным образом созданию духовно-психологических автопортретов, Гиппиус невольно была обречена на движение по весьма узкой стезе. Ее поэзия лишена того тематико-стилевого богатства, которое характеризует творчество многих представителей «новой» поэзии; у нее сравнительно мало «сюжетных» стихотворений, редко обращается она к культурно-исторической проблематике, столь притягательной для большинства символистов: «очарование отраженных культур» (по формуле Бердяева) ее не завораживает; что касается поэтической техники, то и в этом отношении используемый ею репертуар сравнительно беден: ее не соблазняют «опыты» по использованию твердых стихотворных форм и реставрации традиционной строфики, которым уделяли столь много внимания Брюсов, Вяч. Иванов, Сергей Соловьев, Волошин и многие другие ее современники. Гиппиус удавалось оставаться оригинальной и изобретательной в обиходной формальной оболочке; если же она и обращалась к необиходным формам стихосложения, то использованию изощренных старинных образцов, «канонов», предпочитала вольные размеры и экспериментальные эксцессы. В корпусе ее стихотворений встречаются как образцы дольника и тактовика, освоение которых в русской поэзии конца XIX в. только начиналось, так и собственные «технические» изобретения – например, строки с рифмами в начале стиха (при отсутствии концевых рифм), сочиненные еще до аналогичных футуристических экспериментов:
Присущие в целом поэзии русского символизма «книжный» характер, панэстетизм, установка на освоение всего культурного универсума, вариации «чужих» сюжетов, мотивов, образных построений также не получили в поэтическом творчестве Гиппиус интенсивного развития. Стихи ее в этом отношении отличаются заметной «бедностью» в сопоставлении даже с миром образов поэзии Мережковского, не говоря уже о Бальмонте, Брюсове или Вячеславе Иванове. Весьма значимо отсутствие в ее творчестве художественных переводов: на этом поприще с полной силой проявили себя почти все крупные русские символисты. Сама Гиппиус осознавала свою литературную «недостаточность» и даже иронизировала по такому поводу: «Я – parvenu, бездомная, без корней, без традиций, „революционерка“ в самом декадентстве <…>»[90]90
Письмо к Д. В. Философову от 13 апреля 1912 г.// РНБ. Ф. 481. Ед. хр. 158.
[Закрыть]. Мифологический, исторический, литературный пантеон осваивается ею очень избирательно – но не робко. Если в большинстве своем символисты эксплуатируют «чужое» слово и все обозримые пласты культурно-исторического наследия с целью раскрытия их мифопоэтических семантических резервов и прослеживания глубинных символических соответствий, то для Гиппиус тот или иной образ-предмет, извлекаемый из этого огромного багажа едва ли не наугад, служит тому, чтобы внести еще один штрих в бесконечную работу авторефлексии.
Гиппиус стремится не к исчерпанию или наращению смыслов «чужого» слова, образа, сюжетного мотива, а к самой себе, к тайникам собственной души посредством осмысления «чужого»; она принимает «чужое» и движется с ним, как с компасом, в нужном ей направлении. И притягивают ее к себе в основном не «вечные» образы, освоенные многовековой культурной традицией, а фигуры маргинальные, случайные, часто непрезентабельные. Дьявол под ее пером предстает как «дьяволенок», «худой и щуплый – как комар», который «пахнет псиной» и «шерстку лижет у огня» («Дьяволенок», 1906); и этот «дьяволенок» – «чужой», развившийся из кошмара Ивана Карамазова (там черт – «дрянной, мелкий», у него хвост «длинный, гладкий, как у датской собаки, в аршин длиной, бурый…»[91]91
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т. 15. С. 86.
[Закрыть]). Развитие «чужого» образа до полной его противоположности продемонстрировано в стихотворении «Гризельда» (1895): под пером Гиппиус идеальная благодетельная героиня одноименной сказки Шарля Перро побеждает искушения «Повелителя Зла», но, в согласии с «декадентским» кодексом, втайне томится греховными соблазнами; добродетель оборачивается обманом, а в «грехе» угадывается красота – истинная добродетель:
И сердце снова жаждет
Таинственных утех…
Зачем оно так страждет,
Зачем так любит грех?
О, мудрый Соблазнитель,
Злой Дух, ужели ты —
Непонятый Учитель
Великой красоты?
Стихотворение «Хобиас» (1919) – еще один наглядный пример того, как использование заимствованного образа, опять же довольно случайного и свободного от мифопоэтических коннотаций, дает возможность свободного творческого полета в произвольном направлении. В детской сказке-«страшилке» В. В. Каррика «Хобиасы» развивается незамысловатый сюжет о злых и прожорливых хобиасах, съевших старика и старушку и утащивших в мешке девочку; охотник спас девочку, посадил в мешок вместо нее собаку, которая выскочила оттуда и съела всех хобиасов. В стихотворении Гиппиус – уже не множество тварей, а один «Хобиас» – воплощенный символ злого начала, концентрация всего отвратительного, низкого, гадкого – того, что уже было представлено цепочками определений в стихотворении «Всё кругом».
Как чья-то синяя гримаса,
Как рана алая стыда,
Позорный облик Хобиаса
Преследует мои года.
И перья крыл моей подруги,
Моей сообщницы, – Любви,
И меч, и сталь моей кольчуги,
И вся душа моя – в крови.
В заключительной строфе стихотворения:
Мы побеждаем. Зори чисты.
Но вот опять из милых глаз
Большеголовый, студенистый,
Мне засмеялся – Хобиас! —
к отзвуку из «первоисточника» («Как ночь – хобиасы по очереди подходят к девочке, щелкают ее по голове и каждый приговаривает: – Посмотри-ка на меня! Посмотри-ка на меня!»[92]92
Каррик В. Хобиасы (Английская сказка). СПб., 1912. С. 14.
[Закрыть]) добавляется характеристика («Большеголовый, студенистый»), не имеющая аналогий в сказке, но, возможно, возникшая по ассоциации с описанием лунных обитателей в фантастическом романе Г. Уэллса «Первые люди на Луне» (Гиппиус обыгрывает его в рассказе «Лунные муравьи»[93]93
См.: Гиппиус З. Н. Сочинения: Стихотворения. Проза. Л., 1991. С. 575–576.
[Закрыть]). Отталкиваясь от готового и художественно элементарного образа, Гиппиус развивает интерпретацию, которая параболически устремлена в сферы, подвластные ее метафизической интуиции; однозначное начинает мерцать многообразием смыслов, «понятное» преображается в «непонятное».
Если касаться проблемы творческой эволюции, то и в этом отношении приходится говорить об особом месте Гиппиус в ряду крупных писателей-символистов. «Историю развития Гиппиус» критик Е. Лундберг считает возможным «изобразить условно прямой линией: ненависть к себе, отвращение к повседневности, требование „чуда“, отречение от своей воли, соблазн небытия в робком, непродуманном буддизме и, наконец, торжество христианских надежд на обновление»[94]94
Лундберг Е. Религия и лирика несвободной души (З. Н. Гиппиус) // Лундберг Е. Мережковский и его новое христианство. СПб., 1914. С. 186–187.
[Закрыть]. Отмеченные вехи указывают исключительно на идейно-содержательные аспекты, нашедшие отражение в творчестве Гиппиус, в том числе и в ее стихах. Что же касается ее поэтического идиостиля, то приходится констатировать в нем максимум константных параметров и минимум хронологических изменений: зримой эволюции художественного мировидения не наблюдается, творческие этапы разграничиваются исключительно историческими событиями и событиями духовной и общественной жизни автора. «К поэтам гиппиусовского склада неприменимо понятие развития, – писал Адамович, – Гиппиус сразу, чуть ли не с первых „проб пера“ – вроде знаменитого „Люблю я отчаяние мое безмерное“ – нашла тон и ритм, в точности соответствующие ее внутреннему миру» [95]95
Адамович Г. Собр. соч.: Одиночество и свобода. СПб., 2002. С. 162.
[Закрыть]. Движение, совершающееся в ее поэтическом мире, – это движение по кругу, регулярное возвращение к повторяющимся мотивам и образным построениям. В ее стихотворном наследии встречаются тексты с одинаковыми заглавиями, манифестирующими единство темы в многообразии ее воплощений («Любовь – одна» – стихотворения 1896 г. и 1912 г.), эпиграфы из более ранних текстов к более поздним, подчеркивающие связь в составе цельного высказывания – всего поэтического корпуса, часто возникает явный или скрытый диалог между вновь созданными и прежними текстами.
При этом поэтический мир Гиппиус, колеблясь внутри самого себя, отличается своеобразным динамизмом – подобно морской волне, в проникновенное описание которой поэтесса, возможно, вложила интимно значимые ассоциации: «…она взлетала наверх, выше, выше, с бессильным и ненужным порывом, становилась тонкой, прозрачной, гнулась <…> – и падала, не умея удержаться наверху, и разлеталась в белый, мыльный дым, который кое-где сверкал радужными искрами. И опять торопилась, неведомо зачем, умирать, – другая ворчащая волна»[96]96
Гиппиус З. На берегу Ионического моря // Мир Искусства. 1899. T. I. № 10. С. 166.
[Закрыть]. Воспроизводя вибрации душевной жизни автора, поэзия Гиппиус имеет по преимуществу дневниковый характер: не случайно это жанровое определение вынесено в заглавие книги ее стихов, изданной в 1922 г. Определяющие жанровые особенности дневника – конкретная хронологическая закрепленность текущего самоотчета о событиях и переживаниях, сосредоточенность пишущего на фиксации собственных восприятий и размышлений в их видоизменении – читателям стихотворений Гиппиус раскрывались как одна из их родовых черт. В трактовке И. Анненского характерное качество поэзии Гиппиус – «какая-то безусловная минутность, какая-то настойчивая, почти жгучая потребность ритмически передать „полное ощущение минуты“, и в этом – их сила и прелесть»[97]97
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне» // Аполлон. 1909. № 3. Отд. I. С. 10.
[Закрыть] (критик обыгрывает определение поэзии, восходящее к Баратынскому: «полное ощущение данной минуты», – приведенное Гиппиус в предисловии к «Собранию стихов» как наиболее ей говорящее и – добавим – указывающее на вполне осознанное ею стремление к «дневниковости»). Ту же особенность подмечал Модест Гофман: «Творчество З. Гиппиус – творчество минут, а не жизни. Вот почему у нее почти нет циклов, вот почему ее сборники стихов, рассказов, статей являются случайными сборниками разных стихов, рассказов, статей, а не живым целым – книгою»[98]98
Гофман М. З. Н. Гиппиус // Книга о русских поэтах последнего десятилетия. С.181.
[Закрыть].
Действительно, в отличие от подавляющего большинства символистов, формировавших свои поэтические книги как цельные художественные единства, с членением на четко выделенные тематические разделы, выдержанные каждый в своей образно-стилевой тональности, сборники стихов Гиппиус не имеют внутренней рубрикации, тексты в них сливаются в единый поток; лишь в сборнике «Стихи. Дневник 1911–1921» выделены разделы («У порога», «Война», «Революция», «Там и здесь»), отражающие, однако, не свободное авторское распределение стихотворений по тематическому, жанровому или какому-либо иному принципу, а лишь хронологическую смену крупных исторических вех русской жизни, от кануна мировой войны до послереволюционного исхода в эмиграцию, отразившуюся в содержании поэтического дневника. Характерно и то, что лишь последняя книга стихов Гиппиус «Сияния» имеет название, несущее в себе образный смысл (попутно отметим, что это заглавие, предельно емкое, при всем лаконизме, по своему семантическому наполнению и столь же адекватно концентрирующее специфические для творческого мировидения Гиппиус мотивы, могло бы быть предпослано всему корпусу ее поэтических текстов). Заглавия большинства ее стихотворных книг представляют собой лишь жанровые и хронологические обозначения. В этом правомерно увидеть непрерванную связь с досимволистской традицией, сказывавшейся в творчестве Гиппиус достаточно отчетливо, – с авторскими сборниками многих поэтов последней трети XIX в., озаглавленными аналогичным образом; но столь же правомерно истолковать безымянность «собраний стихов» Гиппиус как отражение авторского взгляда на собственные тексты: поэтесса не отделяет творение от творца, она предлагает читателю поэтический дневник, который должен восприниматься как своего рода двойник авторского «я», обозначенного именем на титульном листе. Дневник не обязан иметь отдельного сюжета и имени; если же он поименован – значит, в нем произведен определенный отбор тем и размышлений и задан ракурс восприятия.
Дневниковая природа поэтического творчества Гиппиус обнаруживается и в том, что однотипные, и даже заключенные в одни и те же словесные формулы, размышления и образные построения встречаются у нее в стихах, художественной прозе, статьях, автобиографических записках («Contes d’amour», «О Бывшем» и др.), письмах. «Дневниковость» – первичная субстанция ее творческого самовыражения; та или иная идея, созревшая в ее сознании, благодаря изначальной общей установке на «дневниковую» исповедальность может выплеснуться на поверхность в различных жанровых плоскостях, и для Гиппиус нет существенной разницы, воплощена она в стихотворные строки, отданные в печать, или высказана в письме, предназначенном только его адресату. «Буду или не буду писать, но если буду – то всё „на правах стихов“: ни для кого и ни для чего, – признавалась она Ходасевичу. – Само для себя. Понадобится когда-нибудь кому-нибудь – хорошо; нет – тоже хорошо»[99]99
Письмо от 8 августа 1926 г. // Гиппиус З. Письма к Берберовой и Ходасевичу. С. 50.
[Закрыть]. Самые заветные формулировки жизненного кредо Гиппиус, закрепленные в стихах, можно встретить и в других ее текстах: «О, пусть будет то, чего не бывает», «Мне нужно то, чего нет на свете» («Песня», 1893) – «Я хочу невозможного, подснежников в июле <.. > чтобы было то, чего нет» (письмо к А. Л. Волынскому от 28 февраля 1895 г.), «…значит, есть то, может быть то, чего нет на свете» (рассказ «Время»)[100]100
Минувшее. Исторический альманах. Вып. 12. С. 286; Гиппиус (Мережковская) З. Н. Новые люди. Рассказы. СПб., 1896. С. 331.
[Закрыть]; «…люблю я себя, как Бога» («Посвящение», 1894) – «Разве я вам не советовала возлюбить себя как Бога <…>?» (письмо к H. М. Минскому от 21 ноября <1893?> г.)[101]101
ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 205.
[Закрыть]; «Мне мило отвлеченное» («Надпись на книге», 1896) – попытка контраргумента: «Я слишком склонна к отвлеченности, игра с этим огнем – для меня опасна» (письмо к А. А. Блоку от 6 августа 1902 г.)[102]102
Минц З. Г. А. Блок в полемике с Мережковскими. С. 127.
[Закрыть]; «Концы концов коснутся – <…>// Сплетенные сольются, //И смерть их будет – Свет» («Электричество», 1901) – «…освещается вся темная комната, когда конец тонкой проволоки прикасается к другому концу» (путевые записки «Светлое озеро»)[103]103
Гиппиус З. Н. Алый меч. Четвертая книга рассказов. СПб., 1906. С. 380–381.
[Закрыть]; и т. д.
Косвенным признаком «дневниковой» природы поэтического творчества Гиппиус является очевидный «эзотеризм» некоторых ее стихотворений. Дневник, пишущийся, по обыкновению, для себя, может включать намеки, недомолвки, иносказания, понятные только автору или небольшому кругу лиц, автора близко знающих. Подобной «тайнописи» в стихах Гиппиус более чем достаточно: ясные и определенные, на первый взгляд, строки часто скрывают подспудные смысловые слои, до которых сторонний читатель докопаться не в состоянии; кое-что в этих подтекстах ныне проясняется благодаря специальным биографическим изысканиям и введению в оборот архивных материалов, однако во всем «дойти до самой сути» исследователям поэзии Гиппиус едва ли когда-нибудь удастся. «…Сложная интимность отдельных страниц ясна, быть может, только автору-поэту, замыкая в слове цепь только им пройденных исканий, – писал в отзыве на „Стихи. Дневник 1911–1921“ Саша Черный. – Поэтому многие строки и строфы ускользают, прячутся в себя, оставляя чувство неудовлетворенности, точно подслушанные отрывки чьей-то взволнованной речи»[104]104
Новости литературы (Берлин). 1922. № 1, август. С. 54. Подпись: А. Черный.
[Закрыть]. Гиппиус подобные читательские недоумения не смущали. В первую книгу своих стихов она включила даже стихотворение «Числа» (1903), построенное на обыгрывании числовой семантики, рождающейся из датировок дней рождений – своего, Мережковского и Философова, без какого-либо автокомментария, поясняющего смысловое наполнение чисел 2, 26 и 8; много позже, в 1933 г., в парижском альманахе «Числа» (как бы стараясь «соответствовать» его заглавию!) поместила стихотворение «Цифры» – своего рода числовой пасьянс: конструкцию и смысл его еще предстоит разгадывать проницательным исследователям. Гиппиус, конечно, понимала, что может вызывать подобными публикациями нарекания в неуважении к читателю, но ей, видимо, важнее было заявить об одной из самых существенных составляющих своего внутреннего мира. Абстрактная устремленность ее творческого сознания находила свое крайнее и последовательное воплощение в завороженности «божественными числами». В автобиографической анкете (8 марта 1915 г.) в графе «Credo или девиз» она указала: «1, 2 и 3»[105]105
РНБ. Ф. 290. Ед. хр. 96.
[Закрыть]. Подобно философам-пифагорейцам, исходившим из онтологического понимания числа, Гиппиус провидела в числах идеальное субстанциональное бытие; вслед за Бальзаком она могла бы предположить, что числа – это «дыхание, исходящее от Бога, чтобы организовать материальный мир»[106]106
Бальзак Оноре де. Серафита / Пер. Л. Гуревича. М., 1996. С. 204.
[Закрыть].
Коснувшись числовых выкладок в стихах Гиппиус, мы вплотную подошли к одной из наиболее существенных сторон ее мировидения, выразившейся в девизе «1, 2 и 3» и многообразно запечатлевшейся в поэтическом творчестве. Единство собственной личности Гиппиус переживает главным образом в энергии борьбы составляющих его двух начал: «В одной моей душе, одна моя душа <…> – точно Фауст и Мефистофель вместе»[107]107
Письмо к Д. В. Философову от 16 июля 1905 г. // Pachmuss Temira. Intellect and Ideas in Action. P. 71.
[Закрыть]. Ее поэтический мир, при всей его метафизической определенности и законченности, предельно подвижен, он реализуется как непрестанный диалог между двумя противоположными полюсами: с одной стороны, индивидуалистический бунт, «дерзание», уверенный в себе эгоцентризм, с другой – доминирующее религиозно-мистическое начало. Богооставленность – и ощущение Бога; антицерковность – и потребность веры, молитвенный пафос; прославление смерти – и стремление к жизни; самоутверждение – и самоуничижение; сознание греховности – и жажда любви; возмущение – и смирение – этими «противовесами» регулируется все мировосприятие Гиппиус, первичный импульс которого можно схематизировать лаконичным заглавием ее одноактной пьесы – «Нет и да». Провиденные некогда Тютчевым бездны «двойного бытия» становятся для нее объектом магнетического притяжения, переместившись из стихийных сфер в тесные пределы индивидуального сознания. Непрекращающийся диалог осуществляется на различных уровнях: внутри строки («Мне близок Бог – но не могу молиться, // Хочу любви – и не могу любить» – «Бессилье», 1893), внутри строфы:
Идут – красивые, и безобразные,
Идут веселые, идут печальные;
Такие схожие – такие разные,
Такие близкие – такие дальные…
(«Цепь», 1902), —
в двухчастной образно-тематической композиции стихотворения, в двуединстве, возникающем из соположения самостоятельных текстов (за стихотворением «Христианин» непосредственно следует «Другой христианин», стихотворению «Днем» предшествует стихотворение «Ночью», одно за другим печатаются два стихотворения, одинаково озаглавленные – «Она», – но если в первом «она» – душа – «мертвая», «черная», «холодная», то во втором – «свободная» и «чище пролитой воды», и т. д.); даже в различных авторских вариантах одной и той же строки, как в сонете «16»: «Любовию иль нежностью волнуем» – «Жестокостью иль нежностью волнуем». Любому выстраданному и глубоко, искренне пережитому тезису неизбежно противополагается столь же закономерно возникающий антитезис. И сами стихи для Валентины, «авторской» героини «Златоцвета», – «в одно время и величайшая истина и величайшая ложь»[108]108
Гиппиус (Мережковская) З. H. Зеркала. C. 397.
[Закрыть].
Подчеркивая эту «религиозную полярность» в поэзии Гиппиус, «антиномичность тем, почти ни у кого из наших поэтов не встречающуюся», М. Шагинян заключает: «Это есть именно поэзия пределов, самое творчество является тут не по пути переживания, а венцом его, на пределе пережитого»[109]109
Шагинян M. О блаженстве имущего. С. 18, 16.
[Закрыть]. Такое одновременно страстное устремление к двум противоположным метафизическим бесконечностям нередко озадачивало, порождая гипотезы о неадекватности поэтической индивидуальности Гиппиус самой себе. «…Когда задумываешься, – писал Роман Гуль, – где у Гиппиус сокровенное, где необходимый стержень, вкруг которого обрастает творчество, где – „лицо“, то чувствуешь: – у этого поэта-человека, м. б., как ни у кого другого, нет единого лица. Страшное двойное лицо. Раздвоенность. Двоедушие»[110]110
Новая русская книга. 1922. № 8. С. 16 (рецензия на книгу Гиппиус «Стихи. Дневник 1911–1921»), Ср. более раннее аналогичное высказывание о природе поэтической натуры Гиппиус: «Джиокондовская, двойственная улыбка – превыше добра и зла – вот истинный пафос этой тончайшей и дерзостной поэтической натуры» (Малахиева-Мирович В. О смерти в современной поэзии // Заветы. 1912. № 7. Отд. II. С. 100).
[Закрыть]. К. И. Чуковский считал, что лирика Гиппиус всецело находится во власти «мании противоречия» (mania contradictionis): «В мятежности и дерзости – святость; в молитве – кощунство; в гордыне – любовь». «И если бы случайно как-нибудь я прочитал у вас, – пишет критик, обращаясь к поэтессе, – что горе, например, тягостно, а радость сладостна, я бы этому весьма изумился, как самому диковинному парадоксу. <…> Любовь без ненависти и веселость без скорби вам, я думаю, недоступны»; «Каждое чувство, едва родившись, тотчас же умерщвляется противочувствием, приводится к нулю, к пустоте»[111]111
Чуковский К. Лица и маски. СПб., [1914]. С. 170, 167, 171.
[Закрыть]. И все же, думается, основные начала внутреннего мира Гиппиус не аннигилируются в своей неизбывной антитетичности, а утверждаются в той неразложимой универсальной сути, которая постигается уже за пределами четко очерчиваемых пределов, конкретных идей и понятий. Сама Гиппиус не случайно подчеркивала, что «двойственность есть уже признак несовершенности, неконечности»: «Не говорите же мне никогда, что есть две правды и два Бога. <…> А у тех, у кого две правды – нет ни одной»[112]112
Из письма к З. А. Венгеровой от 6 июля 1897 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542.
