Текст книги "Когда улетают журавли"
Автор книги: Александр Плетнёв
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
– Влетел на этаж, как в скворечник, и доволен. Ни сада, ни огорода, ни положить что в кладовку.
– А что мне класть? Авоську? Есть холодильник. Тысячи в свой дом убухай, а так туда-сюда – и машина.
– Гляди, а то помог бы и силой, и деньгами.
Михаил ничего не ответил. Молчали до шахты.
– У вас – крепить. Вам – рубить. Жмите! Кряжевы – бурить, взрывать, – объявлял наряд помощник начальника участка Моев. Средних лет, обрюзгший, замученный бездельем и водкой, он торопился, должно быть, опохмелиться. На шахте он объявился недавно. Пришлый.
«Сколько баловства в жизни», – подумал Василий Андреич.
Он подошел к столу расписаться в наряде-путевке. В лицо шибануло перегаром и никотином.
– Вы бы, Виктор Степаныч, хоть чесноком заедали.
Нарядную потряс хохот.
Моев, поблескивая глазками из-под опухших век, принужденно в меру отсмеялся, стараясь своим участием отвести от себя смех на Василия Андреича.
– Ну и старики пошли… Юмористы. Итак!.. – он резко вскинул от стула свое тесто-тело: рука картинно протянута. – Вперед! Жмите! Кряжев – минутку.
Рабочие, уходя, возмущались.
– «Вперед!», а в забое лесу – ни палки. Какой день без конвейерных цепей. У него одно пиво на уме…
Моев подождал, когда закрылась дверь, затряс подушками щек:
– Ты почему меня перед рабочими дискредитируешь?!
Василий Андреич глядел в лицо Моева.
– Боитесь, что ли?
– Кого? Тебя? Хо-хох… – Будто гнилую пробку изо рта выбил. – Я не позволю, чтоб надо мной всякая!..
– Над кем же вы смеялись?
Моев на секунду растерялся, скрыл глаза за опухолью век, заговорил злобно:
– Не пойму я тебя. Деньги, которые можно получать, сидя на завалинке, пропадают, а ты старый горб гнешь. Я помогу тебе на завалинку сесть! Не я буду Моев…
– Ладно, делу – время, потехе – час.
Василий Андреич вышел и только тогда понял, в какой глупый разговор он был втянут. «Не пашут, не сеют, а они вот родятся, – думал он, надевая спецовку. – Должно быть, кроме слив, еще кое-что корчевать нужно».
Припоясывая на ходу светильник, он заспешил к стволу.
Рукоятчик Михаил Сухов рад встрече с другом.
– Опаздываешь.
– Да с начальником процеловался…
– С Моевым?
– Ага.
– Я его вчера в клеть не пустил – пьяный был.
– Ты, Миша, приди завтра на шахту до смены. Надо ошкурить мужика да в створ поставить.
Морщины на лице Сухова сбежались.
– Отставили мы свое, Вася.
– Миша, ты что?! – Василий Андреич пытался заглянуть в лицо Сухова. – Смеяться разучился? Нет. А коль нет, то и хорошо. Старики мы – дубы, да? Режь – кровь не потечет? Эх ты…
– Ладно, приду.
– Да не в этом дело. Я к тому: тело живое – душа умерла. А тогда зачем жить? Тогда лучше в ствол головой.
– Будет тебе меня хоронить! Что-то ты сегодня вытоньшился? – улыбнулся Сухов. – Уж и жилы не даст ослабить. Иди в клеть, крыса подземная.
– Завидуешь?
– Ага, – признался Сухов, закрывая клеть. – Не радикулит бы, так…
– Ладно, сигналь. Припугнул ты меня нынче. Смотри – растребушу и на копер закину!
Клеть вздрогнула и резко пошла вниз.
– Смотри погоду!.. Чтоб дождя не было-о! – услышал Сухов уже из глубины.
Клеть с глухим грохотом падала вниз, а Василию Андреичу казалось, что постепенно засыпает его породой. Сперва ноги, а потом все выше порода обжимала его пояс и грудь. Сердце вроде уже толкалось не в груди, а в тесноте холодных глыб. И будто в сон поклонило Василия Андреича, и ему стало страшно.
Стволовой клацнул замком, открыл клеть. Василий Андреич изо всех сил сдвинул ноги с места. Шаг, другой, еще, еще… «Скорей в забой, – торопил он себя, – скорей в забой, скорей…»
Жадюга
Зарплату выдавал слесарь Карелов. Работу эту он делал трудно: пальцы не гнулись; Карелов сбивался в счете, потел.
– Фу, черт, легче железяки в шахте таскать.
– Это кому как! – гыгыкнул Чуев, мужик дураковатый и шумливый, и подмигнул Загребину, а потом уставился смеющимися глупыми глазами на Серегу Резникова. Загребин сделал вид, будто его не касается подковырка Чуева, а Серега равнодушно подумал: «Каждой деревне дурак полагается, и нам бог дал».
Серега занял очередь за Загребиным и сел на подлокотник старого, но крепкого кресла. На таком кресле еще сидеть бы да сидеть, конечно, если подновить драпировку, но кресла поменяло все руководство шахты – Серега видел старые в быткомбинатовских закутках, и даже в подземную подстанцию кто-то одно приволок. Серега сверился в магазине, и оказалось, что лакированные на поролоне стоят шестьдесят восемь рублей. Прикинул и выходило: полгода он или такой же, как он, гаврик работал на все эти кресла. Сходил после к председателю шахткома, высказался.
– Дух времени, – сказал председатель. – Эстетика.
Сам тоже на новом кресле сидит.
– Дух-то, может, и дух. А он счас, дух-то, тоже кой на что денежку требует. Вон он, бомбит, – Серега показал куда-то в потолок черным от постоянной работы с металлом пальцем.
Председатель помолчал, будто прислушивался: где это «бомбит».
– Чего ж теперь, лавки сколачивать для кабинетов?! – рассердился он.
– Ишь ты, «лавки». – И Серега не выдержал: – Ну и не облез бы, коль на старом-то посидел. А за семьдесят целковых рудстойки можно купить иль пять комплектов спецовки. Инструменту слесарного опять же не хватает.
– Демагог, – нехорошо смеялся председатель, – демагог…
«Был мужик как мужик, пока в забое работал, – думал Серега. – Выдвинули в верха, и уже – «естетика». Постой, Серега тоже щи не лаптем хлебает – пять газет выписывает.
– Негуманно все это, – сказал со вздохом.
– Что – негуманно? – заинтересовался председатель.
– Да с креслами… Это…
– У тебя всё?
– Всё.
– Ну и иди отдыхай. Ты с ночной? Вот и иди.
Вот какая неприятность была у Сереги со старыми креслами. Они и сейчас бередят его душу: живые деньги гибнут.
Очередь почти не движется – Карелов не Загребин: у того, бывало, очередные только отскакивали. Глазом не моргнешь, а он уж и марочку тридцатикопеечную «ДСО «Труд» тебе всучит, и за «Красный Крест» высчитает и десять-пятнадцать копеек сдачи укатит в свой карман.
Загребин – это затихающая болезнь участка, бывший штатный общественник, что ли, хоть по штату числится слесарем. В общем, до того впился в тело участка, что насилу вытянули.
Вот сейчас сидит в уголке на краешке стула, притихший, рыхловатый и жалкий. Давно ли в шахте, а уж жирок подтаял, и осанка пообмякла, и даже Чуев над ним подсмеивается. А раньше разве посмел бы? Какой там! От Загребина зависели побольше, чем от его дружка – начальника участка Ванина. Чуть кто не по нутру, сразу Ванина подпалит, а тот:
– Что-то ты, брат, не тянешь, пора бы тебя переэкзаменовать.
Такому, как Сереге, легче неделю бессменно в шахте проработать, чем экзамен сдать. А Загребин ему же и посочувствует. Для всех хорошим умел быть.
Серега видит, как он следит за руками Карелова. В маленьких голубых глазах тоска.
«Плохо ему без сладкой соски, – думает Серега, – поздновато отсадили, да ничего».
– Пишет сын-то с курортов? – пытает Чуев Загребина.
– Пишет, – с неохотой отвечает тот.
– Ну и как?..
– Да что ему – работает… – Загребин пытается сбить Чуева с неприятного для него разговора: – Осень нынче – уж снегу пора, а теплынь.
– Теплынь. Сынку твоему теперь жарко в строгом режиме, – не отвязывается Чуев. – Эх ты, воспитатель-общественник.
Давно ли Загребин для Сереги был самый ненавистный человек, можно сказать, годы потрачены на взаимную ненависть. А теперь ему как-то жалко поверженного и водворенного на свое место недруга, которого кусает его же бывший холуй.
– Слышь, ты, герой с дырой, привяжи-ка ботало!
Чуев примолк, а Загребин удивленно посмотрел на заступника.
Вошел Ванин, поздоровался со всеми сдержанно. В сторону Загребина даже не взглянул, а бывало, всегда вместе, о чем-то советуются, что-то решают и только слышишь, как Ванин: «Иван Яковлевич да Иван Яковлевич».
«На чем же их дружба лепилась?» – недоумевал Серега, наблюдая за Ваниным.
Загребин пришел на шахту лет на шесть позже Сереги, до этого он служил интендантом в звании старшины и попал под сокращение. Механик определил его к Сереге в ученики. Серега – слесарь золотые руки, натаскал его на практике, тут же Загребин в учебном комбинате сдал теорию и получил высшую ставку. А Серега так и остался на разряд ниже, потому что со своим образованием не мог до конца постичь всех формул, правил и законов тока. И не было у него ни зависти, ни обиды – получал, что заслужил.
Загребин же подземный труд начал обходить с первого года. Для начала завладел трибунами всех собраний, а потом пошло-поехало: он и член шахткома, и помощник начальника штаба дружины, и рабочий контролер, и общественный кассир, и в спортобществе кем-то числится, потому что при каждой зарплате продавал марки. Словом, все ступени общественной деятельности, кроме труда слесаря. Да когда?! Когда слесарничать-то?! Семинары, активы, встречи, проводы, напутственные речи в военкомате будущим солдатам, в комиссии по трудновоспитуемым подросткам. Ну, прямо ставь при жизни памятник, высокий, на граните: «Общественник-профессионал Загребин». Жирок интендантства залился новым, ибо на – шахте тяжелее куска хлеба Загребин ничего не подымал. А заботы? Да ты попробуй их перезабыть. Некогда взгляду на чем-то остановиться, не то что душе. Значит, и худеть не с чего. Кроме жирка образовалась этакая невидимая оболочка сановитости, что порядком отделила его от рабочего человека. Но нашлись шершавые руки, не сразу, но обскубали оболочку. Да еще случай помог. А может, это и не случай был, а закономерность.
Вначале с непривычки мужики возмущались: «Слесарей не хватает, а Загребин баклуши бьет!»
– Чего болтаешь, – выискивал говоруна тяжелым взглядом Ванин. – В Кузбасс за опытом он уехал.
Опыт привез – раздать его надо, и не только на своей шахте – другие тоже нуждаются.
Собрание было не похоже на все собрания, где обычно каждый дерет горло о каком-нибудь куске железа или о выщербленной шестеренке, от которой, послушать выступающего, так все – и завал плана, и вообще работа шахты с места не сдвинется. А тут наоборот: собрание сначала шло тихо, в этаком мечтательном тоне. Разговор шел о постепенной передаче охраны общественного порядка в ведение масс. Героем собрания был Загребин. По словам Ванина, Загребин «первый росток, первый пример общественного горения». Загребин сидел не в президиуме, но у стола, лицом к собранию, впитывая речь Ванина, и, кажется, распухал от сознания своей значимости, не опускал глаза долу от нескромных восхвалений, а наоборот, глядел высоко, поверх лиц, выставив на пухлой груди пяток юбилейных медалей, которые так неуместно сияли среди простоты рабочих буден.
«У поганого вида нет стыда», – подумал Серега и почувствовал до озноба в теле, что момент настал начинать разгон этого дыма, который так густо напускали в глаза людям Ванин с Загребиным. Начал прямо, без дипломатии:
– Вопрос есть такой: отчего Загребин Родину не любит?
– Как?! – растерялся председатель собрания, а Ванин аж привстал. У Загребина улыбочка заиграла. Он кидал взгляд то на Ванина, то на председателя, дескать, не то еще услышите, чего от такого ожидать.
– Подсчет я сделал, – Серега, будто не замечая их удивления, полез в карман за бумажкой. – За пять лет Загребин получил пятнадцать тыщ двести рублей. За это он на шахте не закрутил ни одной гайки и ни одной заклепки не заклепал. Факт? Все знают… Дальше. Похоже, о подземной работе он и завтра тосковать не собирается… Значит, до льготной пенсии без пота он шестьдесят тысченок оприходует. Так?..
Серега встретился взглядом с Загребиным. Небольшие глазки, всегда ласково бегающие, резанули Серегу острым холодом. О, они поняли в ту минуту, как ненавидят друг друга.
Собрание насторожилось. Ох зарвался Серега: при народе такое… Общественника… И начальник вон ерзает. Круто взял. Дадут по каске. А Серегу правота одолела. «Утонуть, так поплававши, – мелькнуло в мозгу рискованное. – А вообще, ни хрена не будет до самой смерти».
– Спрашивается вопрос, – глядя в жуткие глаза Загребина, наступал он. – Откуда взялся это… парадокс этот? Какой ты, к примеру, общественник, коль несознательный сам. Ты отработай в шахте, а потом выполняй поручения. А Загребин неделю призывникам речи воспитательные говорил. О чем? Как штаны солдатам выдавал? На фронте не был. А у Петра Семашенки – вот он сидит – два ордена Славы. Ему и положено воспитывать на личном примере.
Для многих было новостью, что у сухонького неприметного крепильщика Симашенки две Славы. Тот опустил остроносенькое лицо, покраснел:
– Какой я воспитатель… А так-то я хожу… зовут ребятишки… Рассказать им то, се…
– Во! – Серега потряс черным, как болт, пальцем. – Кто об том знает? Отработал в шахте – пошел. Польза? А Загребину лишь бы не работать да пыль подымать. Грабиловка…
– Подбирайте выражения, в конце концов! – хлопнул Ванин по столу ладонью и оттянул на шее галстук. Загребин оживился.
– Счас, – не останавливался Серега. – Что расскажет в школе детям человек, когда не имеет трудовой биографии? Он ее, биографию, выдумает: язык такому легче гнуть, чем спину. Польза? Нету. То есть государству тяжело таких, как Загребин, на закорках тащить, когда всюду рупь нужен: и на производство, и на оборону, и на развитие мирового социализма…
– Человека чернишь, а сам от общественных дел – в кусты, – перебил Ванин.
– Я в рыбном надзоре состою. Коль с душой, то дел хватает.
– Непыльно! С рыбкой-то пользительно! – в угоду Ванину выкрикнул Чуев и рассмеялся.
– Да, да, – подхватил Ванин, – ходят разговоры: Резников торгует рыбой, изъятой у рыбаков.
– Чего зря клепать, – вмешался Карелов. – В столовую он сдает. Отнимает у браконьеров и честно… Сам рыбак, знаю. Я тут вот что хотел… – как бы извиняясь, продолжал Карелов, – Загребину за сыном бы присмотреть надо. Учится он у него – не бей лежачего и моего Мишку сбивает. А парень он способный. Ты уж, Иван Яковлевич, присмотри за ним, а то ведь счас свихнуться… а потом…
Загребин что-то промямлил, покхэкал.
– Мы отвлеклись от главного, – сказал председатель. – Давайте выступать по существу.
Поднялся Ванин:
– Меня перебили. – С минуту взгляд его был далеким. – Вникните, товарищи, – мечтательно заговорил он, – что будет стоить стране замена общественником хотя бы одного милиционера…
– Дырки от бублика! – прервал мечту Ванина Серега. – Милиционеру сто двадцать плотют, – а Загребину – двести пятьдесят. Ты меняй, да не в счет производства, – вцепился в свое он.
– А сам-то, жадюга, – встрял опять Чуев. – Егорова на пенсию провожали – рупь не дал.
– Вы проводы делаете? Вы пьянки устраиваете до поросячьего визга. А назавтра в шахте, что тараканы мореные. Все желудки водкой пожгли.
– Это ты зря, Серега…
– Проводы – дело хорошее, – послышались голоса.
– На рупь шибко не погуляешь.
– Все равно… Шиковать стали. Не ко времю…
Словом, собрание в намеченное Ваниным с Загребиным русло не входило.
Ванин побледнел, ноздри его раздулись:
– Хватит! Это черт знает… Злопыхать на общественные порядки, на коллектив. Вызывает подозрение…
Голос Ванина скорбел.
– Да чего зря-то?.. – удивил всех фальцетик Симашенки. – Прав Резников: хоть крути, хоть верти, а Загребин должен в шахте работать.
Ванин развел руками: «Ну, не знаю». И сел.
– Ты подумай о сыне, Иван Яковлевич, – твердил свое Карелов. – Вином моего Мишку спаивает. Деньги где-то берет.
Загребин, налитый густой краснотой, будто не реагировал ни на слова Карелова, ни на собрание, которое как-то сразу притихло.
Ванин заговорил о том, что собрание сорвано по вине Резникова и нужно поставить вопрос о недостойном его поведении.
– Ладно, – сказал Серега спокойно, – ставь когда такой, – и пошел к двери.
Несколько дней все ждали бури. Но, видно, Ванин на холодную голову решил Серегу не трогать. Напротив, Загребин стал спускаться в шахту. Правда, не на смену, а на час-два. То какую-то ревизию механизмов делать, то опись. Серега же в отпуск ходил четыре зимы подряд, «по производственной необходимости». Да и шут с ним, с летом: в ялты Сереге не ехать, весь отпуск поливай огород да поли.
Для него отпуск – это отлежаться, отоспаться, днем в кино походить. В ялты Сереге не ехать – они денежку тянут. А полечиться и в профилактории Серега может, без отрыва от работы. За семнадцать рублей. Кормят и лечат – по рассказам – на этих курортах в два раза хуже, чем в профилактории. Так что пусть в ялты ездят те, у кого пухлые карман да пузо – растрясут…
Ну и тихо же Карелов деньги считает. Истомишься в очереди. Да ладно: тихо – не лихо. Загребин, бывало, что фокусник: раз-раз и – отвали. И все с шуточками-прибауточками. А неловко как-то было у кассы. Этакий душок нечестности витал над столом.
– За марочку тридцать копеек, – воркует, бывало, Загребин.
– В прошлый раз платил.
– Не обеднеешь, ки-ки-ки…
Деньги платят. Торговаться? Да ну его к шутам, а марки не берут – одна в год положена. Деньги прибывают – марки остаются. Загребин их потом опять в оборот пускал.
У Сереги по этому случаю неприятность была. Не успел расписаться, как Загребин накидал сто двадцать один рубль. Звякнул мелочью.
– Погоди. – Серега, комкая бумажки, пересчитал, собрал мелочь. – Сорок пять копеек. В ведомости – семьдесят пять. Рассчитай сполна.
– За марочку ДСО… ки-ки-ки…
Серега вынул из кармана бумажку, развернул;
– Вот они, марки.
Загребин кинул два пятнадцатника. Один упал.
– Подыми деньги.
– Иди. Получил – не задерживай. – Щеки запунцовели, глаза подернулись ледком.
– Ты что, Серега! – зашумели задние. – В столовой пиво, а он из-за пустяка…
– Тебе чего надо? – В голосе Загребина угроза.
– Подыми деньги. Не зарабатывал, чтоб бросать.
– Сам поднимешь.
С минуту они смотрели друг на друга. Серега будто забыл про деньги. Он был неожиданно поражен вспомнившимся ему лицом. Ну, да! Эта же сытая, самодовольная рожа, эти же глаза, в которых: «Прочь с дороги – раздавлю». Что с того, что лицо это встретилось давно, в войну, и не на шахте, а в родном совхозе, куда Серега приехал раненый на побывку? Две капли. А может, и тогда Загребин был? Да какая разница. «Долгонько же ты живешь. Уж и не думал встретиться, а гляди-ка…»
А как было: из Ленинграда привезли еле живых от голода детей. В совхозе было тоже голодно, и бабка Елена, приставленная ухаживать за детьми, совсем извелась – картошки и той не досыта варила. Она и пожаловалась Сереге на управляющего. Тот прямо днем резал петухов на птицеферме и носил домой в открытую.
– Что за домашний фашизм?! – удивился Серега и стал наблюдать.
Встретил. Управляющий грузный, мрачный, и Серега смекнул: без боя не обойтись. Силы явно неравные, и нога еще не зажила, да ведь наше дело правое.
– Куда петушка?
Управляющий надвигался горой, не сбавлял хода.
– Занеси-ка бабке Елене.
Ноль внимания.
– Ты что ж, пьявка, кровь тут сосешь!
Тот как ветку, отвел Серегу с дороги.
Тогда маневром возьмем. Набычился и – прямой наводкой головой в широкий бок. Три ребра высадил. Спасибо родному военкомату: от суда спас – на фронт поскорей отправил.
И вот опять встретились. Он? Ясно он. Только фамилия другая, а зло то же самое.
– Не подымешь?! – мослатая рука потянулась через стол к Загребину.
И быть бы беде, да несколько рук оттянули сзади, вытеснили из раскомандировочной.
– Сдурел ты. Загребин, что он зря нам выдает?.. Что-то иметь должен… – не то уговаривали, не то упрекали Серегу.
Серега тогда как-то обмяк, душу щемило, сосало. «Как не поймут, – думал с болью, – что паразита надо уничтожать. Мало ли что комар из тебя всю кровь не выпьет, но он же пьет. Чистую!»
– Ладно, идите к Загребину, сдохнет он без вас.
И теперь, через столько лет, Загребин опять у Сереги в напарниках. А как работает, сукин кот, Серега не нарадуется: хоть ключ, хоть молоток в руках его играет. И сжимает сердце досада: каким бы мог человеком быть Загребин, коль загодя отбить у него повадку к дармовому хлебу. Если бы да кабы.
Ванин не зря грел за пазухой Загребина: его рабочий – общественник городского масштаба. А как посадили сына за ограбление ларьков да поднялся шум, тут Ванин-то и выбросил из-за пазухи дружка и брезгливо руки обтер. Ванин-то отвернулся, а рабочему человеку негоже на живую душу плевать.
Загребин получил деньги, но не уходил, ждал Серегу.
– Может, зайдем, Сергей Сапроныч… По кружечке? – и заглядывал в глаза.
– Недосуг мне, Иван Яковлевич. Ты уж прости.
Ему не хотелось обижать Загребина, и тот, должно быть, понял искренность его отказа.
– Ладно, – сказал, – зайду один.
Пошел, а Серега вослед ему глядел и думал: «То ли по совести человек сменился, то ли по условиям». И решил: нет, по условиям… Прижали, куда денешься. Дитенка опоздай воспитывать на годок-два – и крышка. Как в народе говорят: учи, пока поперек лавки лежит, повдоль ляжет, не научишь. Значит, глядеть надо за такими, как Загребин, и крепко глядеть, решил Серега.
Весь пришахтовый двор был уставлен мотоциклами и легковыми машинами разных марок. Шахтеры из других смей приехали получать зарплату. Справно зажили, ничего не скажешь. Серега ни машины, ни даже мотоцикла не имеет. Все как-то не получалось. Года за три скапливал денег, а глядишь – уже мать навестить нужно. Опять же один не поедешь – мать внуков ждет, а их трое да жена. С Дальнего Востока в Оренбургскую степь съездить – и мотоциклом не обойдешься. А навещать мать – это закон. Серега и сам тоскует по матери, хоть и без малого дед. Мать и и в какую не хочет жить в городе. Живет у младшего брата в совхозе. А у того разве птичьего молока нету: полные сараи птицы да скота. Сам тракторист, зарплата почти одинаковая с Серегиной. Зовет все. Бросай, мол, приезжай домой.
Домой. А домой ли? Жена местная, дети тут родились. Старший сын на пианиста учится: все хвалят. Дочка в балетной студии. Младший день-ночь рисует да лепит. Одни таланты. И в кого? Серега – ни рисовать, ни плясать. Правда, на балалайке лихо играл в молодости. Но к детям подошел с понятием и строгостью.
У Сереги к детям одна мерка, один вопрос: выложись на что способен, не живи в полсилы. Полуфабрикатов он не терпит. Тонким педагогическим наукам Серега не обучен. В случае чего березовой кашей может накормить. Будь человеком и за чей-то горб не цепляйся, чтоб в рай въехать. Такие у него твердые правила – и дети приняли их, втянулись.
А были у Сереги разногласия по случаю воспитания детей не только с женой Ольгой, но даже с общественностью. Ольга, та бывало: пусть поспят да поиграют, еще наработаются. Кто тебе сказал, курице, что успеют. Человек никогда не успевает наработаться. Если он человек, то и умирает с думой: не успел то, не успел это. А спать – ляг в десять, встань в семь – любой профессор скажет: хватит. Вводить детей в жизнь надо твердой рукой. По себе знает. Рассопливился когда-то и не захотел от материной юбки оторваться, чтобы ехать в другую деревню учиться. А мать: ладно, и так люди живут. Ясно, живет Серега человеком, а, однако, вот уж скоро сорок девять, а все больше Серегой величают. Твердой руки в детстве не было: отца в коллективизацию кулаки в могилу загнали.
Со старшим Виктором как было? В первый класс пошел и сразу:
– Купи пианино. В музыкальную хочу.
Серега затылок чесать – шестьсот рублей игрушка стоит да двести в год – за обучение. Опять же воспитатели-учителя твердят: есть слух. Слух-то, он сейчас у многих есть: дети способные пошли. У соседа дочка кончила школу со слухом, а теперь тарабанит за стенкой будто ведро об ведро. И это за такие деньги!
Короче, не пустил сразу: войди в сознание. Через три года пустил. Купил пианино, а через полгода наигрался Витька, футболом увлекся. Стал мячи гонять.
И так и этак – срывается резьба: гоняет Витька футбол в ущерб музыке. Придется нарезать новую. Взял ремень. Нарезал. Сосед – заявление на работу: истязает детей. Загребин, как член комиссии по воспитанию, гневную речь произнес. Дескать, позор: ведь имеются необъятные средства воспитания – и вот, истязания в застенке. Так и сказал: в застенке. Серега чуть не закричал от оскорбления. До ремня-то он дошел через ночи бессонные. Сам вместе с Витькой готов был реветь.
Витька уже с концертами по области ездит. Шутит, вспоминая. «Большой, говорит, ты мастер, батя, вовремя струны настроил. Спасибо».
– Не за что. Обязан был.
…Серега вышел с пришахтового двора. Домой он попадет еще не скоро: сперва зайдет в музыкальную школу заплатить за Витьку, дальше – за квартиру, еще на почту и в последнюю очередь – в магазин.
Из музыкальной школы он вышел огорченный. Оказывается, у Витьки открылся новый талант – композитора.
Ия Михайловна – Витькина преподавательница, лет двадцати двух, выкрашенная под блондинку, в юбочке, короткой до бессовестности, вцепилась в Серегин рукав, заволокла в пустой класс, усадила и, сияя улыбкой, объявила:
– Сергей Сапроныч, вы знаете о том, что ваш сын талантливый композитор?
Серега опешил от такой невероятности. По его понятиям, композиторы, как писатели и художники, чуть ли не небожители. Что от рождения до смерти живут они таинственно и священно, жизнью, недоступной для глаз простых смертных. Получают, как раньше писали в газетах, по сто тыщ только за лауреатство – новыми десять тысяч выходит. Таких денег даже директор шахты за год не получает. А слава: только о них и трубят по радио. Книги, песни…
Серегу в жар бросило. Запинаясь, выдавил из себя;
– А я его это… ремнем стегал… Знать-то бы, дак ни за что… А?
– Да что вы, Сергей Сапроныч! – искренне удивилась Ия Михайловна. – Вы только послушайте, какая инструментовка, полифония – блеск!
Тут Ия Михайловна такой грохот подняла на пианино, что Сереге показалось, будто град величиной с куриное яйцо лупит по железной крыше. Поубавив грохоту, запела отрывисто, с придыхом:
Улица сутулится,
Крутится земля…
А ля-ля-ля-ля-ля
Траля-ля-ля-ля…
Допев, повернулась к Сереге с видом, будто только что по лотерее выиграла «Волгу».
Серега краснел от стыда. Ия Михайловна насторожилась.
– Это разве песня? Это, как его… чих-пых это… Я тебе так-то и сам что хошь настукаю.
– Сергей Сапроныч, вы не понимаете! Вы не понимаете дух времени…
– Што я дурак, што ли? Дух времени… Я ему покажу «дух времени». Тыщи на него угробил, а он – траля-ля, – и решительно направился к дверям.
– Нельзя же быть таким примитивным материалистом! – отчаянно спасала свои убеждения Ия Михайловна. – И этим… жадюгой!
«Ну, голозадая, – злился Серега на преподавательницу, шагая по улице. – Траля-ля, блеск!.. Тьфу! Паразиты, погремушки! Из-за этих траля-ля хоть радио не включай: бякают по-козлиному. Ни голове, ни душе».
Любил Серега хорошие песни. Как-то услыхал «Оренбургский платок». Дома один был и не выдержал – слезы сами потекли.
– Мамка ты мамка, родная ты моя, – разговаривал один и стирал твердой как камень рукой слезы. Стоял у окна, смотрел поверх домов на облачное небо. Вот послушал песню – и будто свиделся с матерью, со своим детством, с родной степью. Будто поговорил, как при короткой встрече.
«Постарел ты, сынка. Не выпиваешь ли?»
«Ничего, мамка, к зелью я не жадный. Только душу что-то заботит: все как-то побаливает».
«На работе что не так, аль в семье?»
«Нет, все прочно. Далекая какая-то забота: будто темной тенью пролетит, душе тревогу создаст, охолодит всю».
«Слышит что душа-то, чует?»
«Ага. Слышит. Земля вроде бы вздрагивает и детишки ревут. Далеко, далеко».
«Ты все такой же, как мальчонкой был, желанный. Не идет, знать, душа на усох?»
«Нет, не идет… Только злюсь я, бывает. Как встречу зло, так и сам злюсь».
«Укрепись, сынка. Злость силу отнимает, а против зла сила нужна». – И будто погладит по голове, как в детстве. И опять Серега словно мальчишка, и все у него впереди.
Вот что песня делает с человеком. А песню человек сложил. В ноги бы ему поклонился за дело светлое.
…Серега шел, и чувство досадной горечи не покидало его. Досадно было из-за крашеной учительницы, из-за себя, что нагрубил ей, вместо того, чтоб убедить по-людски. И все из-за своей неграмотности. Она-то: поли – это самое – симфония, инструменталка, а я – гав-гав и пошел. «И все же, Витюха, на композиторство твое я стопор поставлю».
Расстроенный, Серега забыл заплатить за квартиру. «Уплачу завтра», – подумал он, мысленно прибавляя к пятнадцати рублям, оставленных в музыкальной школе, пятнадцать за квартиру.
На почте Серега повеселел, увидев за барьерчиком черную как галчонок, худенькую девчушку, а не ее сменщицу, женщину средних лет, полную, с прической-стогом в два раза больше головы. Каждый раз, когда она, оформив ему перевод на имя матери, бралась за другой на три рубля, начинала презрительно ухмыляться. Серега догадывался, что причиной этой язвительной ухмылки была не только мизерность суммы перевода. И ему хотелось сказать ей что-нибудь обидное, злое, но он терялся, тем более, что она ухмылку свою не подтверждала словами. Зато, выскочив на улицу, «пускал пар».
– Зараза, расплылась что мешок!..
Но однажды она долго оглядывала его шевиотовый пиджак образца пятидесятых годов, длинные лацканы которого закрутились в трубку, показала на маленький прожог в борту.
– Дырка, – как-то обрадовалась она.
– Ну и што? – начал закипать Серега. – Я же твои дырки не считаю.
Радость на ее лице сменилась ехидством:
– А то: сперва бы штаны себе купил, а потом уж… Без твоего трояка там не обойдутся. Мир, глядите, он трояком укрепит! Штаны свои укрепи…
На этот раз Серега не выдержал:
– А у тебя крепкие штаны? Вот и сиди, а то когда-нибудь прижмут – полопаются. Пишешь? Ну и сиди, пиши и не щерься как кобыла.
Молчком швырнула квитанцию; стог волос затрясся, того гляди, свалится.
С тех пор он, увидев эту женщину за барьерчиком, переводы не делал, а приходил на почту на другой день, когда работала сменщица – вот эта черная девчонка.
…Девчонка куталась в цветастый шарф. Рукой, смуглой до черноты, быстро писала таким почерком, который Серега никогда бы не смог прочитать. Он удивлялся, как это люди разбирают такую писанину, и относился к ним со скрытой завистью и даже уважением.
– Здравствуй, дочка! – поприветствовал Серега.
Девчонка вскинула взгляд. Не глаза – глазищи.
Большие, темные, даже белки смуглые. Улыбнулась, не уменьшив глаз.
– По вашему приходу, Сергей Сапроныч, можно число и время сверять. – Голос у нее грудной, тихий.
«Чайком да конфетками, должно, питаешься, – подумал Серега, – к борщу родители не приучили».
– Так не ходил бы – нужда… Дай-ка две бланки. Ты что, захворала? – принимая бланки, участливо спросил Серега. – Ежисся что-то.
Девчонка почувствовала искренность Серегиного вопроса. Глаза – широкие двери открыты, и Сереге показалось, что он может войти через эти двери в загадочный и в то же время для него понятный мир.