Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 3"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
Иду в штаб.
Было невытравимое ожидание встретить военщину, не военную обстановку, это естественно, а именно военщину. Как бы ни изменились времена, вытравить сложившееся веками невозможно.
Мне приходилось бывать в штабах в Галиции. И с тоской, бывало, вглядываешься в офицерские лица: ведь и у них же бьется сердце человеческое, и ищешь человека, и не находишь – все мертво, задавлено писаной и неписаной субординацией. И дело, разумеется, не во внешних только признаках подчинений, не в эполетах, не в знаках отличия, а в страшном, мертвящем отсутствии человеческого достоинства, снизу доверху. И оттуда – в страшном отсутствии чувства ответственности. И когда я, бывало, входил в блестящий штаб, я будто входил в гробовое помещение, обитое золотом и серебром и переполненное гнилью и мертвечиной.
И как же радостно было теперь, когда я пришел... домой! Это – мой дом. Кругом милые лица товарищей. Ни угодливости, ни заискивания, ни высокомерия – свое.
Штаб – это огромная фабрика, где командный состав – искусные инженеры, а товарищи коммунисты – сердце, горячие биения которого отдаются в самых дальних уголках огромной фабрики.
И инженеры, и сердце гонят по фронту пролетарскую кровь, пролетарские дымящиеся мысли, волю, настойчивость – они спелись, работают дружно. Саботажники изгоняются и караются нещадно. Наверно, все-таки они есть, но все по-собачьи поджали хвосты и работают не оглядываясь.
Теперь одно можно сказать: партия сумела взять командование в свои руки.
Работу коммунисты несут колоссальную. В данный момент ее даже не учтешь. Они дают Красной Армии газеты, библиотечки, литературу; они агитируют, они охраняют армию от саботажников, от измены.
Днем и ночью, не смыкая глаз, они берегут как зеницу ока рабоче-крестьянскую силу.
Воистину, Коммунистическая партия несет армии жизнь. Без партии здесь воцарилось бы разложение и смерть.
В группах коммунистов, разбросанных по штабам, есть и неровности. Всякая партия включает в себя работников различной партийной напряженности, различной внутренней значительности. Есть закаленные бойцы, есть побледнее.
Это естественно и неизбежно, и нет в этом ничего ни худого, ни опасного.
А вот что худо и опасно: нет внутри партийных групп взаимной связи, внутренней групповой жизни. Тут каждый за себя. Не собираются, не живут партийной жизнью. А когда делаются попытки созвать собрание, приходит еле седьмая часть.
Это уж опасно.
Надо принять во внимание: работы у коммунистов подавляюще много, отдыха никакого; здесь нет ни воскресений, ни праздников, ни перерывов – изо дня в день все та же напряженность.
И все-таки партийная жизнь должна быть. Она всех объединит, подтянет слабеющих, осмыслит всю работу.
Наиболее энергичными товарищами уже делаются в этом направлении усилия.
Великой мукой, великой ценой идет невиданное строительство Красной Армии.
САМОИСЦЕЛЯЮЩАЯ СИЛАЧем больше я присматриваюсь к строю и жизни нашей армии, тем радостнее становится на душе.
И не то чтоб не было тут ошибок, промахов, упущений. Есть и ошибки, и промахи, и упущения, и злоупотребления, и иногда в достаточном количестве. Но драгоценна та изумительная гибкость, с которой армия, обернувшись, тут же сама зализывает свои раны, выправляет свои упущения, вытравляет злоупотребления, вытравляет каленым железом.
И не потому, что на это строжайшие распоряжения, приказы и декреты из центра.
Нет, тут не в центре дело, а в том громадном чувстве самоохранения, которое пронизывает армию.
И оттого так быстро очищается всякий гнойник, затягивается всякая рана.
Вот я сижу в комнате политического комиссара и всматриваюсь в тысячи дел, которые обрушиваются сюда, вслушиваюсь в торопливый говор сотен людей, из которых каждый несет свое неотступное.
Прежде в Москве издали мне казалось, что комиссары несут только одну работу – контролируют командный состав.
Ничуть.
Они несут колоссальную повседневную работу, на которой держится вся жизнь армии, ежеминутно, тут же на месте, не канцелярски, не бумагой, а живым распоряжением решая самые разнообразные дела.
Великолепный волжский мост от Симбирска рухнул последним пролетом на левом берегу. Уже когда Симбирск был взят и белые отброшены от Волги, небольшая банда их пробралась и взорвала пролет – губы-то мы умеем распускать.
Инженер долго возился, тянул, а когда дальше тянуть с восстановлением моста стало нельзя, темной ночкой бежал. Отдан приказ об аресте: поймают – расстреляют.
Поручили другому. У этого дело пошло скоро, на днях мост будет готов. Но идут бои, нужны переброски сию же минуту; по Волге идет сало, нельзя перевозить пароходами, нужен временный настил на мосту.
И уже комиссар – инженер; уже он втянулся в механизм мостовых построек, он все время напряженно учится в деле. И инженер говорит:
– Хорошо. Как только понадобится, позвоните по телефону, через три часа настил будет готов.
Он знает, что говорит: или настил будет готов, или надо будет бежать.
Но комиссар не только инженер, он – седельник, когда приходят кавалеристы и начинают толковать о седлах; он – санитар и врач, когда решаются вопросы об устройстве раненых; он – специалист всюду, где требует дело.
И это не с кондачка, не с налету, он напряженно учится все время в деле, а если не одолеет, зовет специалиста. Но не спихивает ему на руки дело, нет, он видит в нем только эксперта, он высосет из него все, что нужно.
Санитарное дело, нужно сознаться, поставлено плохо – ни санитарных поездов, ни оборудования, ни врачей.
Кстати, куда же подевались великолепные поезда земского и городского союзов?
Их с аптеками, с операционными, с сестрами милосердия, с врачами отправляли за... хлебом. Хлеб возили в санитарных поездах. Теперь раненых возить не в чем.
С великими усилиями оборудовали в Симбирске госпитали. Но стояло затишье, и все это оборудование, руководствуясь совершенно неправильной системой, забрали на другие фронты. Симбирск остался голый.
И вдруг грянули бои, жестокие бои. Разом прислали с фронта, и – это было огромным упущением – не предупредив, четыреста раненых.
А для них ни кроватей, ни белья, ни тюфяков, ни места. Хоть на снег клади. Было от чего в отчаяние прийти.
Но в отчаяние не приходили, раненых не бросали в теплушки, не сбыли с рук куда-нибудь в тыл, не написали рапорта: «Выполнить нет возможности, ибо ничего нет» – и формально были бы правы.
Нет, все поставили на ноги, перерыли весь город. Комендант сказал монахиням: «Вы спите на мягких пуховиках; кельи у вас теплые, положите пуховики на пол, а кровати – раненым». Обошли буквально все квартиры и, где нашлись излишки белья, взяли, не обижая жителей. Одеял совершенно нельзя было достать – у всех в обрез. Нашли солдатское сукно, пригласили безработных, нарезали из сукна одеял.
Через четыре часа четыреста раненых, накормленные, перевязанные, обогретые, лежали на кроватях, с тюфяками, подушками, чистым бельем, под теплыми одеялами, а не тряслись по рапорту в теплушках в дальний тыл.
Это – эпизод. Да, эпизод, но из таких эпизодов строится вся жизнь армии.
Велика творящая и самоисцеляющая сила армии. Ибо армия эта оплодотворена великой силой, великой волей, великой действенностью коммуниста – коммуниста как представителя пролетариата.
БОЙТо там, то здесь, вспыхивая белыми клубочками, стукнули винтовочные выстрелы. Зататакали пулеметы. И, наполняя осенний воздух тяжелым, значительным и угрожающим, стали бухать невидимые орудия. Неприятель перешел в наступление.
Земля холодная, чуть запорошенная снежком. Ходили туманы, и в цепи, когда лежали, было мучительно холодно.
До этого же три недели стояли красные войска на реке Ик.
Позади лежало до Симбирска четыреста с лишним верст, которые они в сентябре – октябре прошли с боем, взяли Мелекес, Бугульму, а потом гнали белогвардейцев, не успевая прийти с ними в соприкосновение: те рвали мосты, полотно, водонапорные башни, а сами в поездах торопливо уезжали по направлению к Уфе.
Но на реке Ик, верстах в семидесяти от Бугульмы, красные войска замедлили движение: надо было подтянуть правый фланг. Армия отдала несколько боевых единиц на другие фронты. Сказалась и усталость непрерывных боевых маршей.
Враг воспользовался передышкой и стал копить кулак. Стянул отборные войска: чешские полки, польский легион, офицерский студенческий отряд в пятьсот человек. И, что очень важно для гибкости движения, много кавалерии – казачьи полки.
Командование было вручено маленькому Макензену, полковнику Каппелю, специалисту по окружению и прорывам. Это он, когда Красная Армия дралась под Казанью, сделал знаменитый стовосьмидесятиверстный обход под Свияжском и стал рвать мосты в тылу нашей армии, грозя ей полным поражением. Но слишком оторвался от своей базы и был отбит.
Девятого ноября Каппель превосходными силами обрушился на наш левый фланг по реке Ик.
Красноармейцы дрались ожесточенно. По восьми раз ходили в атаку. Тыл разом переполнился ранеными. Снарядов неприятель не жалел.
К сожалению, без указаний центра часть боевых единиц перед сражением была передвинута с левого фланга к Белебею, чтобы взять его. Победителей ведь не судят. Обошедшее перед тем все газеты известие, что Белебей взят советскими войсками, было тогда ложно – он взят был позже.
Ослабленный левый фланг стал подаваться.
Неприятель тогда кинул полки на правый фланг и центр – и прорвал. Под густым артиллерийским огнем делались все усилия, чтоб отступление шло планомерно и не обратилось в бегство.
На реке Ик рухнул мост. Артиллерия неминуемо должна была попасть в руки врагу.
Холодной ночью столпились на берегу, чуть белевшем снежком, артиллеристы, орудия, красноармейцы, зарядные ящики. Неприятель нещадно наседал. Тогда политком и несколько человек из командного состава кинулись в реку; за ними бросились красноармейцы, подхватывая орудия и перетаскивая на руках.
В ледяной воде, судорожно замирая, останавливалось сердце. Глубина была неровная – то не выше колен, а то с головой. Брод некогда было разыскивать. Кто попадал в ледяную глубину, тонул на глазах товарищей. Кто удержался на более мелком месте с нечеловеческими усилиями, борясь, чтобы не застыть, вытаскивал орудия.
Артиллерия была спасена.
Между тем на левом фланге наступление противника развивалось.
Измученные – не спали по нескольку дней подряд, голодные – кухни отбились, иззябшие от лежания день и ночь в цепи, на застывшей земле, еще в летней одежде, – красноармейцы не выдерживали, и полки стали таять.
Продолжая громить с фронта, неприятель бросил массу конницы в глубокий обход теснимого левого фланга.
Казаки лавиной обрушились на глубокий тыл, врубились в обоз и беспощадно стали рубить безоружных обозников. Они заставляли предварительно раздеваться, чтоб не окровавить и не испортить одежды, забирали сапоги, шинели, куртки, штаны, гимнастерки, а потом шашками разваливали головы.
Произошло что-то неописуемое.
Повозки, двуколки, люди, лошади – все кинулись беспощадным потоком, давя, ломая, сокрушая друг друга и все на пути.
Пронеслись страшные слова: «Обошли!», «Продали!», «Измена!».
Весь левый фланг побежал к Бугульме. Нависла катастрофа страшного разгрома.
На правый фланг и в центр, в дыру прорыва, была двинута 26-я дивизия.
Под страшной угрозой заразиться разливающейся паникой, под напором превосходных сил противника ринулась дивизия на белогвардейцев.
Снова перетащили в ледяной воде артиллерию и дали удивленному врагу жестокий отпор: отняли орудие, несколько пулеметов и погнали. Но чтоб сохранить остатки бегущих полков на левом фланге, чтоб отвести обозы и выровнять фронт, по распоряжению штаба медленно стали отходить, удерживая противника на почтительном расстоянии. И закрепились верстах в двадцати – тридцати от Бугульмы.
Левый наш фланг не существовал – весь был разбит и рассеян. Неприятелю открывался широкий простор, совершенно не защищенный, чтоб ударить на Бугульму, перерезать дорогу и отрезать всю армию от Симбирска.
Он это и сделал.
Он пустил великолепный легион испытанных польских солдат и чехов – отборные полки.
Легионеры и чехи шли железной стеной, полторы тысячи штыков, все кося пулеметным огнем и громя артиллерией, даже тяжелой.
Красноармейское командование двинуло навстречу особый социалистический отряд «ЦИКа», как его здесь зовут. В отряде большое число коммунистов. Он нес всего триста штыков. Предстоящий результат сражения для белогвардейцев был ясен; они приготовили донесение в Уфу о взятии Бугульмы и церемониальном марше на Симбирск.
Насколько во вражьем лагере были уверены в предстоящем полном разгроме Красной Армии и восстановлении фронта по Волге – показывает их радиотелеграмма «в Совдепию, всем, всем, всем».
В этой радиотелеграмме они говорят о поражении, которое нанесли нам, перечисляют разбитые полки, и, надо отдать справедливость, с большой точностью, и говорят о необходимости сложить оружие, так как сопротивление бесполезно.
И вот триста красных штыков, осененных волнующимся социалистическим знаменем, сошлись с полуторатысячью черных от народной крови штыков наймитов.
Закипел бой.
Уверенные в победе, которая, как спелый плод, сама падала в протянутые руки, упоенные катастрофическим разгромом нашего левого фланга, чувствуя громадный численный перевес, легионеры и чехи ринулись на горсть красноармейцев.
Но «ЦИК» ощетинился.
Его пулеметы строчили страшную строчку смерти. Его орудия методически, не спеша, били врага наверняка.
Люди падали с обеих сторон.
Чтобы раздавить эту горсть, легионеры развернулись цепью и пошли в штыки. Со стороны белогвардейцев это невиданная вещь, они сами здесь никогда не шли в штыки и никогда не принимали штыкового удара.
«ЦИК» тоже развернул цепь и тоже пошел в штыки. Сошлись, на секунду скрестившись, блеснули, и полуторатысячная масса отборнейших польских и чешских бойцов отхлынула и побежала.
Их преследовали, били, кололи и гнали.
Сражение не кончилось, а пулеметы и винтовки «ЦИКа» замолчали: израсходованы все патроны и пулеметные ленты.
Легион закрепился в деревне Байряки и стал расстреливать поредевшую горсть социалистического отряда.
Это был критический момент: поляки и чехи готовились, оправившись, снова ринуться и раздавить храбрецов. Предстояло или медленно отходить, отбиваясь только штыками и кроваво устилая поле своими телами, или брать деревню без единого патрона, без единой ленты.
Командиры скомандовали, и «ЦИК», опустив штыки, кинулся развернутой цепью на деревню.
Не дожидаясь, легионеры и чехи кинулись бежать. Они пускали в ход нагайки, вырывая у крестьян подводы, толпами кидались на них и нещадно гнали лошадей, только бы ускакать от страшных, молчащих красных штыков. Десятки возов с мертвецами и сотни с ранеными вскачь неслись из сражения, и все поле и деревня были залиты кровью и забросаны бинтами.
Треть красных храбрецов – восемьдесят раненых и одиннадцать убитых – лежала на кровавом поле.
Неприятель был наголову разбит и бежал так стремительно, что по всему нашему фронту с ним потеряли всякое соприкосновение, – на всей полосе до реки Ик не было врага.
Но наш фронт не продвинули вперед. Чтобы дать передышку и приготовиться, «ЦИКу» отдали приказание оттянуться назад на двадцать верст и таким образом выровнять фронт.
Красноармейцы со слезами покидали деревню – им казалось преступлением отходить с места, где легли товарищи, которое они так блестяще взяли.
Фронт выровнялся, закрепился верстах в двадцати – двадцати пяти от Бугульмы. Стали приводить в порядок полки левой группы. Они понесли огромные потери среди командного состава и политических комиссаров, и те и другие все время шли в первых рядах, беспощадно дрались и гибли. Солдаты, которые во время паники разбежались по деревням, понемногу воротились в свои полки, и части левой группы восстановились.
Производится расследование причины поражения левой группы.
Встречаются красноармейцы:
– Товарищ, дай закурить.
Другой, сбросив мизинцем пепел, благодушно протягивает папиросу.
– Ты, товарищ, какой части?
Тот, наклоняясь и приготовляясь прикурить, роняет:
– Я, товарищ, такого-то полка левой группы...
Первый разом отдергивает руку с папиросой.
– Пшел к черту!.. Еще бегунам всяким прикуривать давать. На-кась пососи... резвой!
И это – отношение всей Красной Армии к беглецам.
– Всю армию запакостили. Скидывай штаны, надевай юбку!
Удар для неприятеля был громовой.
Пленные поляки говорят, что ни разу белогвардейские войска не бежали в таком паническом ужасе, как в этот раз.
Взят был в плен денщик одного из белогвардейских офицеров. Денщику приходилось часто вертеться в офицерском собрании. Он слышал, как офицеры говорили, что это их наступление – последняя карта, которая или должна все вернуть – или, если будет бита, с ней все рухнет.
Я ехал на фронт с легким жалом не то что недоверия к тому, что постоянно говорится о внутреннем росте, стройности, крепости и дисциплине Красной Армии, – нет; но я в известной пропорции всегда уменьшал размеры и роста, и дисциплины, и внутренней спайки и теперь с радостью убедился, что дисциплина на фронте растет и что мои «размеры» были приуменьшены.
Теперь, когда доверился своему собственному глазу, скажу: да! У русского пролетариата, у русского беднейшего крестьянства есть армия, есть своя собственная армия!
И есть в этой армии сознание, за что она борется, есть пролетарская дисциплина и, главное, есть животворящая сила внутреннего роста, внутреннего живого развития, сила воссоздания разрушенного.
Не количеством поражений, не числом побед измеряется это животворящее начало, а великой силой самоисцеления.
Разбитая, потрясенная на всем своем протяжении, Красная Армия, судорожно изогнувшись, без помощи извне, откусывает больное место и, выпрямившись, загрызает почти до смерти впившегося в болячку врага.
Одно: есть у пролетариата пролетарская армия!
ЛЬВИНЫЙ ВЫВОДОК– Так идем?
Жутко.
Из Москвы я выехал – было тепло, и я очутился тут в одной шинели. А теперь воет в трубе, на полатях тяжелый морозный ветер. И когда отдирает поповскую железную крышу, похоже, будто ухают отдаленные орудия.
Ребятишки забрались на печку и гомозятся, как цыплята.
Делать нечего. Выходим, садимся в сани.
С наветренной стороны у саней и у ног лошади уже горы снега.
Деревенская улица и все избы курятся белым куревом несущегося снега. Все бело, холодно, неуютно.
Мой спутник – председатель коллектива коммунистов бригады. Я вспоминаю, какое лицо у него было в избе. Совсем молодой, чуть пробиваются усики, круглолицый, волосы в кружок и одутловатая бледность; хоть и крепыш по виду, а нездоровье.
А тут не узнаешь: нахлобучил папаху, втянул голову в шинель, сколько мог, всунул руки в рукава, весь белый, и, всячески изощряясь, сечет его злой ветер.
Но он жадно говорит, и я с трудом улавливаю слова, срываемые несущимся морозом:
– Я из Сормова. Там моя родина, там и работать стал. В паровозных мастерских. Мать у меня, брат был. Я учиться хотел, до чего хотел учиться! Так и стоит перед глазами: учусь. Книжки читал, учебники были, да это все не то. Вот сбил всеми правдами и неправдами шестьдесят рублей, написал в Москву, в университет Шанявского. Да не вытерпел, не дождался ответа, взял да уехал. Приезжаю в Москву, прихожу в университет, а там говорят: «Да мы вам отказ послали – требуется среднее образование. Значит, разминулся с бумагой». Я так и обомлел. Видно, очень изменился в лице. Мне говорят: «Ну, постойте. Посоветуемся». Пошли, долго совещались. Выходят. «Ну, ладно, примем в виде исключения, можете внести пятьдесят рублей». Я и не знал, что можно в рассрочку. Отдал пятьдесят рублей, пошел комнату искать. Нашел. Давайте, говорят, четырнадцать рублей за месяц вперед. А у меня десятка на руках. Иду по улице. Что же это? Счастье было вот в руках, теперь куда же мне?.. А? Вы чего?
А я говорю: «Бу... бу... бу...» – стянутыми губами, да вижу, что не слушаются, рукой махнул.
Кругом только дымящийся снег – ни деревца, ни черточки. Где же дорога?
Лошадь с трудом вытаскивает ноги, и скрипят полозья. Из-за этого снежного дыма могут показаться казаки или чехи. Впрочем, теперь не до них – вот запрятать бы руки поглубже в шинель.
А он говорит, говорит... Спешит излить свежему человеку из другого мира, поделиться, чтоб не теснило грудь накопившееся одиночество.
«И как его губы слушаются!» – думаю я, изо всех сил подавляя незатихающую внутреннюю дрожь.
– ...Ну, ходил, решил. Пошел в Сокольнические мастерские. Говорю: «Так и так, братцы, вот что вышло». А они: «Фу-у! Да оставайся у нас. Мы тебя кормить-поить будем, а ты учись. Учись и учись, товарищ, не думай ни о чем». Ну, бегаю к Шанявскому. Записался на одно отделение, а сам на все хожу, жадность одолела – ну, конечно, зайцем, воровски. А в конце концов бросил Шанявского, стал работать в мастерских. Потом в районе стал работать, в Сокольническом же. Оттуда и в Красную Армию пошел. На военную службу в начале войны меня забраковали по здоровью, а в Красную Армию волей пошел – надо. Брат у меня был строгий, суровый, не сдвинешь, настоящий коммунист. Он разбудил у меня душу. Бывало, где он, там сейчас же организация коммунистов. И уж требовательный был! Вместе в армии были. Вместе в цепи ходили, стреляли. Я только на него и глядел... Убили...
Наконец-то мы въехали в лес. Между деревьями несется, меняя очертания, метель. Отчаянно треплется, как черная струна, кабель полевого телефона, протянутого по качающимся веткам.
Гул стоит.
Я делаю попытку разжать губы и издаю нечленораздельные звуки.
Но он понял меня.
– Как у6или-то?.. Под Казанью в цепи шли. Белые засыпают. Залегли. Стали окопики рыть. Молоденький красноармеец не так, плохо роет. Брат взял у него лопатку, стал показывать, а пуля – ему в живот. Все время молчал, два дня мучился, помер. А мне все равно стало: хожу как во сне, ружье таскаю, не стреляю, иду на пули, да и все. Три дня так тянулось. Хотелось бросить ружье и идтить, идтить. Ну, потом пришел в себя. Что ж, думаю, брат бы видал – не похвалил. «Надо дело делать, надо работу работать», – только, бывало, от него и слышишь. Ну, тут я взял себя в руки, и теперь одно – работа, работа коммуниста, не покладаючи рук...
Потом мы ехали молча. Потом приехали.
Приехали в особый социалистический отряд ЦИКа, или, коротко, приехали в «ЦИК».
Насилу из саней вылезли – примерзли. И долго не могли расправить рук, ног, губ и начать говорить в поповском доме, где поместился штаб.
Комнаты пустые, неуютные. Холодно. А по стенам картины и открытки. Поп сбежал.
На голом столе остывший самовар, кусок хлеба и протоколы коллектива коммунистов: в «ЦИКе» много коммунистов, остальные – сочувствующие.
Председатель коллектива – петроградский рабочий, с неуклюжим, но необыкновенно привлекательным и милым лицом, и секретарь рассказывают нам:
– Бумаги у нас нет. Ну, верите ли, протокола заседания записать не на чем.
А я с товарищем в пол-уха слушаем – нос щекочет запах свинины. Молоденький красноармеец на корточках перед печкой что-то жарит, шипит на сковородке сало.
Мучительно хочется жирного. Недаром самоеды в морозы просто пьют тюлений жир.
– ...Так мы что сделали: забрали церковные книги, выдрали кто там родился, кто замуж вышел, а на чистом свои протоколы пишем. Вот.
Они показывают. На переплете: «Церковная книга», а внутри – протоколы Коммунистической партии.
Мы смеемся.
– У нас тут работа идет вовсю. Мы, коммунисты, держим в руках весь отряд. Вот протокол: двоих исключили из партии. Один выпил самогонки, а другой пожалел, что если коммунист – из Красной Армии уйти нельзя. Сейчас же долой его из партии. Несладко с клеймом ходить.
Жареная свинина возвращает нам способность и слушать и говорить. И я с удивлением вслушиваюсь, с какой восторженностью говорят они о партии, о своем коллективе, о партийной работе. Как будто это не старые, годы положившие на свою работу партийные работники, которых ничем не удивишь, а молоденькие, только что вступившие в партию, которые горячо принимают к сердцу всякую мелочь. А у моего товарища глаза разгорелись, глядя на них.
Так вот в чем сила истинного коммуниста: в неувядаемости, в том, что для него нет будней, все – революционный праздник, нет партийной усталости. Вот почему коммунисты – совесть в отрядах.
– А знаете, – говорит председатель, ласково улыбаясь всем своим неуклюже-милым лицом, и морщинки побежали от глаз, – просачиваются в ряды коммунистов и прохвосты форменные. Только не выловишь, хитрые.
– А это вот протокол незаконченный, – говорит секретарь. – На половине заседания – вдруг: «В ружье!» Все повскакали, похватали винтовки – и в бой. Я схватил в одну руку винтовку, в другую – церковную книгу, выскочил к обозникам. Взмолился им: «Товарищи, возьмите! Ведь это партийные протоколы наши». А они ругаются: «Куда нам вожжаться с ними! В этакой суматохе пропадет, вы нам голову проедите». Бегал я, бегал – ну, что тут делать? Так и побежал в цепь – в руке винтовка, а под мышкой церковная книга. Так и перебежки делал, и ложился, и стрелял... Ну, как в Москве? Расскажите нам про Москву. Как там? Как настроение?..
Понемногу комната наполняется. Пьем чай. Сахар пованивает керосином, но вкусно. Реквизировали у спекулянта, – должно быть, со зла облил.
Кто сидит на табуретке, кто на ящике, кто на связке старых газет, кто на доске, ребром поставил.
– Одно горе – газеты нам плохо доставляют. За полторы-две недели пришлют два-три номера, и опять жди полмесяца. Опять же рассказов хотелось бы почитать – ни одного!.. И тяжко: почты нету, полевой почты до сих пор нету.
Я всматриваюсь. Любопытный народ!..
Вот командир отряда. И не подумаешь: в шапчонке, в замызганной гимнастерке. Юное матовое лицо. Грек. Совсем молодой. Он с железной волей водит в бой своих железных коммунистов.
А вот сидит, тяжело согнувшись, крупный, плечистый, и очень похоже – из купеческого звания. Молодой, безусое лицо, волосы вьются. В поддевке. Точь-в-точь купеческий сынок. Командир отдельной конной сотни, а эта сотня чудеса делает.
Нахмурил белобрысые брови командир роты. Юное голое лицо – что-то в нем мальчишеское – бронзовое, выдубленное ветрами, морозами, солнцем и дождем, а лоб весь изрыт глубокими, старческими морщинами. Шея мускулистая, низко открытая, как у матроса, даром что холодно в комнате.
Он водит свою роту, как будто перед ним не неприятель, засыпающий пулями, а заросли кустарника, которые просто надо раздвинуть плечами – и все.
И все они смотрят немножко исподлобья, кряжистые, крепкие и юные.
У этих мертвая хватка: как вцепятся, хоть за ноги тащи – не оторвешь.
Я гляжу на них: львиный выводок, да и все. Крепкошеие, будто неловкие, а чувствуешь затаенность огромной быстроты движения, поворотливости, волчьей цепкости, и клыки свешиваются.
Сегодня они взволнованы. Жестикулируют, говорят тяжело и страстно, и ложатся на стол бронзовые кулаки.
– Нам отдан был приказ отбить наседавшего неприятеля. Хорошо! Мы вышли. У нас триста штыков, на нас двинулись полторы тысячи отборных чешских и польских солдат. Мы опрокинули и гнали их двадцать верст. А когда вышли все патроны и ленты, молча пошли в штыки, выбили и заняли деревню Байряки. Неприятель бежал, и мы потеряли с ним соприкосновение. Расположились в Байряках. Вдруг приказ: оттянуть отряд на двадцать верст назад, чтобы выровнять фронт. Да пусть по нас равняются, а не мы по ним! Восемьдесят товарищей раненых, одиннадцать убитых. Понимаете, это – наши товарищи, коммунисты! Их головами мы взяли Байряки. И бросать? Что?! Окружение? Мы не боимся окружения!
Командир роты, с бронзовым юным лицом и со старческими морщинами на лбу, говорит сердито, изламывая морщины:
– Под Казанью мы шли цепью на впятеро сильнейшего неприятеля. Нас засыпали. Мы вплотную подошли. Глядь, а неприятель не впереди, а справа густая его колонна и слева колонна. Мы думали – нас окружили. Ну, что ж! Мы сломали свою цепь, правая часть пошла против правой колонны, левая – против левой, и разбили, разогнали, рассеяли. Оказалось, не нас окружили, а мы прорвали неприятельский фронт, разрезали его на две части, а мы этого не знали. А нам толкуют об окружении.
Они в страстном негодовании мечутся, как львята в клетке. Я смотрю, любуюсь ими и думаю: мужественность, не знающая удержу, страстная храбрость и стратегия должны быть в сцеплении, и первая – в подчинении второй. Но к ним и на козе не подъедешь.
А они все рассказывают о своих сражениях.
Бойцы вспоминают минувшие дни
И битвы, где вместе рубились они...
И когда я уезжал, я уносил впечатление как от огромной книги – имя ей «Революция», – книги, брызжущей борьбой, кровью, слезами, невиданным героизмом, самопожертвованием и наряду с этим – смехом, предательством, фанатизмом.
И этот героический отряд ЦИКа, и эти председатель и секретарь коллектива коммунистов, которые совершают свою партийную работу с величайшей серьезностью и напряженностью и в бой идут прямо с собраний с протоколами под мышкой, и мой молодой товарищ, у которого глаза и лицо загораются при одном слове «коммунист», – все это только переворачиваемая страница великой книги «Революция», – страница, края которой озарены ослепительным светом: человеческое счастье.