[Закрыть]. Она же утверждала, что состояние двойственности неприемлемо в этическом плане: «С уверенностью в окончательной двойственности мира и неистребимости зла – жить нельзя»[113]113
Гиппиус З. Зверебог // Образование. 1908. № 8. Отд. III. С. 27.
[Закрыть]. Очень проницательно разгадал эту последнюю и всеобъемлющую субстанцию, вбирающую в себя всю бесконечную иерархию противоборствующих метафизических явлений и структур, И. Ф. Анненский: «Для З. Гиппиус в лирике есть только безмерное Я, не ее Я, конечно, не Ego вовсе. Оно – и мир, оно – и Бог; в нем и только в нем весь ужас фатального дуализма; в нем – и все оправдание и все проклятие нашей осужденной мысли; в нем – и вся красота лиризма З. Гиппиус»[114]114
Анненский Ин. О современном лиризме. 3. «Оне» //Аполлон. 1909. № 3. Отд. I.
[Закрыть]. Не пустоту, а глубинную целостность и стабильность, внутреннюю закономерность и целесообразность, таящиеся под кажущимися противоречиями в мыслях и настроениях, почувствовал в поэтическом мире Гиппиус и А. А. Смирнов: «На самом деле в нем есть лишь одна большая идея, постепенно раскрывающаяся в своих разных степенях, подобная цельному кристаллу, поворачиваемому к нам то одной, то другой из своих очень несходных сторон»[115]115
Хроника журнала «Мир Искусства». 1903. № 16. С. 182.
[Закрыть].
«Безмерное Я», «большая идея» в творческой метафизике Гиппиус обусловливают трактовку всех тем и мотивов, определяют тональность всех лирических эмоций и настроений, сконцентрированных в ее поэзии. Осуществление «большой идеи» открывается Гиппиус как путь к неведомому Богу: «Я знаю только одно, верю только в одно – это что надо Бога, что Бог – это то, что не я, и что мне нужно направление от я к этому не я <…> я не хочу творить кумира, я ищу одна это направление от меня к не ко мне, а ко Христу иду лишь как к Учителю, и он идет со мной <…> он Учитель, мой Учитель, самый мне близкий, но не Бог, не сам Бог, а звезда к Нему»[116]116
Письмо к З. А. Венгеровой от 4 мая (н. ст.) 1900 г. // ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 542.
[Закрыть]. Потребность соприкоснуться с главной в мире божественной тайной связывается с мистической идеей троичности – развитой на основе центрального догмата христианской теологии концепцией грядущей церкви «белого, Иоаннова Евангелия» (подробно разработанная Мережковским, эта мировоззренческая система в интерпретации Гиппиус осмысляется как Троебратство – религиозно освященный метафизический союз людей). Мистический императив побуждает Гиппиус к отвлеченно иносказательным формам поэтического высказывания. В ее стихах, при всей остроте наблюдательности и отчетливости мысли, редко встречаются пластические приметы материального мира как самоценный объект художественной интерпретации, чаще всего они возникают как форма выражения душевных пульсаций. «Жизнь», творимая подобным методом, не является слепком с действительности, это – жизнь умопостигаемая, обретаемая в скрещениях интеллекта с интуицией, рождающаяся на путях напряженного религиозного искания и молитвенного озарения. Гиппиус, по замечанию Н. Бердяева, «все ищет „смысла“, и иногда кажется, что „жизнь“ она любит меньше „смысла“»[117]117
Бердяев Н. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 336 (статья «Преодоление декадентства», 1909).
[Закрыть]. Замкнутость в кругу отвлеченных смыслов и развоплощенных образов характерна для многих стихотворений Гиппиус; приведя одно из них («Предел», 1901), с заключительными строками: