355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 » Текст книги (страница 8)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 10:00

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

ПОДАРКИ

Казалось бы, чего проще: рабочие хотят сделать своим братьям-красноармейцам подарки. Оторвали из своего заработка, собрали немалые суммы. Поручено было, я уж не знаю кому, закупить. Все по-хорошему, а вышло навыворот.

Получают красноармейцы ящики с подарками. Столпились радостные. Стоит смех, шутки. Ведь это оттуда, из милого мира, из милой жизни, от которой они так бесконечно отрезаны.

Вспомнили о них. Как же не радоваться?

И вот начинается распечатывание. Достается первый подарок и вручается красноармейцу. Он с удивлением получает с серебряной монограммой кольцо... для салфетки.

Гм! Кольцо для салфетки... Это на передовой линии, где иногда по нескольку дней не умываются, не до умывания, когда перебегаешь в цепи или лежишь на холодной мерзлой земле, где сморкаешься пальцами – платков нет, где вши!

Достают второй подарок и подают. У красноармейца растерянно разлезается физиономия.

– Матеря твоя веселая!..

Он осторожно вертит в руках маленькую, из чудесного зеленоватого граненого хрусталя бонбоньерку, крохотную шкатулочку. Дно у нее выложено шелком. Дамы в такие кладут свои драгоценности – серьги, брошки, бриллиантовые кольца.

Третьему подают нечто вроде дамского ридикюля. Раскрывают заинтригованно: там зубочистки, приборы для чистки ногтей, кривые ножнички для обрезывания.

Красноармеец, так же конфузливо ухмыляясь, как и первые двое, сразу всеми зубочистками чистит зубы и выкидывает. Рассматривает крохотные напильнички для ногтей.

– Это хорошо крючки затачивать на рыбу.

А изогнутые для обрезывания ногтей ножнички стараются выпрямить.

А где-то в глубине печаль, точно обошли его.

Разве для этого рабочие собирали деньги?

Но этого мало. Даже вещи, казалось бы, нужные, практичные, оказываются тут ненужными, лишними.

Присылают фуфайки, теплые кальсоны, кожаные куртки. И в девяноста случаях из ста начинается торговля: и куртки, и фуфайки, и теплые кальсоны – все это продается либо штабным, либо окружающему населению.

Но почему же это? Ведь все эти вещи так нужны на фронте!

Это лишний раз подтверждает, как тыл оторван от фронта, как он совершенно ничего не знает о жизни и быте на фронте.

И куртки и теплое белье страшно нужны на фронте, но они выдаются интендантством. Стало быть, то, что пришлют как подарки, окажется вторыми экземплярами.

Стало быть, их где-то нужно хранить, о них надо заботиться, возить с собой. А это такая канитель, которую трудно себе в тылу представить.

Обозники не берут, а возьмут – пропадет. Стоит ругань, пререкания. При постоянном передвижении лишний узел – мука.

Курток кожаных отдел снабжения не выдает, но выдает ватники, такие куртки, подбитые ватой, и кожаная куртка является вторым экземпляром и, как более ценное, идет в продажу.

Эта же торговля, кроме развращения, ничего не приносит.

Но тогда что же посылать на фронт?

Этот вопрос надо бы задать давно, перед организацией покупки подарков. И надо бы его задать не дома, не в тылу, а на фронте, задать тем, кому подарки предназначаются.

Вот какие вещи с радостью принимаются красноармейцами и страшно здесь нужны: теплые шарфы и теплые носки.

Ворот у шинели, у ватников страшно широк. Надо испытать дикие уфимские ветры со снегом, с морозом, которые бешено рвутся во всякую складку и смертельно знобят тело.

Если будет прислано достаточное количество теплых шарфов, много красноармейцев вы спасете от госпиталей, а еще больше не будут дрожать по-собачьи, на позиции, не попадая зуб на зуб.

Теплые портянки выдаются, но они хороши для сапог, для валенок лучше теплые носки.

Драгоценность для красноармейцев – электрические фонарики. В кромешную тьму ночей в деревнях, где ни одного огонька, они незаменимы. На позициях караулы сигнализируют друг другу фонариками.

Но и тут надо присылать с умом, а не зря.

Пришлют десять фонариков и десять, а иной раз и меньше батареек. Через четыре-пять дней их приходится выбрасывать – батарейки израсходовались.

А надо присылать в такой пропорции: на один фонарик – шесть, семь, восемь батареек, и чем больше, тем лучше, так как остаются фонарики от предыдущих присылок, а батареек к ним нет. Необходимо присылать письменные принадлежности – бумагу, конверты и карандаши, но непременно химические, простых не присылать.

Присылайте иголок, ниток – нужда, – и побольше.

Все шитые предметы, доставляемые интендантством, отвратительно шиты – порются, завязки отрываются, пуговицы отваливаются, и красноармейцы то и дело сидят и зашивают, и иголки с ниткой – на вес золота. Нужны бритвы, бритвенные принадлежности. Складные ножи.

Из инструментов лучше всего присылать гармоники и балалайки. На гитаре, цитре, мандолине, скрипке редко кто умеет играть, и все это идет в штаб.

Когда присылают губные гармоники, красноармейцы сердятся:

– Дети мы, что ли?

Но в том виде, в котором присылают музыкальные инструменты, лучше их не присылать. Ото всех этих балалаек, гитар, мандолин остались одни щепки с мотающимися струнами.

Объявляется передвижение отряда. Суматоха, спешка. Торопливо грузят обоз. Кидают на повозки мешки с овсом, ящики с патронами, балалайки, гитары.

Торопливо сами вскакивают, кто садится на мандолину, кто на цитру, и когда приезжают на место, вытаскивают щепочки с мотающимися струнами.

Необходимо присылать все инструменты либо в прочных футлярах, либо в хорошо сколоченных ящиках. Иначе нет смысла присылать.

Присылайте книжки и особенно беллетристику – огромная нужда, все красноармейцы жалуются.

Нужны сборники революционных песен – слов не знают. Нужны зажигалки, только не бензиновые, бензину негде добывать, а кремневые с трутовым шнурком.

Памятные книжки, записные. Блокноты.

Очень нужны общие карты, хоть из старых календарей. Их нужно возможно больше. Красноармейцы страшно интересуются событиями и на других фронтах и в других странах. Им хочется иметь представление о расположении местностей. И когда показываешь им, жадно кидаются:

– Эх, кабы и нам такую карточку!

Нужны шахматные доски, шахматы и шашки – здесь лепят из хлеба.

То, что я увидел и услышал на фронте о подарках, меня поразило.

– Что же это: отзвонил и с колокольни долой. Собрали деньги, накупили чего попало, запаковали в ящики, отослали на фронт и успокоились.

Такая организация посылки подарков не только бесполезна – вредна.

Лучше совсем отказаться от них.

Мало послать подарки, надо еще проследить, куда и как они попали, какой смысл в них, какое удовлетворение принесли они красноармейцам.

Помимо денег на подарки, много поступает жертвованных вещей. Их нельзя валить в одну кучу, а надо разобраться: что подходяще – посылать, а что не подходит – продавать, а на вырученные суммы покупать то, что надо.

ПО УСАМ ТЕКЛО

Ждут командующего, ждут комиссаров.

Среди ноябрьских снегов, среди похолодевших лесов, среди пустынной мути туманов сыны Красной Армии чувствуют себя оторванными, одинокими – редкие газеты, ни одного журнала, нет полевой почты, и от этого нет возможности снестись с отцом, с матерью, с невестой, с другом.

Часами лежать в секретах на холодной молчаливой земле, сжимать холодную сталь винтовки и все смотреть, все смотреть, не сморгнув, не спуская глаз, в мутно колышущийся туман, где мучительно никого не видно. И каждую минуту быть готовым услышать свист пуль. Пусть приедет командующий, комиссары.

Они не скажут им:

– Здорово, ребята!

И они не гаркнут в ответ:

– Здравия желаем!

Нет! Пусть они расскажут им, что делается на белом свете.

Но ведь у них есть свои комиссары? Да, есть! И они любят своих комиссаров, доверяют им, делят с ними опасности и труды, и комиссары великолепно им рассказывают о всех событиях.

Но они привыкли к ним, привыкли к их лицам, глазам, голосу, речи. А им хочется, чтоб кто-то новый, со своим лицом, со своей речью пришел к ним оттуда, из того мира, который кипит и от которого они так бесконечно отделены.

И это вовсе не смешно.

В двадцати пяти верстах от железной дороги, в трехстах верстах от губернского города, а как будто тысяч за пять, за семь.

Все, что делается для Красной Армии, идет, ослабевая по мере приближения к фронту, к линии позиций.

Чем дальше от фронта, тем штабы и резервные войска лучше обслуживаются.

Штабы и окрестное население завалены литературой. На фронт приходят огрызки.

В Симбирск из Москвы почта доставляет газеты на пятый-шестой день, а контрагентство ЦИКа организовало прекрасную доставку газет на четвертый день.

На фронте же, в двадцати верстах от железной дороги, газеты получаются тюками раза три в месяц.

– Слыхали мы, есть поезд товарища Ленина, – говорят красноармейцы, – будто везде ездит, литературу раздает, газеты, агитаторов привозит. Почему же до нас никогда не доедет? Ай мы уж неприкаянные? Хоть бы одним глазком на него глянуть...

Для фронта в Симбирск со специальным поездом доставлены были целых две труппы: драматическая и оперная.

Театр был битком набит – красноармейцы, штабные, советские работники. Слушают хорошее пение, смотрят пьесы.

Чудесно!

Но вот как говорят о себе красноармейцы на фронте:

– Какая наша жизнь! Пришел с линии, поел, лег, отогрелся, поспал, поднялся – в заставу, в секрет. Вернулся, поел, отоспался – в заставу, в секрет, в патрули. Вернулся, пожрал, завалился – опять в заставу, в секрет, в патрули. Так и идет круговорот. Слов нет, на то война, а все же хочется хоть немножко продрать глаза, глянуть на свет белый. Оно, конечно, газеты приходят, да ведь придет недели в полторы, в две номера два, ну, накинешься, обсосешь всю, а там жди опять полторы-две недели. В месяц-то и выходит: пять-шесть газет, не больше, прочтешь. Оно уж не гонишься за тем, чтобы каждый день газеты, хочь два раза в неделю, и то бы наблагодарились, а главное, чтоб без пропусков. А то два номера получишь, а номеров семь-восемь не дошлют, так и не знаешь, чего там на белом свете делается. Слыхали мы, в город актеры приехали играть красноармейцам. Вот хорошо, и об нас подумали. Ждем-пождем, все то же у нас: жрем, спим, да в заставе, в секрете сидим, а про актеров не слыхать. Наконец прослыхали: в городе играют, а к нам и не думают. Та-ак, у Красной Армии по усам текло, в рот не попало.

Пролетариат Москвы, Петрограда искренне, любовно, по-братски заботится о Красной Армии. Заботятся и центральные учреждения. Заботятся и комиссары и штабы – все заботятся. Но странное дело, чем ближе к фронту, тем дальше заботы от фронта.

Словом «фронт» иногда обозначают и тонкую черту позиции, где люди умирают, и штабы за четыреста – шестьсот верст от позиций.

Так вот там, где люди умирают, они не видят развлечения, скудно видят литературу и читают в большие промежутки по два, по три номера. Совсем не видят беллетристики, которую жаждут.

А фронт за шестьсот верст аккуратно получает раньше почты газеты, которые доставляют ежедневно специальные курьеры издательства ЦИКа.

На фронт за шестьсот верст от позиции приезжают артисты, музыканты. Там – концерты, пение, музыка, здесь – одинокий свист ветра, заметающий снегом в пустынном поле людей с застывшими винтовками в стынущих руках.

Что за нелепость!

Я спрашиваю: почему же артисты не едут туда, где они действительно нужны?

Отвечают: там небезопасно.

Так на какой же леший тогда они нужны! Возиться с ними для тыла, тратить на них народные деньги, чтобы Красная Армия облизывалась, ведь это же вздор!

В моменты боевых операций никто их не приглашает. В моменты затишья для них риску не больше, чем сломать головы на железной дороге при обычно возможной катастрофе.

Надо иметь в виду, что на позицию лучше всего присылать не труппу, а труппки в четыре-пять человек музыкантов, певцов, драматических артистов. Они дадут концерт, споют, сыграют, поставят пьесу вроде «медведя» Чехова. Пианино почти в каждой большой деревне найдется: либо в помещичьем доме, либо у попа. А если нет, обойдутся и без пианино.

Придется ходить не по паркету, не по коврам, придется переночевать не в отеле, а в крестьянской избе или поповском доме; придется верст двадцать проехать не в вагоне первого класса, а на санях. Придется выступать не на оборудованной сцене, а в помещичьем или поповском доме или в деревенской школе.

Но пусть же помнят, что они сделают громадное дело. Пусть помнят, что они будут идти рядом с усталыми бойцами, вливая в них новые силы, тем покупая новые победы, а стало быть, сохраняя сотни и тысячи драгоценных молодых жизней.

Там, в центрах России, не могут себе и представить, какую огромную, ни с чем не сравнимую роль сыграют здесь артисты.

Красная Армия самыми суровыми мерами борется с пьянством, с самогонкой. Помогите же бороться искусством, благородными развлечениями.

ПОЛИТКОМ

Как из весенней земли густо и туго пробиваются молодые ростки, так из глубоко взрытого революционного чернозема дружно вырастают новые учреждения, люди, новые общественные строители и работники.

И не потому появляются, и живут, и крепнут, и развиваются, что новые учреждения вновь организуют сверху, новые должности вновь создают сверху, а потому, что в рабочей толще и в толще крестьянской бедноты произошел какой-то сдвиг, какие-то глубокие перемены, которые восприняли эти новые ростки и дали им почву.

Передо мной открытое юное лицо политического комиссара N-ской бригады. Чистый открытый лоб, волнистые светлые, назад, волосы, и молодость, смеющаяся, безудержная молодость брызжет из голубых, радостных глаз, из молодого рдеющего румянца, от всей крепкой фигуры, затянутой в шинель и перетянутой ремнями, от револьвера и сабли.

Коммунист – крепкий партийный работник из Петрограда. И, радостно смеясь лицом, всей своей фигурой, глазами, говорит:

– Ведь, знаете, даже смешно. Один ведь, в сущности, среди массы красноармейцев. Все вооружены, часто усталые, раздражены, а слушаются одного. Часто заберутся на подводы и едут. Подходишь и сгоняешь. Это необходимо. Все соскакивают и идут. Есть что-то, что заставляет их слушаться, помимо боязни: признание моей правоты, что правда на моей стороне. В этом сила политического комиссара. А все-таки красноармейскую массу надо держать, и крепко надо держать в руках. Тут уж не ротозейничай, слюни не распускай. Политком должен на такой недосягаемой высоте стоять, и – твердость! ни малейшей уступки! Уступил – все пропало! И это не во внешних отношениях. Тут с ними и шутишь и балуешься, а как только к делу, политком для них – бог, на высоте. И чтоб ни одного пятнышка! Другой может устать, политком – нет. Другой захочет выпить, ну, душу хоть немного отвести, это же естественно, политком – нет. Другой поухаживает за женщиной, политком – нет. Другой должен поспать шесть-семь часов в сутки, политком бодрствует двадцать четыре часа в сутки. И так и есть. И в этом сила. А в красноармейских массах – признание правоты всего этого. И от этого та глубокая почва, на которой вырастают побеги железной дисциплины.

Он на минутку примолк, все такой же юный, румяный, крепкий и все с такими же радостно смеющимися глазами от своей молодости, от переизбытка сил.

У меня больно заныло сердце.

«Убьют. Политком, как бог, без пятнышка, стало быть всегда в первых рядах, а пулеметы косят».

– А иногда жуткие бывают минуты, – сказал он, глядя на меня и ласково смеясь милыми глазами, – жуткие, не забудешь. Звонят мне по телефону. «Вторая рота отказывается выступать на позицию». Видите ли, командный состав прежде подделывался под старших, под свое начальство, ну, а теперь под армейскую массу, боятся. Вот ротный, вероятно, под шумок и шепнул: «Товарищи, просите, чтоб соседнюю роту послали. А то все вы да вы. Небось заморились». Ну, рота обрадовалась и уперлась. «Не пойдем, замучились, посылайте соседнюю роту». Ну, тут, знаете, одной секунды упустить нельзя. Беру трубку и говорю спокойным и отчетливым голосом: «Я иду в роту. Если к моему приходу рота не уйдет на позицию, то ротный будет расстрелян, взводные будут расстреляны, отделенные будут расстреляны», и положил трубку, не слушая никаких объяснений. Потом пошел в роту. Шаги делаю коротенькие, и кажется, будто бегу. С четверть версты идти, а мне кажется, будто я их пробежал. Вхожу – никого... Гляжу, из балки хвост роты подымается – на позицию пошли. Гора с плеч свалилась: если бы застал, расстрелял бы, как сказал, иначе нельзя. И вот это напряжение постоянно.

– Устали?

– Да нет, – заговорил он радостно, – чего уставать-то? Некогда уставать-то – день и ночь ведь.

Как молодой конь, выпущенный в раннее утро во весь повод, несся он, и ветер резал его, и травы и цветы ложились под ним, и пена клочьями неслась назад, а ему все мало, он все наддает, все прибавляет, и нет конца бегу. Таким в работе, в строительстве армии, в строительстве дисциплины армии был этот юноша, с залитыми румянцем щеками.

Среди боевой тревоги, среди реющей смерти, бессонницы, напряжения, как непрерывно падающие капли, комиссар непрерывно внушает красноармейцам, за что они бьются, что было прежде и что теперь, и что грядет огромное мировое счастье человечества.

Маленький городишко, заброшенный и скучный – в снегах по самые окна. Сверху низкое иссера-снежное небо.

За крайними избами дымятся по пустынным степям метели.

А мы сидим в теплой низенькой мещанской комнатке. Печка столбиком посреди комнаты. На стенах деревянные фотографии с одинаковыми черными точечками в глазах. И, странно выделяясь, как музыкальный аккорд среди уличной шарманки, молча стоит пианино. Дочка-гимназистка играла. Вышла замуж, ну, и пианино не нужно.

Мы сидим за столом. Керосин на сегодня есть, и в комнате светло. На столике у стены то и дело цыплячьим голосом поет телефон.

Комиссар поминутно встает, отдает приказания, запрашивает, проверяет, цела ли цепь, и опять говорим, говорим, говорим.

Ведь я же свежий человек для него – оттуда, где он так давно-давно не был, и принес кусочек того мира, той жизни. Приносят пакеты. Он посылает. Иногда на полуслове подымается и уходит. А когда приходит, папаха, шинель, лицо – все занесено обмерзлым снегом.

– Я – литвин, – говорит он, глядя на меня серо-голубыми глазами, – мой отец крестьянин. Знаете, у нас народ такой неподатливый, упорный, идет своей дорогой, его не своротишь. Бедный народ, но твердый. Вот и у отца бедность тяжелая, но он молча и упорно пробивал жизнь железным трудом.

Я смотрю на него: белолицый, под ушами бачки. Молодой, а фигура железная, видно – крестьянский сын, но речь, но движения руки – интеллигента.

– Я ведь художник. А как это вышло? Вот как. Рисовал я хорошо в школе; учитель говорит: «Тебе учиться надо». Я к отцу. А он сурово: «Мы – мужики, жили в лесу да в поле, тут нам и назначено, тут и делай вовсю свое дело». Но ведь я – литвин, и в отца пошел, и вырос в лесу и в поле. Отец сшил мне сапоги. Это было целое событие. Сапоги! Сапоги – вечно босоногому лесному мальчику. Я готов был их на руках носить. Но я их потихоньку отнес и незаметно поставил у отца под кровать. У отца вынул три рубля, оставил отцовский дом и пошел полуодетый, разутый, через леса и поля в неведомые города. Только я дал себе клятву, что это не будет воровство, а я из первого же заработка пришлю отцу. И еще дал клятву: как бы туго мне ни пришлось, хоть с голоду буду умирать, но отцу не буду писать, пока не стану на ноги. И клятву сдержал. Где и чем только я не был: и у сапожника учеником, и у парикмахера, и у слесаря, и у живописца. И всюду пил кровавую горькую чашу ученичества. Наконец я сколотил пять рублей, первые пять рублей, и послал отцу. Получил отец, железный старик, долго смотрел на эти пять рублей, и гордостью засветилось лицо. Не оттого засветилось оно, что сын, которого все считали уже мертвым, нашелся, а что пробился своими руками, пробился сын и вырвал у матери-земли, такой суровый к детям полей и лесов, вырвал у нее первый заработок. «Живи, сын», – сказал отец. Это было его благословение.

В конце концов я попал в художественную школу в Риге. И вот тут-то стал из меня выковываться социалист сознательный. Несознательно, как и в отце, как и во всех нас, крестьянах, среди наших полей и лесов, жило постоянное чувство борьбы, чувство всегда готового вырваться отпора. На моих глазах великолепно жили бароны, учившиеся в школе; я нищенствовал. Они были бездарны, меня профессора и художники выделяли как даровитого. Я едва мог сколотить на плохие краски, на плохие кисти, полотно; у баронов было всего вдоволь, и все великолепное. Бароны презирали меня за нищету, я их – за бездарность. Вы понимаете, я не мог быть не чем иным, как большевиком.

И я – литвин.

Он достал несколько своих альбомов. Великолепный, смелый, подчас оригинальный рисунок. И в каждом – свое внутреннее содержание.

Я долго и внимательно рассматриваю альбом и говорю:

– Отчего вы сейчас не работаете? Ведь кругом море, бескрайное море типов, положений, событий, оттенков человеческих лиц. Ведь вы все это можете черпать безгранично рукой художника.

У него засветились возбужденные ласковостью голубые глаза.

– Это было бы для меня такое счастье, такое счастье! Но ведь я... – он опустил потемневшие глаза, – я... комиссар.

– Что же такого? Ведь не пьянствовать же вы будете, не в карты играть, а заносить на полотно то, что кругом совершается. Да ведь эти рисунки, эскизы, этюды драгоценностью будут. За них вам бесконечно будут благодарны и современники и потомство. Ведь сейчас и революционная и гражданская борьба проходит мимо молча. Это не то, что в буржуазную войну. Тогда на фронте тучи корреспондентов были, журналистов, бытописателей, беллетристов. Ведь тогда всё, как в огромном зеркале, отражали и перо писателя и кисть художника. А теперь мертвое молчание. Разве это справедливо? Вам судьба дала талант и возможность закрепить на полотне все виденное, а вы упускаете время.

Он опять твердо сказал:

– Я – комиссар.

– Ну, так что же из того? Вам еще видней, больше народу перед вами проходит, больше всяких положений.

– Нет. У всех есть время, свободное от обязанностей, – у командного состава, у красноармейцев. Нет его только у политического комиссара, у политкома части. Все двадцать четыре часа он принадлежит не себе, а своей части. Конечно, я мог бы улучить минутку каждый день, чтобы сделать зарисовку, набросок, этюд без ущерба для дела, но, вы понимаете, сейчас же подымется кругом: политком только и знает, что рисует. Нет, я лишен этой возможности, этого счастья.

Мы заговорили о Репине.

Он так и вскинулся:

– Да ведь это же гениальный художник. Я учился у него.

Мы, забыв обо всем, заговорили о живописи, о судьбе художников, о будущем творчестве. Он весь горел, охваченный жаждою высказаться после долгого молчания в уфимских степях. Но поминутно подходил к телефону, который по-цыплячьи пищал; входили с пакетами; он, на полуслове отрываясь, отдавал приказания. И опять мы, как два заговорщика, в зимние сумерки в мещанском домике, занесенном по окна снегом, жадно говорили об искусстве и литературе, о человеческих судьбах, о судьбе России и Литвы.

Стояли и слушали молчаливое, на котором никогда не играют, пианино, печка, как белый столбик, посреди комнаты, мещанские портреты, одинаково напряженные, с одинаковыми черными точечками в глазах.

– Отчего вы не закончили вашего художественного образования?

– На войну взяли, война сожрала. Четыре года на войне да вот второй год в революционной борьбе. Пулеметным огнем ранен в обе ноги. Ноют, подлые. Сильно контужен был. И... и вам только, по секрету – устал. Но никто этого не видит, никто этого не должен знать. Комиссар не знает усталости, ни болезни, ни последствий ран. Он не знает необходимости отдыха, сна. Двадцать четыре часа на ногах, готовый каждую минуту отдать приказание, или впереди цепи идти в атаку, или расстрелять ослушника, и чтоб ни на одну секунду не мелькнул в глазах меркнущий огонек усталости.

А сколько у него жадности жить жизнью художника, жизнью творческого созидания! Все задавил в себе, все принес пролетариату, революционному крестьянству и сказал:

– Нате, берите меня всего, черпайте до конца, весь ваш!

Разумеется, несомненно, есть и комиссары, не отвечающие своему назначению, но я таких не встречал. Политком день и ночь на виду у тысячи глаз, и малейший промах, малейшая ошибка, пятно – и он летит с места или идет под расстрел.

Жива Красная Армия, и лучшее, что есть у пролетариата, у революционного крестьянства, у революционной интеллигенции, – все это идет на служение ей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю