355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Плетнёв » Когда улетают журавли » Текст книги (страница 12)
Когда улетают журавли
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 20:30

Текст книги "Когда улетают журавли"


Автор книги: Александр Плетнёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Май в Козлихе

Толька махал кувалдой, а кузнец Аркадий Мирушников вызванивал ручником. Музыка получалась отменная: хоть в пляс иди. Но к вечеру кувалда вздымалась все ниже, а удар слабел: вымотался Толька, упарился. Лет ему шестнадцать, а кувалда и здорового мужика от восхода до заката ухайдокает.

Мирушников брякнул ручник боком – все. Сам дышит тяжело, со свистом: легкие на войне пробило осколком. Он бросил на земляной пол скованную ось, сполоснул в кадушке лицо. Дверь была открыта, и закатное солнце окрасило верстак, разный железный хлам и дерновую стену кузницы.

– Что, еще? – Толька кивнул на заготовку для другой оси, но от порога, на котором он сидел, отрываться страшно не хотелось.

– Праздник завтра, пораньше кинем. – Мирушников прикурил от раскаленных клещей. – Уйди с порога, прохватит.

В дверях появилась высокая фигура управляющего Стогова. Под мышкой – алая трубочка материи на свежевыстроганном древке.

– Поди залезь на контору, сынок, прибей. Хотел сам, да куда с одной рукой.

Толька помыл руки, развернул флаг, поднял над головой и – к конторе. Солнце весело освещало красный материал.

Алешка Воронов у кузницы ремонтировал сеялку, спешно собрал инструмент, пристроился к Тольке.

 
– Вышли мы все из народа…
 

Толька топал большими сапогами, а сзади – строгие Алешка, Стогов и Мирушников. На поляне играли в лапту дети. Шумно пристроились к Тольке.

 
– С неба полуденного жара – не подступись! —
 

дружно перебили Тольку, и он, улыбающийся, подхватил со всеми:

 
– Конница Буденного раскинулась в степи.
 

Толька по лестнице полез на соломенную крышу, а ребятишки вырывали друг у друга флаг: каждый хотел подержать.

– Легче, Анатолий, солому не проломи.

Все стояли задрав головы. Потихоньку подходили люди, смотрели молча. Толька прибил флаг и некоторое время задумчиво смотрел на него. Было тихо и торжественно. А по всей Козлихе неистово заливались в песнях скворцы. Тишину нарушила Марина Зыкова:

– Как ты прибил, обормот? Преклонить надо, чтоб развернулся.

– Правда, что же так, – заговорили. – Алешка, мотай в кузню за щипцами.

Алешка, польщенный общим вниманием, начал показывать прыть, а люди переговаривались.

– Вот он и май. Да, праздник… А в Заозерье земля просохла. Сказывают: парторг с центральной усадьбы приедет премии вручать.

Прибежал Алешка с щипцами, и опять замолкли. Лишь Марина командовала Толькой. Толька огрызался, гордился порученным делом и хотел быть независимым, потому что среди людей стояла Клавка Сказко.

Неслышно подкатили дрожки. Черная, скуластая, похожая на мужчину Софья Щербатова, совхозный парторг, спрыгнула с дрожек, привязала лошадь к коновязи, поздоровалась со всеми, Стогову пожала руку.

– Соберите, пожалуйста, народ. – Взглянула на флаг, улыбнулась и позвала Стогова в контору.

Козлиха – деревенька маленькая, но в контору народу набилось битком.

Говорил парторг о том, что Трумэн пугает новой войной, говорил Стогов и еще кто-то. Собранием решили «ответить на происки врага» дружным выездом завтра, то есть Первого мая на весенне-полевые работы! Земля готова, ждать не станет.

Потом началось премирование. Щербатова вызвала сеновоза Алешку Воронова. Как шел к столу, не помнил. Да еще запнулся о чью-то ногу, упал и чуть не заревел от досады и стыда. Марина помогла подняться, сняла с Алешки шапку и повела к столу, говоря:

– Господи, ну прям сварился весь. Работать – мужик, а получать свое – дитёнок.

У стола обратилась к людям и к парторгу сразу:

– Ну-ка, Софья Ивановна, величай-награждай дорогого работника, – низко поклонилась Алешке и прошла на свое место.

Щербатова строгим хрипловатым голосом объявила, за что награждается Алешка, и подала ему конверт. Алешка сунул конверт в карман ватника и было направился к проходу.

– Подожди! – строго остановила его Щербатова.

Алешка совсем растерялся, вынул из кармана конверт и протянул руку с конвертом Щербатовой. Но та тихонько отвела Алешкину руку; ее грубое, мужское лицо смягчилось вроде бы виноватой улыбкой, в голосе материнская нежность:

– Спасибо тебе, сынок, от всех людей совхоза, – взяла Алешкины щеки в грубые ладони, наклонилась и трижды поцеловала. Люди захлопали в ладоши.

– Иди.

Алешка отходил от стола, а Щербатова говорила. Что, он не разобрал от волнения, но четко услышал, как она назвала имя Мишки Михайлова.

– Будем ходатайствовать перед Советской властью, чтобы козлихинскую начальную школу назвать школой Михаила Егоровича Михайлова.

– Дело, дело, – поддержали Щербатову люди. – Будет Михаилу памятник вековечный.

Алешка слушал и удивлялся: вот называют друга по имени-отчеству, а ведь сроду его звали Мишкой.

Алешка был слабее Мишки, это верно. И в тот роковой день, Алешка все представлял, Мишка, должно быть, двигался до последней капли силы. И нашли его, вытаявшего, вниз лицом с протянутыми вперед руками. Замерз в движении. Стоит его, навсегда оставшегося четырнадцатилетним, называть по имени-отчеству и именем его школу.

Раздумывая, Алешка машинально оказался у порога. Водовоз Волосников потянул за рукав:

– Ставь вина.

Алешка обернулся затравленно, сухим кулаком сунул под нос шутнику:

– Во! Дурак! – и выскочил на улицу.

Разевай рот… Вина? Деньги-то такие впервой в жизни: премиальные, майские.

Было уже сумрачно. Еще шумели ребятишки, а в магазине, что в конце амбара, тусклый свет. Алешка вошел в магазин с достоинством (как же, личные деньги) и очень пожалел, что не было людей. Только девяностолетняя бабка Самойлова тусклыми глазами осматривала прилавок, в углу которого лежало несколько буханок хлеба, а в другом – водка и два тощих свертка материи.

Продавщица, жена Волосникова, считала мелочь.

– Свесь мне, тетя Сима, конфет.

Сима удивленно подняла брови, и тщеславие Алешки было удовлетворено. Он спокойно пояснил:

– Праздник завтра. Чай, то, се.

Сима, улыбаясь, отломила ножом кусок слипшихся подушечек. Алешка расплатился, пошел к дверям, но у дверей подумал, вернулся и, оторвав от куска одну подушечку, сунул ее бабке в рот. Та зачмокала, ничего не сказав.

Когда вышел из магазина, спохватился; Аста ведь тоже в конторе, а он, рохля, шлепнулся, когда к столу шел. Ну, опозорился! Но, вспомнив о том, как его премировали и Аста это видела, успокоился.

Разломил конфеты пополам; половину своей матери, половину – Асте. Шел, отламывая от Астиной части, похрустывал; до чего же сладка жизнь! Алешка заметил Асту с матерью, догнал.

…Аста эстонка. В конце прошлой зимы Стогов послал Алешку на станцию за эстонцами. В Козлиху приехала одна семья – мать и две дочери. Одеты так, что Алешка в жизни не видел. В пушистых шапках, в пальто с меховыми воротниками, а какой мех – не поймешь; ни овчина, ни собачина, но красивый. А младшая, лет тринадцати, в курточке и в розовых штанишках, без платья. Алешка уложил в сани какие-то мудреные корзины, чемоданы, постелил на солому доху (хорошо, что Стогов доху дал, а то бы померзли).

– Ну, садитесь, поехали. Вырядились как… – пробурчал недовольно. Эстонки уселись, закутались в доху. Говорили по-своему, но, наверное, понимали Алешку.

Едва выехали за город, как младшая начала возиться, вылазить из дохи; старшая сестра визгливо ругала ее, мать тоже что-то говорила, удерживая под дохой. Но она выскользнула, вырвала у Алешки кнут и стала крутить им над головой.

– Эй, эй! – кричала она и хохотала.

– Отдай! Ты чо?

Девочка отдала кнут и, тронув Алешкин нос пестрой рукавичкой, спросила;

– Как тьебя зовут?

– Вот еще, – хмыкнул Алешка, – «как, как» – Алешкой.

– Альешка, Альешка! – радовалась девочка.

Алешке тоже стало весело. Он осмелел.

– А тебя?

– Минья? Аста.

– Аста, – повторил Алешка. Ему понравилась девочка и ее имя. – А их как?..

– Маму – Марта, а это, – стукнула Аста по спине старшую (та закричала плаксиво, видно, надоела Аста ей своей шалостью), – Хельга.

– Чудно. У нас Мартами телок зовут, какие в марте родились.

В Козлиху въезжали при закате солнца. Бело-розовая даль курилась поземкой. Избы, занесенные до крыш, чернели трубами, из которых струился дым.

Алешка подъехал к крайней глинобитной избушке, объявил весело;

– Вот и приехали! Дома!

Эстонки вылезли из дохи, встали растерянные и жалкие. Марта огляделась вокруг, потом ее взгляд остановился на пылающей полосе зари, и по ее щекам потекли слезы.

Алешка понимал, что привела их на его суровую родину какая-то беда, но не спрашивал какая. Он перенес в избу корзины и чемоданы, а они все стояли, прижавшись друг к другу.

– Заходите, тетя Марта, – не выдержал Алешка. – Там, правда, волков морозить, но это мы сейчас. – И погнал на конюшню распрягать.

Потом зашел домой, затянул вязанку дров на кнут, захватил ведро и поволок.

В избушке на подоконнике горела свечка. Мать и дочери распаковывали вещи. Алешка грохнул дрова у печки:

– Грейтесь.

Марта удивленно посмотрела на него и тихо сказала:

– Спасибо, Альеша.

А Аста подошла, сунула в руку что-то сухое. Печенье.

– Ешь, Альеша.

– Чего там «ешь», – нарочито осердился Алешка. – Пойдем покажу, где воду брать.

На озере, у проруби, черпали воду женщины, смотрели на вцепившуюся в Алешкину руку Асту.

– Ой, какую баскую невесту Алешка себе привез.

– Да отцепись ты, – стыдился он, но Аста не отпускала.

– Не, не, Альеша…

Гудела раскаленная печь. Вчетвером сидели за столом (в избушке из мебели был стол из двух досок и скамейка), пили чай. Аста потчевала Алешку, Хельга, писаная красавица, кажется, не обронила ни одного слова, а Марта все вздыхала тяжело, забывала про чай.

– Жить у нас можно, да еще как! – ободрял ее Алешка. – Вы уже не изводитесь шибко.

– Можно, Альеша, можно, – безвольно соглашалась Марта.

В сенцах заскрипело, и вошел Стогов. Поздоровался, взглянул на печь.

– Молодец, Алешка. А вы уж извините, что сразу не встретил: дел выше головы.

Марта стала приглашать к столу, но Стогов отказался.

– Пойду уж. Завтра в контору приходите – поможем чем на первой поре, на работу определим.

Так и зажила в Козлихе семья Тынц (такая была их фамилия). А для Алешки Воронова жизнь с той поры осветилась нежной, тайной радостью. И этой радостью была дружба с Астой, девчонкой такой не похожей на всех девчонок Козлихи.

…– Вот, на… – заикался, совал ей в руки комок. – С премии. Вот…

Аста сперва не брала. Алешка даже обиделся. Тогда взяла с условием:

– Вместе съедим.

– Наелся я, аж тошнит. Что я, конфет сроду не видел? – врал он.

– Не обманывай, Альеша. – Марта легонько потрепала Алешку за ухо, и они все рассмеялись. – Любят тебья, Альеша, все здесь, – сказала Марта.

– Здесь всех любят, тетя Марта, – возразил он.

– Нет, нет, тебья не как всех… И… мы тебья любим.

Аста взяла Алешкину руку (что за привычка – брать за руку. Козлихинские девчонки ни за что не возьмут за руку) и так и дошли до саманного домика.

Какой счастливый Алешка в сегодняшний вечер! Чествование в конторе и вот теперь – с Астой рука в руку. Так бы и шел всю жизнь. Но Аста сейчас уйдет домой и он тоже. Ну и пусть. Все равно она будет всегда рядом, близко. Вот и сейчас он пойдет спать, и она ему приснится, и будет он видеть ее во сне и слышать: «Альеша, Альеша». И все же не хотелось, чтобы Аста сейчас ушла.

И, как бы услышав Алешкино желание, Аста попросила мать:

– Можно нам погулять немножко?

– Погуляйте, только недолго, а то простынете.

Был тихий, но холодный вечер. Они подошли к озеру, взошли на дощатый мостик, с которого берут воду. В тихой воде, в глубине стояли звезды. Тишина в Козлихе, на озере и над всем простором.

– Странно, – прошептала Аста.

– Что странно?

– Вода, а не шумит. А у нас на Сарема всегда шумит море и сосны шумят. – В голосе ее слышалась тоска. А Алешка подумал о том, как далеко остров Сарема. И представлял Сарема и Асту на нем и не мог представить, и казалось, что Аста никогда не существовала без Козлихи.

– Альеша, если бы нас сюда не привезли, то я никогда не увидела бы тебя, Альеша.

– И я тебя – тоже.

– Пусть далеко Сарема от Козлихи, но мы вырастем и никогда не расстанемся.

– Конечно нет. Мы не расстанемся.

Они стояли на мостике, а над ними и внизу вокруг них были звезды. И как обманна, неправдоподобна была близость звезд, так и неправдоподобны были их детские мечты о совместном будущем. Жизнь сложнее и мудрее, она разведет их в юности, и, может быть, до конца своих дней они не только не увидятся, но и не услышат друг о друге.

– Завтра в Заозерье едем на посевную, – сказал Алешка. – Я буду сеяльщиком.

– Можно и мне, Альеша, можно, а?

– Да ты что? Что там будешь делать?

– Что ты, то и я.

– Не, ты еще не выросла… Стогов не разрешит. – А сам подумал о том, что как бы хорошо было, если бы Аста стояла на приступке сеялки рядом с ним с утра до вечера и помогала бы ему чистить зернопроводы. – Не разрешит Стогов, – сомневался он.

– А я попрошусь – и возьмет.

На заре мать разбудила Алешку.

Алешка умылся, поел картошки с молоком. Вышел во двор. Солнце всходит, а в Заозерье журавли плясовую наяривают, а скворец на скворечнике – сплошной оркестр: и свистит, и железкой об железку бьет, и в горлышке стекляшки катает. За амбарами все три козлихинских трактора гремят.

Алешка пошел за амбары. Там механизаторы хлопочут. Мощный ЧТЗ сцепил плуги, сверху – бороны, за плуги – вагончик. Два колесных собрались тянуть сеялки, культиваторы. На подводе Зинка Коровина, повариха, с котлом и чашками. Рядом с ней Клавка Сказко с саженей. Стогов водовоза Волосникова трясет:

– Где вода?

– Да хумут вот, починить ба…

– «Хумут, хумут»! – злился Стогов. – На охоту идти…

Алешка цеплял к трактору сеялку и поглядывал: не идет ли Аста. И проглядел. Она уже около Стогова стоит в курточке и в красных штанишках, а тот рукой машет, сердится. А потом кричит:

– Зинаида! Нужна помощница?

– Давай! – кричит Зинка.

И Аста уже на телеге.

Аркадий Мирушников тут же, наказывает трактористам:

– Лемеха запасные не растеряйте, да почаще посылайте на оттяжку.

Стогов собрал вокруг себя народ.

– Ну, еще раз с праздником вас, да и поехали.

Тракторы зарокотали, двинулись один за другим, за ними повозки и Стогов верхом на Пеганке. Рокотали трактора, и солнце поднималось, обещая погожий день. Алешка сидел на кожухе трактора и улыбался солнцу, и радовался, что едет сзади Аста. Она махала ему рукой и что-то кричала, но из-за тракторного гула ее не было слышно, да и не обязательно сейчас было слышать. У Алешки в ушах звучал сплошной гул счастья.

Ожидание

Зной палил уже много дней. Плыли ленивые облака. Казалось, их разморил жар, и нм не хочется двигаться. Почти каждый день то на юге, то на западе назревала гроза. Марковна смотрела из-под низко опущенного уголком платка в пепельно-синюю даль и шептала:

– Господи, пролей, уж сил нет с озера воду носить!

Муж совсем почти не помогает. Слаб он сильно. Как пришел из армии в сорок пятом больным, так и не окреп толком. Сторожит теперь за озером в загоне скот-молодняк, а днями, ровно сдурел, не вылазит из лодки: карасей ловит да волосяные петли на уток ставит. Еще книжки читает. Смолоду любит читать. И сыновей пристрастил к книжкам. А теперь, когда зори не гаснут, и вовсе не ездит сторожить: пастухи в степи ночуют. Но у него, у Матвея, хозяйство в порядке: сарай, клетушки всякие, в огороде у плетня сохнут поленницы дров. Так уж у Вороновых смолоду: ты свое дело знай – я свое. А Алешка, младший сын, на покосе с восхода до сумерек. Нажарится за день – не до хозяйства. Да и на вечерки уж ходит. Утром насилу разбудишь. «Подрос уж. Почти как Ванюшка стал», – думала с нежностью о младшем.

«Тяжело старухе, – сочувственно думал Матвей, – угробит ее жара». Но бросить цигарку и взять у Марковны коромысло не было сил и желания.

– Ты, мать, нынче не поливай – дождь ночью будет.

– Будет ли, Мотя?

– Будет, будет. – Хотя в то, что говорил, Матвей и сам не верил.

Густо наливались краснотой вечерние зори, и тогда Марковне давила на грудь тревога, тяжелая, неизъяснимая. Не находя себе места, бродила по избе, шла в огород, забывая зачем. А перед глазами одно и то же: огненный вполнеба закат и Иван с отцом – пилят у сарая дрова. Все говорили тогда, что такой закат к войне, а Ваня, грамотей, смеялся над этим предсказанием. И этот смех его ясней всего в памяти.

Год после войны еще ждала. Старик пережил горе и как-то скоро успокоился: сердце мужское крепкое. Сына в разговоре не упоминал. А когда Марковне не хватало сил, чтобы не высказать думы, старик говорил ей:

– Брось, мать, раны бередить.

– Как же, Мотя, вон пришел в Таскаево-то… И в городе, сказывают, вернулся солдат через год с лишним, а тоже похоронка была.

Матвей, не выдержав однажды, прикрикнул:

– Перестань ты жилы тянуть!

С той поры надежду в душе стала носить молча. Со временем будто сознанием смиряться начала, а из души надежду не выбросишь. А совсем недавно Матвей пришел пьяненький, сел у стола, в карточку сыновью уставился – и слезы потекли. Лицо было у него как всегда: не поймешь, о чем думает, и слезы высочились будто из камня-плакуна. Марковна зашлась тихим плачем, заодно жалея и старика. Матвей стирал слезы, и щеки шуршали под жесткой рукой, как песчаник.

– Все, мать, теперь все. – Значит, он тоже ждал эти годы, а теперь подвел итог. – Поплачь, и будет. Все!

А ночь была душная. Накалившиеся за день бревна избы издавали тепло. Двери в сенцы были открыты, а прохлада не наступала. Стены серели от поздней зари. Где-то далеко шумела молодежь, играла гармошка. Старикам не спалось.

– Алешка-то, – шепотом заговорила Марковна, – рубаху новую попросил.

– Ну?

– Да ведь ходют они с Астой-то Тынц. Гуляют.

– Ну и что ж? – недовольно спросил Матвей.

Марковна вздохнула, помолчала.

– Шумят, – прошептала вроде для себя. – Зря мы, Мотя, не велели Ване жениться: внуки были б – все легче. – Этим она как бы соглашалась с мужем, что «теперь все».

Матвей промолчал.

И опять был жаркий день, и Марковна хлопотала в огороде. Босиком ходила за хлебом в магазин, по улице, густо заросшей травой подорожником. Трава была жесткая, теплая, с прохладным гусиным пометом в ней. Кругом шумели кузнечики, и где-то в полях так же, как кузнечики, стрекотали трактора. Потом она заглядывала в сумрачный сарай, пахнувший теплым загнивающим навозом, собирала из куриных гнезд яйца. Ласточки смотрели на нее из лепных гнезд, вспархивали и с криком «тви! тви! тви!» вылетали и влетали в солнечный проем окошка.

Приходили соседские ребятишки, загоревшие и худые от беготни. Марковна рвала в подол зеленый горох, кормила их. Ели они горох прямо с кожурой, тихо переговариваясь, и баловались тоже тихо. Марковна смотрела на них, чуть улыбаясь и думая о чем-то своем. Изредка машинально говорила: «Не балуйтесь, бить буду».

Когда-то давно она говорила эти слова своим сыновьям, и это «бить буду» теряло для них смысл угрозы, потому что никогда она их не била, а они ее слушались. Отца сыновья боялись, были при нем стеснены. Выпив, он говорил:

– Я строг, но я делаю из вас мужиков. А мать – она курица.

После той ночи, когда было признано «теперь все», Марковна как-то ослабела, в движениях стала тише и безразличней к хозяйству. Все реже в воображении представляла возвращение сына и чаще думала о той неведомой стране, где он схоронен: «Ладно было б, чтоб березки были у могилки, как у нас».

В бога она верила и не верила. Молилась редко и теперь как-то даже спохватилась, что все равно встреча будет, но уже на том свете: «Только далеко больно он, свет-то тот, должно, большой – отыщемся ли?» Беспокоилась: встретятся, а как жить в том мире и что делать – было сплошной неясностью. Сон ее стал глубже и дольше, и даже днем, занавесив окна, спала часа по два. В лице у нее появилось какое-то неземное отрешение и смирение. Матвей, заметив все это, говорил:

– Развинтилась ты, мать. Хозяйство взапуск пошло.

– А куда нам, Мотя. Много ли на троих надо-то?

«Верно, – думал Матвеи, – много ли на троих… Пусть в спокое поживет».

А «спокоя» жизнь не сулила.

Старики ужинали сегодня поздно и не одни. Раз в месяц к ним приходят ужинать братья Диденки, пастухи, что пасут общественный скот. Деревня маленькая, в два посада, дворов на тридцать. По договоренности пастухи ужинают каждый день у нового хозяина. Им обязательно ставят поллитровку, кроме этого Диденки берут литр молока домой, в конце месяца деньги, а осенью – картошку. Пастухи Диденки никчемные: скот всегда приходил голодный и не поенный, но нанимать больше было некого: Волосников, что раньше пас, стал стареньким и совсем «сел» на ноги.

Братья Диденки были, как говорила Марковна, «блаженненькие» и страшно болтливые. Они много и глупо врали. Вранье было очевидное, не прикрытое какой-либо хитростью, и от этого казалось безобидным. В деревне к ним привыкли и не обращали на них внимания и, если кого уличали во лжи, говорили: «Ну и Диденко».

На дворе у Вороновых они появились шумно, когда Марковна доила корову, а Матвей, сидя на скамейке у сеней, чесал розовый бок поросенка.

– Здорово, дядя Матвей! – Старший, Сенька, сел рядом. Был он приземистый, какой-то шишковатый, с узким сухим лицом. Врать пошел карьером:

– Была у нас свинья – тридцать пять поросят приволокла. Тятя за голову схватился. Где, говорит, им титек брать, и давай каждый день по поросенку на стол. Не успели съесть, а она – еще тридцать пять.

Матвей хрипло смеялся, а Сенька продолжал:

– А откуда у нас, Диденок, сила? Поросят жрали. Вот могу тебя на крышу поднять. Давай? – Сенька порывался взять Матвея, но тот серьезно посмотрел в его бегающие глаза:

– Пошел ты…

А младший, Колька, был бледный, рыжий, с плоским, чечевицеобразным лицом и толстыми губами. Их разительная несхожесть наводила на сомнение о их родстве.

Переломившись через прясло, Колька говорил Марковне:

– Зорьку вашу отдельно пасем. Стадо лежит, а ее на клевер гоним, стадо поднимается – и она с ним.

– Вы уж ей отдыхать давайте.

– Даем, – спешил угодить Колька. – Как ляжет, так целый день и лежит.

– Господи, – шептала Марковна, – за что ты их блаженненькими сделал.

Процедив молоко, Марковна собрала на стол. Матвей поставил бутылку водки, открывать не стал, не хозяин ей: в расчет входит. Колька разлил водку в две кружки. Сенька тянул узким ртом-трубочкой, а Колька глотал, обхватив губами полкружки. Руками брали малосольные огурцы, с набитыми ртами пытались говорить. Рассол грязными струйками тек по рукам.

«Лапы небось год не мыли», – думал брезгливо Матвей. Его раздражала сейчас жадность братьев. И никакие они не дураки, хитрюги. Он закурил у порога.

Марковна устало присела, потчевала пастухов.

Братья сидят, шумно чавкают и болтают без продыху. Марковна ушла в себя, ничего не слышит. Про какое-то письмо говорят слабоумненькие. Захмелевший Сенька за рукав Марковну потянул, и тут четко услышала:

– Не получили, что ль, еще письма-то от Ивана?

Марковна испуганно смотрит в Сенькины часто мигающие бесцветные глаза.

– Бог с тобой, Сеня, о чем ты? Войны уж три года нет!

Сенька оглядывается на Кольку.

– Мы разве не говорили? Да уж недели три, как было-то. У Таскаевского тракта мы пасли, а он шел. Шинель-то оборванная и в лаптях…

– Истинный Христос, Марковна, – пучит глаза и Колька.

– Покурили мы вместе. «Не в вашей ли деревне, – спрашивает, – Вороновы живут?» – «В нашей», – говорим. «Пусть, – говорит, – ждут сына Ивана».

Марковна побледнела, вцепилась в Сенькино плечо, трясла так, что тот слова сказать не мог, только открывал рот и щелкал зубами.

– Сеня, правда, а? Коля, Сеня, ну хоть раз в жизни, а?

Матвей бросил курить, настороженно смотрел на Диденок.

– Да что нам врать-то! Вот не подняться с места. Вместе с Иваном, говорил, мыкались. Вслед за мной, говорил, придет сперва письмо, а потом сам. – Они и сами теперь верили в небылицу и улыбались, довольные тем, что внесли в дом радость.

– А что же он? Куда же он шел? Да какой же он? – засыпала Марковна вопросами.

– А кто его знает. Не сказывал: не то в Таскаево, не то в Бакмасиху али еще куда. И чей – не спросил. Только худой шибко да в лаптях.

От порога послышалось похожее на стон и рычание. Матвей, окостенелый и страшный, двигался к столу. Жилистым сухим кулаком смахнул с лавки Сеньку. Колька, опрокинув лавку, кинулся к двери, а Сенька скользил трясущимися ногами по полу, полз к двери и судорожно оглядывался.

Матвей искал, чем бы ударить, метался по хате, кинулся к ведерному чугуну.

– У-у! Так вас перетак, зверье, пустобрехи!

– Матве-ей-ей! – закричала Марковна. А Сенька все же совладал с собой, пулей выскочил во двор.

– За что ты их, Мотя?

Матвей стоял среди избы с чугуном в руках и, казалось, не мог понять, как он у него очутился. Дышал Матвей тяжело, с хрипом.

– За что? А они за что?

– А если правда. Сказывали ведь: в городе-то вернулся.

– Опять за старое! – Матвей кинулся к припечку с чугуном. – Али мы железные? – Махнул рукой и вышел во двор.

Ночь была бессонная. Утром Марковна пошла в контору к управляющему.

– Петр, дай лошадь?

Управляющий с заросшим лицом, с усталыми глазами: сенокос – не хватает людей, не хватает тягла.

– Зачем, мать?

– В Таскаево надо и в Бакмасиху. – Рассказала зачем.

Управляющий покачал головой.

– Врут, сволочи! Зря, мать, съездишь семьдесят верст.

Марковна стояла, сжав руки на груди.

– А ты дай. Может, не зря. А нет – пешком пойду, – сказала тихо, но решительно.

…Матвей запрягал мосластую маленькую лошадь в большую с толстыми колесами телегу и думал о том, что не под силу будет ей тянуть тяжелую, как плот, телегу в такую даль, по пыльной, жаркой дороге. И было плохо на душе оттого, что все мытарства жены будут напрасными и что он не в силах ее ни отговорить, ни прикрикнуть на нее, чтоб не ехала. И опять наплывала на него ненависть к братьям Диденкам: «Погодите, зверье, я вас выведу. Дураками прикинулись, чтоб в трудное время жить легче. Заигрались. Дурак-то этакое не выдумает».

Из избы вышла Марковна с едой в узелке, бросила в телегу жесткий брезентовый плащ. Обернулась, посмотрела на огород, избу, сарай, как будто прощалась со всем ей родным на долгие годы, потом, наступив на ступицу, влезла на телегу, взяла вожжи, не выпуская из рук узелка. Матвей стоял, опустив устало руки. Седые его брови были насуплены. Хотелось сказать жене какое-то слово, чтоб оно поставило все на старое место, чтоб убило в ней бесполезные надежды, которые заставят еще раз умереть воскресшего в воображении сына.

– Смотри, Мотя, за хозяйством. Да баню сегодня протопи, а то Алешка-то в поту да в пыли. – Марковна потянула за вожжу. Лошаденка, медленно заваливаясь на бок, развернулась и, напрягая узловатые колени, потянула плот-телегу.

«Меньше недели не проездит», – подумал Матвей и крикнул во след:

– Буланку-то прикармливай!

– Чего? – не поняла Марковна и остановила лошадь.

Матвей вяло махнул рукой, ссутулился, ничего не сказал. Марковна видела, как тяжело мужу, и ей захотелось его ободрить.

– Чегой-то ты, отец, а? Сынок, даст бог, вернется.

– Езжай! – с прорывом в голосе сказал Матвей и еле удержался, чтоб не разрыдаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю