355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 » Текст книги (страница 20)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 10:00

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

– Почему такое! У других принимают, а нашим местов нету. Фроську, известно, девка родила, взяли, а законного при матере, при отце гонют. Ишь ты, каки порядки завела. Много вас тут понаедут порядки заводить. Почему такое у богатых бесперечь все дети грамоте знают, а какой победней – местов нету? Кабы учитель, а то девка. Ей што! сунет лавошник гребешок ды лентов, хочь ночуй у ей. Почему такое учитель в Ульяновке всех принимал, а эта хвостом вертит – хи-хи-хи да ха-ха-ха... Куды же я с мальчонком... – и заплакала злыми, ядовитыми слезами.

– Как вы смеете!.. Что вы говорите... Василий, позовите старосту... выведите их!..

– А-а, – злорадно кричала баба, тряся ребенка, точно он был всему виною, – нескусно!.. На крове нашей жируете... Ишь взбухала себе каки палаты, помирать не надо...

Дни потянулись, принося одно и то же. Всходившее по утрам все позже и правее из-за крайней избы солнце заглядывало в окно длинными косыми, холодеющими лучами, а за стеной гвалт, шум, крики, топок, и когда она входила в класс, кислый воздух уже стоял, густой и тяжелый.

Пятьдесят пар глаз глядят на нее. Надо как-то подойти к ним, с чего-то начать. Наглядный метод, – ну, хорошо.

Она берет книгу, раскрывает, находит картинку – нарисовано дерево, подымает, чтобы все видели, и говорит:

– Что нарисовано, дети, на этой картинке?

Пятьдесят ребятишек глядят не в книгу, а на нее, и молчат.

– Ну, что нарисовано? говорите же... Дом?

– Дом!.. – как эхо, хором, отвечают пятьдесят маленьких глоток.

– Да какой же это дом! Ну, вы смотрите хорошенько. Разве такие дома бывают? Ну, что это?

Упорное молчание, и все пятьдесят так же упорно смотрят на нее, не мигая.

– Ну, что это? Дерево?

– Дерево!.. – дружно несется со всех парт.

– Ну, хорошо. Ну, а вот это? Что эго такое?

Молчание, и все смотрят на нее.

– Да присмотритесь же хорошенько, есть же у вас глаза. Что эго?

Молчание.

«Господи, какие тупые деревянные лица...»

– Ну говорите же, что эго. На птицу похоже?

– На птицу похоже!.. – все пятьдесят.

– Да какая же это птица? Разве птица бывает в оглоблях, в хомуте, сзади телега? Ну, что это?

Так же молчат и смотрят на нее, хоть убей.

– Разве не видите? лошадь; не видали, что ли, лошадей?

– Лошадь, – несется со всех парт.

Она бьется с ними до изнеможения, до потери голоса. И опять или молчат, как упыри, или, как эхо, повторяют за ней.

Педагогика, за которую ставили отметки, пробные уроки перед учителем и классной дамой – все это было нужно и важно там, в гимназии, и совершенно не нужно или по крайней мере бесполезно здесь, в виду этой непроницаемой стены тупых деревянных лиц.

Нет, тут не до педагогики, не до гимназии, не до восьмого класса. Тут как-то сама должна догадаться, суметь сломить непокорную стену особенно тупого не называемого упорства.

На переменке Галина на минутку ушла в свою комнату – голова кружилась и в глазах рябило, а в классе начался невероятный содом. Пол трещал, и гул, крики, смех разламывали стены.

С жутью опять пошла на урок.

Вызвала мальчика старшего отделения, который уже год был в школе.

– Ну, читай вот это.

Мальчишка напряг мускулы лица и высоким однотонным голосом прочитал:

– И-и пье-о-с за-ла-ял у во-рот...

– Какой же пьес? Пес.

Мальчишка в отцовских сапогах, сбычившись, глядит на нее, не мигая, как на чудо.

– Ну, что ж ты. Кто правильно скажет?

– Я, – сказала конопатая девочка, изумленно подняв белобрысые брови.

– Ну?

– Козел.

– Какой козел!.. При чем тут козел?!

Точно прорвалась напряженная черта отчуждения.

Ребятишки повскакали из-за парт, полезли на парты, друг на друга, роняя книги, перья, и закричали на разные голоса:

– У них кобель во дворе, так ни на кого не брешет, а только как козел придет, так на него брешет.

«И отчего они так уродливо одеты? Ведь есть же чудесный русский костюм или украинский – тут ведь и украинцы есть. А то глушь, до города в три года не доскачешь, нет, непременно девчонок в городские кофты уродливо вырядят. Откуда это, почему?!»

Долго она усмиряла класс. Даже Василий заглядывал, а ребятишки, надсаживаясь, бессмысленно орали.

– Одно-гла-а-зый, кри-во-ой, у ко-бы-лы брюхо мо-о-ой!..

На переменках Василий таскал ребятишек за уши, за волосы, раздавая пинки, но ребятишки почему-то никогда не жаловались. Галина узнала случайно и пригрозила, будет хлопотать об увольнении, если хоть раз тронет кого-нибудь из детей.

Он молчал и глядел на нее из-под бровей не то с сожалением, не то с враждой.

С этой тупой горластой ордой и десятой доли не успевала проходить, что приходилось на день по годовому распределению. И она сверхурочно подолгу держала учеников, вдалбливая им, пока они и сама она окончательно не обалдевали. А после обеда приказывала приходить особенно отсталым, и вечером голова – как пивной котел, и еле добиралась до постели.

Ни читать, ни думать – не до того.

Мрак наваливался, и стояла тишина, деревенская, полная одиночества, тоскливая.

Галина засыпала в первый момент крепчайшим темным, без сновидений сном, вдруг точно от толчка просыпалась среди ночи и глядела в темноту, прислушивалась к пустынной тишине.

«Дети – цветы жизни... Кто это сказал?.. Глупости... Людям надо обманывать себя...»

Она вздохнула. Опять-таки все как-то не так, как-то наоборот, не так, как ждала. Там, в городе, в газетных статьях, в книгах прожужжали уши о недостатке школ. Но там было просто и ясно: каждую осень за дверьми школы остается много детей за неимением места – и все.

А тут пришла с ребенком, была беременная, и была у нее какая-то своя собственная жизнь, свое лицо, свое, видно, горе, заботы; только свое, кровное, непохожее, как будто никакого отношения не имевшее к недостатку школ.

«Жируете на нашей крове?!»

Кто жирует? Это – она-то!.. Господи!..

Галина ворочается, зажмуривается и считает до ста.

У батюшки тоже черные глаза. Сначала он очень аккуратно посещал свои часы и занимался по закону божию. Заходил и вечерком, и вечера проходили незаметно за чаем и разговором.

Зачем он рясу надел? Совсем к нему не подходит. И должно быть, сильный, широкоплечий такой... А потом вдруг стал манкировать уроками. Все присылает сторожа с просьбой, чтоб она сама позанималась по закону, – то требы у него, то нужно поехать в другую деревню.

Напрасно он не поступил в университет... И заходить перестал. А когда встречается, ласков и жмет руку... Если всматриваться пристально, можно различить, как медленно ползут между переплетом окна черные лохмы туч...

Вот и дожди начались. И стучит, и стучит по крыше, и без конца налетает с ветром на стекла оплывающими каплями. Мотаются и кланяются голые березки перед окнами, и за дождевой мутью не видно улицы, не видно изб, колодца, белеющих гусей.

В городе дождя не замечаешь; заслоняют его огромные дома, бегущие трамваи, звонки, синие искры с проволоки, цоканье подков, движущаяся толпа, снопы света из окон магазинов, с трудом помещающиеся в блеске мокрой панели, а здесь дождь – всё, хозяин, все заслонил.

Даже березки, нагнувшись, замирают, омываемые. А он ходит, неустанно стучит по крыше, в окна, шумит по стенам, мутный, неясный, без лица. Шумит и в голых полях, и в опустелых холодных лесах, и треплет одиноко уцелевшие листочки на порослях вырубок.

Ребятишки приходят в класс по уши в грязи, и, когда уходят, пола не видно.

Иногда коротко отнесет ветром дождевую муть, и тогда зачернеет вывороченной грязью молчаливая улица, мокрые избы, мокрая ворона у колодца и низкие, все в одну и ту же сторону бегущие в мокрых лохмах тучи.

Редко покажется мужик в мокрой шапке, с мокрой бородой, подпоясанный, и проведет у самого плетня хромую, утопающую в грязи лошадь. И опять только вывороченная черная грязь, да нахохлившиеся избы, да мокрый сруб колодца. И снова мутный дождь все задергивает.

Даже ребятишки, которые наполняют короткий день в школе гамом и оставляют после себя покрывающие пол пласты, – даже они не нарушают ощущения пустынности и одиночества, потому что с ними одно и то же и вчера, и сегодня, недели, месяцы.

В такие вечера читается. Галина ложится, придвигает лампу и погружается в иные события, обстановку, отдается иным образам, особенно почему-то властительным и живым.

Друзья присылают ей из города журналы, книги и пачками газеты.

Но проходит время, и книги лежат, скучные и вялые. Тогда она одна, совершенно одна, в одиноких сумерках, и становится страшно.

Василий приносит самоварчик, маленький, позеленевший, заплатанный, бунтующий в клубах пара, ставит на стол, обдувает угольки, смахивает накипевшую на крышке воду, отходит и прислоняется к притолоке, заложив руки в одно и то же время почтительно и с достоинством.

– Дождь зарядил, конца-краю нету.

Галина рада, что он не ушел.

– Принесите, Василий, вашу кружку, я вам чаю налью.

– Покорно благодарю, подождем, – говорит он мрачно, но приносит.

– Разумеется, – говорит он, – необразованность деревенская, выттить негде, мужики тут богатые, а по шею грязь. – А между прочим, в Польше – тут же и чехи – как на действительной находился, все, бывало, к чехам отлучались. В деревнях и в тех у них панели выстелены, хочь танцуй. Полячка держит себя чисто, гордо, антиресантка, а не то что наша в грудях перетянет, корова коровой.

«И этот сам по себе...» – думала Галина, наливая огромную выщербленную кружку.

– Возьмите, Василий.

Василий спокойно, с достоинством глядя белым мертвым глазом и почтительно живым, здоровым, принимает кружку.

Усаживается возле дверей на скамейку, наливает в блюдце и с расстановкой, держа кусочек сахара на языке и посасывая, начинает прихлебывать.

На стене сбитая комком уродливая тень от него.

Недолюбливала сначала Галина Василия. Особенно возмущало, что он таскал учеников за волосы и за уши. Теперь он таскал их втихомолку, не со зла, а для порядку, и они почему-то не жаловались.

– Жила тут учительша молоденькая, аккуратненькая, субтильная, так слезьми изошла.

– Как изошла?

– А так что мельница тут мукомольная стояла, а при ней инженер, из себя бодрый, расторопный такой, картинка. Даром что мучное дело пыльное, а сам себе аккуратно держал, чисто, все, бывало, платочком сапожки обмахивает. Ну, и стал ездить до учительницы. А она ровно свечечка под великий четверток, – приедет он, она вся светится. Любили ее все, дюже любили. Сами знаете, какой народ, ну, об ней хочь бы слово. Посля того инженер перестал ездить. Наконец того, приехал прощаться, – прощайте, говорит, Анна Лександровна. А она, как прислонилась к притолоке вот у самого этого места, – Василий поставил блюдце и прислонился к двери, закрыв белый глаз, – так и стоит бе-елая как мел. Ну, а потом опять с ребятами, работать-то надо, а отвернется, все слезинку смахнет. По ночам не спала, все в окошке свет до самого до утра. Раз заглянул через окно, думаю, кабы пожару не наделалось, занавесочка маленько отвернулась, видать, стоит она на полу на коленках, голову положила на кровать и вся дергается... Ну, а к осени хоронили.

Тень от него такая же, свернувшаяся в комок нехотя чуть шевелится при его движениях. В черном окне шумит дождь.

– А то вот опосля учитель был, так у этого семья. Перед ним учительша пожилая была, овсянку очень любила, все, бывало, перед печкой мешает, от нутряных болезней; полгода пожила, перевели. А энтот приехал молодой, веселый и женился. И она веселая такая, задорная, краснощекая. И пошли дети, и пошли дети, и пошли дети кажный год, полну комнатку набились, а учительша стала костлявая да нехорошая.

– Вот в этой комнате?

– В этой самой. Да, стало начальство притеснять, стало гнать, чтоб квартиру снимал для семьи. В ногах валялся, – куды же на два дома. Бывало, закричит дитё, да сразу молчок, – а это они ему подушкой рот, и ти-и-хо станет, аж страшно. Всего нагляделся, – двадцать шестой год, с самой со службы.

А ведь у него своя история, своя жизнь, тоже непохожая, по-особенному; даже своя тень, не горбата, а вся в комок свилась, такая же угрюмая, замкнутая, как он.

Были у него дети, умерли; умерла жена; умерли либо разбрелись родные, близкие – кто в Сибирь, кто в Тулу, кто в Москву, никого в деревне не осталось, один он, как старый пень. Некуда и не к кому голову приклонить; нет родной руки, которая заведет глаза, когда придет его час. За двадцать шесть лет прирос к училищу – тут и дом, тут и родня, тут и близкие. Оттого, сколько бы ни сменялись, кто бы ни приезжал – старые ли, молодые, строгие или добрые, девушки или замужние, семейные или одинокие – у всех он одинаково вытаскивал из телеги пожитки, молча нес в училище, молча подавал самовар, как будто это были все те же, кого он знал давно, и уже все было переговорено.

Захолодало. Все подобралось, окрепло. Стала крепкая грязь, видно до весны такая останется и под снег такой пойдет. Избы поплотнели, а по утрам солома на крыше густо седела.

И деревья, голые и захолодалые, стояли с утра седые, и сруб колодца белел сединой, и верхи плетней, и лужицы тонко хрустели под красными гусиными лапами, и далеко и звонко слышен был собачий лай, до того звонко и прозрачно, что казалось, воздух, как хрустальный, рассыплется от этого звонкого лая.

Солнце невысоко подымалось над избами, чистое, светлое, ни одним облачком не запятнанное, глядело на противоположный порядок, и холодная седина быстро таяла с одного бока на крышах, на деревьях, на срубе, а в конце улицы влажно голубело. Похоже было на легкую весеннюю голубую мглу, только не было в ней весенней радости, а тонкая печаль прощания и одиночества.

«Господи, да как же это я... Ведь это же и в городе бывает, а я никогда не видала...»

Из душного прокислого класса Галина торопливо шла на улицу, потом в поле. И деревья, и поле с посохшей травой, и вырубки с нешевелящимся червонным листом уцелевшего молодого клена – все с прощальной ласковостью глядело на нее по-иному, по-особенному, внося осеннее примирение. И солнце – ласковое, похолоделое, последнее предзимнее солнце.

Далекий лес затянулся все тою же прощальной сизой мглой. Кто-то спрашивал тихо идущую девушку, которая все старалась поглубже вздохнуть:

«Чего тебе нужно?»

«Я хочу жить».

«Как?»

«Не знаю, но хочу жить, чтоб сердце сказало: да!.. Так вот... чтоб... ну так вот, как сегодня – так чудесно! Я никогда такого солнца не видала... Может, оно и не бывало такое... Отчего я одна?.. И ребятишки шумят и возятся, и крестьяне кругом, и батюшка с матушкой, а я одна...»

С обрыва за церковью видна неоглядная низина, а по ней в потемневших садах деревни, – Пузовка, Горяиново, много деревень; краснеет кирпичными постройками экономия. И кажется почему-то – счастливо живут там люди.

Под Казанскую на деревне была какая-то странная суматоха: чистили, скребли и мыли церковь, перед папертью начисто подмели и посыпали желтым песком. В училище староста прислал баб, и они насквозь все вымыли, вычистили и перетерли. Поповский дом тоже прибрался, перед многими избами посыпали песочком. Бабы напропалую пекли и варили, а мужики помылись в бане и так намаслили волосы, что на вечерней службе в духоте головы у них казались мокрыми.

– Что такое, престол, что ли? – спрашивала Галина.

– Не, престол у нас на Петра и Павла.

– Как перед пасхой.

– Благодетеля встревать будем.

– Какого благодетеля?

– Богатеющий. Пожелает, всю губернию купит.

Но благодетель не приехал к вечерней службе, на которой о. Дмитрий служил торжественно и благолепно в новой ризе, а матушка была в шелковом сиреневом платье с буфами на плечах, бабы в новых кофтах, ребятишки все причесаны. Всю церковь наполнял красивый батюшкин голос. Не приехал благодетель.

На другой день приехал перед службой. Приехал в старом тарантасе с откинутым верхом на тройке мелкорослых гнедых маштаков; на козлах сидел стражник с желтым шнуром от револьвера. Тарантас остановился у поповского дома. Вышла матушка, встретила, потом пошли в церковь.

В церкви народ расступался, давая дорогу, и кланялся, а батюшка, вскидывая кадилом перед паствой, особенно щедро взмахивал в сторону приехавшего, оставляя большие клубы пахучего, медленно таявшего дыма, и солнечные лучи из окон стремительно прорезали его косыми синими полосами.

– Господи, поми-и-луй! – как-то особенно согласно, по-детски пели ребятишки – батюшка из учеников составил хор, – пели, напоминая и Галине ее ребячье время, давнишние клубы голубого дыма, покойную мать, а на ней, на Гале, коротенькое беленькое платьице и белые туфельки.

«Так вот он какой, благодетель!.. А я думала...»

Благодетель стоял у правого клироса и подпевал невпопад, но уверенно. Подбритая сзади шея с набегающими складками говорила о подрядческих делах, о поставках, и волосы подрезаны высоко в кружок... Истово крестился, вздыхал, и кланялась широкая спина в синей чуйке тонкого сукна.

Галина тоже крестилась, потому что надо было креститься – стояла впереди, искоса разглядывая, но никак не могла увидеть лица. Только после великой ектеньи благодетель сделал земной поклон, поднялся, опираясь руками, повернулся, низко поклонился народу. И опять, сложив руки на животе, стоял, откинув назад голову с набежавшими на воротник складками, вздыхал и громким на всю церковь шепотом упреждал о. Дмитрия, произнося моления.

У Галины оставило след мужичье, простое лицо в рябинах, светлая мужичья борода, закрывавшая сверху чуйку, по-мужичьему пробор и скинувшиеся на обе стороны густые, как бы слипшиеся волосы, а глаза, – а глаз не рассмотрела.

Мужики, старухи, бабы, девки, ребятишки столпились у паперти, напирая друг на друга. Показался благодетель с матушкой, и гул голосов:

– Со счастливым прибытием!..

Выступил седой гривастый старик, поклонился и поднес хлеб-соль на деревянном блюде:

– Прими, Никифор Лукич, ото всех жителев... Пущай тебе господи пошлет, кормилец ты наш.

– Благодетель...

– Много тебе лет здравствовать... угодникам божиим молимся за тебя.

Благодетель принял хлеб-соль:

– Спасибо вам, старики, спасибо.

Передал ближней женщине, и она бережно и благоговейно понесла.

Матушка сказала:

– Галя, это – Никифор Лукич, попечитель нашего училища... А это – новая учительница... Деревня наша только Никифором Лукичом и держится... Церковь построил, училище новой крышей покрыл, землю...

Никифор Лукич взял руку девушки, и она увидела – глаза у него маленькие, бегучие; она слегка высвободила руку, – он придержал.

– Ну, попадья, не перехвали на другой бок, а то кривой стану.

Кругом провожала толпа.

Пили чай у батюшки. Пригласили гривастого старика. И лавочник сидел тут с вытянутым носом и голым лицом – кувшинное рыло и сломанные брови всегда подняты; во всей деревне единственный дом под железной крышей был его, кроме училища. Староста церковный, плешивый, желтый водяночный старик, безучастно пил чай и, прижимая изнутри языком к щеке обсосанный кусочек сахара, говорил матушке:

– Семой месяц пью крапиву, варю ее и пью. Ну, лучче, а то задышка замучила. С конями пойду, не отдыхнешь.

– Кушайте, Никифор Лукич, – подвигала матушка чудесно вспухшие румяные булочки.

Угостила матушка отличной настойкой, вишневочкой, как масло густой, и в комнате оживилось.

– Мы тебя ждем, вот как ждем, как светлого праздника, – говорил гривастый старик, глядя на благодетеля промытыми наливкой глазами, – во! Сколько эта церковь будет стоять, сколько в нас дыханья будет, об тебе будем молить.

– Никифор Лукич, – сказал о. Дмитрий, подняв руку и поправив слегка широкий рукав, – господь наш Иисус Христос сказал: «Легче верблюду в игольное ушко войти, чем богатому в царство небесное». Не обречение и осуждение в этих словах, а только учитель наш небесный предуказал, кому много отпущено, с того много спросится...

– Известно, спросится, – сказал гривастый, встряхивая иссера-седой гривой, насунувшейся на глаза, – купил я мерина. Ну, здоровый, возит. Так накладешь...

Матушка беспокойно завертела головой:

– Дети, идите, идите к няне, идите, там вам дадут.

И повернулась к гривастому:

– Батюшка же говорит, дайте ему кончить.

– ...Кому много дано, с того много спросится. Об этом забывают, забывают об этом...

– Да, а то нет, – отозвался плешивый староста. – Я вот семой месяц крапиву пью, да говорю дочери...

– Помолчите, Демьяныч... – сказала матушка, делая знак бровями.

– И благо тем, кто не забывает, кто помнит господне предуказание, чья рука не оскудевает. Господь благословил труды Никифора Лукича, и он помнит, что все, ниспосланное ему, ниспослано свыше...

«А ведь он был совсем другой, когда торчала голова из навоза...» – думала Галина, не спуская глаз с о. Дмитрия.

– ...И рука его не оскудевает. Его иждивением построена здесь церковь, его иждивением построена новая крыша на училище...

– Старая-то совсем прохудилась, – сказал гривастый:

– Ребята-ти, как на ученье сидели, – поддержал староста, – в крыше солнце видать было...

– ...А наипаче облагодетельствовал Никифор Лукич нашего труженика-крестьянина землей...

– Землей, дай ему господи, чего сам пожелает, не обидел.

– За землицу век твои молитвенники...

Благодетель расстегнул ворот и сказал крепким мужицким говором, глядя почему-то на Галину:

– Во, этими самыми руками кажную копеечку... Хребет гнул, ночей недосыпал...

– Знамо, так.

– Копейку голыми руками не возьмешь.

– Копейка, она вороватая – сон у ночи крадет... – неожиданно тонким бабьим голосом сказал лавочник, и так же неожиданно лицо его в набежавших складках улыбки оказалось вовсе не кувшинным рылом, а глаза стали плутовато-веселые; но, когда замолчал, опять все стало длинным, узким, как у сидящего с лапой в капкане волка, и сломанные брови подняты.

– Во как!.. Кажная копейка, она в поту. Ну, я не жалею. Ежели отдашь по настоящей цене землю, что нашей деревне отдаю – задарма отдаю – верных в год шесть тысяч лишку, а то и восемь. А восемь тысяч цена!.. Не жалею!..

– Да что говорить... Кушайте, Никифор Лукич, – матушка придвинула творожники, – наливочки.

– Губернатор со мной всегда за ручку, как в собор пойду, архиерей зараз просвирку пришлет, как кто скажет ему. Смотришь, монашек на серебряной тарелочке подносит, и низкий поклон. За благотворение от самого государя имею серебряную медаль.

Он завернул полу чуйки, порылся в кармане, глядя перед собой как будто смеющимися бегучими глазами, и вытащил в горсти вместе с бумажными обрывками, квитанциями, расписками, старыми пуговицами серебряную медаль на ленточке. Все брали в руки и рассматривали.

– Моему зятю – он теперича в Москве в артели, – сказал бабьим голосом лавочник, – тоже от государя медаль – за спасение утопшей души. Сказывают, пятьдесят шестой пробы.

Матушка откашлялась, вытерла большим и указательным пальцем углы губ.

«Уже привыкла... – подумала Галина, – по-бабьи...»

Матушка сказала:

– Трудно причту без огородов, Никифор Лукич, – теперь все купи, а знаете, как мужики, – не продаст, если не сдерет...

– Мужик, он – жадный, – сказал гривастый.

Лавочник с горестным лицом поклонился благодетелю, потом батюшке, потом матушке и всем остальным и, заломив больше брови, запрокинул рюмку с наливкой.

Благодетель распахнул чуйку на обе стороны, как будто ему было жарко, слегка засучил рукав на волосатой руке и стукнул кулаком по столу – посуда слегка зазвенела, а чай в стаканах расплескался.

– Не пожалею!.. Завтра пришлю Сидорку, отведет в Мокром Куту угол за речкой под огород на церковные нужды.

Матушка заволновалась, сдерживая неудержимо разъезжавшееся лицо. У батюшки черные глаза сделались добрыми и ласковыми.

«Отчего все ему говорят вы, а он всем ты, даже матушке и батюшке?..»

– Большое спасибо, Никифор Лукич... от всего причта.

– Это по крайности сто рублей аренды... кус аппетитный, – сказал с горестным лицом лавочник, да вдруг засмеялся, и опять глаза оказались плутовато-веселыми, а лицо пошло в ширину морщинами.

– Заливной... клад!.. – аппетитно прожевывая, сказал гривастый.

После чаю все пошли в училище. Сопровождала толпа мужиков и баб. Мальчишки бежали вперед, разгоняя свиней. Девки у ворот лузгали семечки и низко кланялись.

Осмотрели училище. Никифор Лукич всюду заглядывал, во все закоулки, и отдавал распоряжения Василию:

– Плотника позовешь, пущай двери у сарая перевесит, а то снегом задувать дрова будет. Финогенова Ваську позовешь, трубы прохудились, угол загниет, – все чтоб как следует.

Матушка легонько толкнула Галину:

– Проси насчет пособий школьных, он все сделает... Проси, покуда не уехал.

У Галины собралась морщинка между бровей и в душе легло какое-то чувство упорства.

– Сама же жаловалась.

Галина промолчала.

...Провожала Никифора Лукича вся деревня. Мальчишки во весь дух с гиком бежали впереди лошадей; мужики, бабы напутствовали и кланялись. Тройка малорослых маштачков покатила тарантас. На козлах с кучером сидел стражник с сбегавшим от шеи револьверным шнуром.

Под вечер Галина проходила мимо лавки. На крыльце и у крыльца сидели мужики; иные стояли, опираясь на костыли, и слушали.

«А женщины ни одной...» – подумала Галина.

Кряжистый мужичок с корявым лицом, обкосматившимся, как вывороченный лесной корень, с натугой, по складам читал газету, мотая головой, как будто был тесен хомут.

– Наше почтение, – снял картуз лавочник.

Поклонились и остальные.

– Что же, проводили? – сказала Галина.

Узнала она и гривастого, и старосту, что пил крапиву, и того старика, что первый встретил ее, когда она въезжала в деревню, и других, что приводили в начале года ребят в школу. Захотелось как-то подойти к этим людям, перешагнуть какую-то черту, отделявшую от них, черту не то застенчивости, не то отчужденности.

– Проводили, дай ему, господи, гладенькой дорожки, – ответило несколько голосов.

– А зачем это стражник с ним ездит?

– Ка-ак же! – сказал гривастый, забирая губами побольше воздуха, – шалыган народ пошел по нынешним временам, камнем аль шкворнем, а то из ружжа вдарит из-за плетня. Народ пошел ярый.

– Много добра делает Никифор Лукич?

– Фу, да им только и дыхаем! Кабы не он... сама посуди: в экономии рендованная земля – двадцать восемь с полтиной десятина, скажем. А Никифор Лукич нам предоставляет по шесть. Мыслимо? Под огороды которая, заливная, в экономии по двести цалковых с десятины...

– Продать?

– Фу, да рендованная у год, а Никифор Лукич – тую саму землю нам дает по сорок цалковых... Мыслимо?!

Галина не имела никакого представления ни об арендных ценах, ни о земле, но эти пропорции говорили о чем-то огромном.

– Да он откуда сам?

– Фу, да наш же, нашей же деревни, – дружным хором ответили, и лица всех оживились гордо и весело, – наш же, просто сказать, мужичок.

– И мужичок-то беднеющий был, просто сказать, замусоленный.

– С подрядов взялся, – сказал лавочник, и лицо его сделалось странно-злобным и длинным. – Умел кому дать и с кого взять.

– Этот сумеет, у этого не вывернешься.

Галина стала дрожать мелкой неприятной дрожью – холодно вечером, а уходить не хотелось, все ждала, какой-то краешек откроется, и она заглянет за черту, которая отделяла ее от этих людей. Оранжевая заря потухла, и уже стояла над темной избой вычищенная серебряная луна, еще не старая.

Когда Галина шла по пустой улице, потонувшей в холодном озарении, ступая по голубым теням, подошла женщина в накинутом тулупе, со спрятанными под кофту захолодалыми руками.

– Ляксандровна, – сказала баба, кланяясь, – сделай милость, заглянь ко мне в избу. Девочка у меня, ну сгорела вся, как кумач красная. Не исть, только пьеть, пьеть, не оторвешь от корца. Глянь ты на нее, крыноч-ку молочка тебе принесу.

Галина наискось перешла уже заиндевевшую с одной стороны улицу и вошла в избу. Кислый, тяжелый, мутный воздух с трудом пропускал красный огонек лампочки, над которой траурно вилась колеблющаяся копоть. Проступала печь, угол огромного сундука, стол. Суетливо шуршали тараканы.

Сквозь их шорох пробивалось шумное, со свистом дыхание. Галина осторожно, стараясь поверхностно, неглубоко дышать, наклонилась и разглядела смутно проступавшее красное полудетское личико; чуть белели зубы из-за обсохших губ.

Холодный, отнимающий силу страх охватил девушку. Она старалась не прикоснуться платьем к столу, к сундуку. Задерживала дыхание, пока не вырвется из этой страшной избы, и от этого сердце стало биться редко и больно.

«Разве мало умирает от дифтерита и взрослых... Вот стоит наклониться, и кончено...»

Она отступила, слегка прижимая платье, чтоб не коснуться печки.

– Я тут ничего не могу... Я не доктор... Тут нужен доктор...

Баба всхлипнула, потеребила востренький носик пальцами, высморкалась.

– Родная ты моя, хочь каких-нито порошков дай ты ей, может, полегчает.

Соблазнительная мысль уйти сию минуту домой – на улице вздохнет, наконец, всей грудью – и прислать с Василием хоть доверовых порошков от кашля, где-то завалилась.

– Тут доктор нужен... Я не могу... Я пришлю порошков...

Подняла глаза – с полатей свесились три головенки, и в смутной мгле блестят любопытством детские глаза.

«Господи, да ведь их отделить надо...»

И вдруг ее комнатка в училище с одним окном, из которого виден один и тот же порядок изб и колодец с всегда белеющими гусями, показалась такой пустынной, такой одинокой, сердце сжалось. Стены проплаканы насквозь.

Она торопливо стала стаскивать верхнюю кофточку.

«Ведь жить-то надо же... Ну как-нибудь, только жить-то надо ведь...»

Кофточку повесила около самой двери – все-таки хоть немного будет продувать, не так микробы насядут.

«Где-то при скарлатине сыпь бывает, не то на горле, не то на животе...»

Страх свернулся под сердцем маленьким холодным комочком. Галина стала осматривать обжигающее тело девочки.

– Пи-ить!..

– Светите же... У вас лампочка даже... не умеете... как из трубы... Покажи, деточка, горло... Открой, открой шире... Господи, ничего не вижу... как в лесу...

Она беспомощно села, опасливо вытирая руки о скамью, потом решительно поднялась.

– Сходите сейчас же в лавочку, попросите уксусу.

– Не даст, скажет: «По ночам».

– Скажите... как его звать-то?

– Иван Федорович.

– Скажите Ивану Федоровичу, что я просила, очень просила, вот деньги.

Принесли уксус. Галина растерла девочку, перестлала, уложила. Велела поставить самовар, сбегала домой за чаем, сахаром, напоила горячим.

– Детей нужно куда-нибудь перевести.

– Да куды жа? В катухе холодно.

– Отведите к кому-нибудь, у кого только взрослые, а детей нет.

– Да уж и не знаю. Бог не попустит, хвороба не возьмет, а попустит, хочь под землю заройся – найдет. Разе к Аннушке? Бобылка.

Детей отвели. Галина принялась за приборку. Вымели, выгребли с хозяйкой сор, укутали девочку, открыли дверь; проветрили. Галина вычистила горелку у лампочки, вымыла стекло, обрезала фитиль, и изба, большой сундук, печь, прибитые по стенам картины и фотографии – все глянуло, тепло озаренное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю