355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Плетнёв » Когда улетают журавли » Текст книги (страница 13)
Когда улетают журавли
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 20:30

Текст книги "Когда улетают журавли"


Автор книги: Александр Плетнёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Когда улетают журавли

Хоть и ждал Алешка повестку, она пришла неожиданно. Ждал и тревожился: возьмут или не возьмут в армию. Прошлой зимой был на призывном пункте в городе. Ростом еще тянул, а вес никудышный: сорок девять килограммов – бараний. Разделся тогда и поразился сам. Рядом ребята статные и даже небольшого роста, но были и плечи, и грудь, а Алешка как мизгирь: руки и ноги длинные, худые, грудка узкая, и плеч почти не было.

Женщина-врач прослушала Алешку, покрутила, заставила поприседать, потом сказала: «Одевайтесь» – и тихо что-то шепнула военному.

Военком, седой подполковник, задумчиво соглашался:

– Да, конечно. Эхо войны…

Стыдясь наготы, заторопился одеваться.

– Так, говоришь, образование шесть классов? – переспросил военком, и Алешке показалось, что военком видит его насквозь и знает, что не шесть, а четыре. Алешка слышал, что с начальным образованием в армию брать не будут, на комиссии прибавил два класса. Документа комиссия не потребовала, наверное потому, что грамотеев среди призывников было немного. А сейчас Алешка испугался и чуть не отказался от неоконченных двух классов, но пересилил страх и кивнул утвердительно.

– Неплохо. – Военком сказал это, повернувшись к врачу. Потом грустно улыбнулся Алешке. – Ладно, иди, – Крути девкам головы. Потребуешься – вызовем.

Алешка пошел к дверям и еще услышал:

– Пять-шесть классов поголовно… Да… Эхо войны…

Алешка хвастался в деревне, как ловко он обвел вокруг пальца комиссию насчет образования. Мать охала, квохтала, что курица, говорила, «заарестуют» за обман, а отец, напрягаясь в кашле, горбился.

– Оно, конечно, учиться бы надо.

Только дед Коровин высказался твердо:

– Дурак.

– Почему?

– А потому: незнайка на теплой печке сидит, а знайка по холодной дорожке бежит.

* * *

Пришла поздняя осень, солнечная, блеклая, с морозами по утрам и с зелеными до черноты озимыми.

Вечера были длинные, холодные и непроглядно темные. Молодежи в деревне мало, и поэтому в небольшой саманной конторе, что была и клубом, молодежь собиралась только в субботу да воскресенье, когда приходила с центрального отделения из школы и из города, где кое-кто учился в железнодорожном училище и ФЗО.

Алешка, поставив лампу в угол, чтоб не мешать спать родителям, читал допоздна. Книги он брал у учительницы местной начальной школы. Книги были старые, читал их Алешка по нескольку раз, они ему не надоедали. Особенно без конца он мог читать толстый серый том Блока, потому что стихи его были сказочно-заманчивые и просторные, как Алешкина степная родина.

 
…Бежит, бежит степная кобылица
И мнет ковыль.
 

Алешка любил стихи. Ему нравилось читать наизусть громко в поле или в степи, когда один, а больше всего петь на свой лад и мотив. Он был убежден, что стихи все можно петь. В деревне удивлялись, откуда Алешка знает столько песен, и относились к нему с уважением.

И еще у Алешки была постоянная мечта: повидать далекие края. Он ждал, когда его возьмут в армию, и хорошо бы – послали служить подальше. Но в армию берут не на неделю, и Алешка заранее представлял, как он будет тосковать по родным местам. Одно посмотреть, а жить он нигде не собирается, кроме своей Барабы.

А теперь, в предзимье Алешка с дедом Коровиным возили сено на двух пароконных фургонах и складывали в скирды за скотными базами. Он поднимал на вилах тяжелое степное сено и кидал так, что скирда дрожала, как жидкий студень. Коровин принимал на скирде, кричал:

– Легче, черт, шшибешь!

Алешку это подзадоривало, и он еще яростней наваливался на вилы. Он чувствовал в себе силу. Силой наливались руки, плечи, пружинились под тяжестью ноги: быстро взрослел, да и кормежка не та – война давно кончилась.

Незаметно подошел управляющий Стогов. Алешка из-под поднятого на вилах сена видел широко расставленные рыжие потрескавшиеся сапоги, пустой рукав телогрейки под ремнем. Стогов прикуривал тоненькую, как спичка, папиросу, молчал. Алешка подобрал последнее сено, кинул наверх.

– Давай, дед, спускайся!

Стогов как-то по-особому рассматривал Алешку.

– Чего ты? – не выдержал Алешка его взгляда.

– Здоров, говорю, ты работать, солдат. – Стогов подал Алешке бумажку. – Вот и отвозил сено.

– В солдаты? – Коровин скручивал цигарку. – Кончилась волюшка. – Ерничая, прошелся: – Ать-два, ать-два!

Алешка, опершись на вилы, сдвинул баранью шапку на затылок, отрешенно глядел в Заозерье. Гулял хороший ветерок. На озере чернели не улетевшие еще утки, дорожками белели бурундучки. Эге-й! Простор. В Заозерье пасется стадо, а дальше, в степи, – коричневые бугры скирд, дальше лес, а дальше… Что дальше?

Хорошо. Хорошо, что берут в армию! Увезут далеко, может быть, до самого моря. А может быть… – даже боязно подумать – во флот возьмут?!

Коровин тронул за плечо:

– Не ходи.

– Как? Почему? – удивился Алешка.

– Как? Упал с воза, разум стряс. Мало ли что как.

Алешка не обиделся, не рассердился. Вскочил на фургон.

– Едем, дед, лошадей поить! Да за сеном.

– Стой! – Стогов размял сапогом папироску. – Езжай-ка себе за дровами.

* * *

Алешка разогнал лошадей, мимо кузницы выкатил за огороды и с косогора – к озеру. Пили лошади, свистел ветер в ушах, и хлюпала о берег мелкая крутая волна, будто кто всхлипывал. Алешке стало грустно, он вспомнил, как криком кричала мать, когда брали на войну его старшего брата Ивана. Еще страшней она кричала, когда в конце войны пришла похоронная. А потом много дней она то затихала, то издавала длинный звук, вроде стона: «о-о-о» – и всхлипывала, как ребенок или как эта мелкая волна. Ему стало жалко мать и отца. Мать станет реветь, а отец еще больше горбиться, кашлять и говорить ничего не значащие слова.

Лошади, чавкая копытами в иле, тяжело вытянули фургон из воды и тихо пошли к Алешкиному дому. Была вторая половина субботы, и Алешка подумал, что должна прийти с центральной фермы из школы Аста – мечта его и любовь несказанная. У сенец дома ее мать кормила кур.

– В армию меня берут, тетя Марта. – И вглядывался в открытую дверь сенец: не покажется ли Аста.

– О-о! Далеко поедешь. – Марта уже хорошо говорила по-русски. – На нашу родину, может, попадешь, на Сарема. Там сосны, и море, и камни. – У Марты повлажнели глаза. – Там туман светлый за сосны цепляется, и солнце сквозь него светит! О-о! Родина наша хорошая. – Марта вытерла платком слезы.

– А у нас разве плохо? Степь, березы…

– Ты, мальчик, не знаешь еще. Вот уедешь – узнаешь. Если бы было всем в одном краю хорошо, что бы получилось? В других местах жить некому бы стало.

Красивая тетя Марта, молодая, привычно вежливая, с особой, какой-то нездешней душой. Грустно Алешке оттого, что тяжело Марте с Астой на его родине.

– Уедете отсюда?

– Наверное, уедем, Алеша.

– Аста не пришла? – спросил, волнуясь.

– Нет. Но ты заходи к нам. А как уезжать будешь, обязательно зайди.

Алешка тронул лошадей. Прошлой зимой в конторе, что была и клубом, затеяла молодежь игру «мил сосед». Девушки садились ребятам на колени, а один ходил с ремнем «выбивал». Он спрашивал: «мил сосед?» – и если ответ был утвердительный, то парень должен был ее поцеловать, а за это получить удар ремнем по голой руке. При повторном подходе «выбивалы» удары удваивались. Но можно было отказаться и поменяться с «выбивалой» местами. У Алешки на коленях сидела Аста, и он ни разу не сказал «нет». Он с перекошенным от боли и улыбки лицом целовал Асту в холодную бархатную щеку, а потом жестоко расплачивался. Аста нравилась парням, и за нее били с двойным усердием. Рука вспухла и почернела, а Аста смеялась со всеми, безучастная к Алешкиным страданиям, и от этого он становился еще упрямей и непреклонней. Уже мутнело в глазах, но не было конца игры, и Алешка думал, что не выдержит.

Но кто-то зашел с гармошкой, начались танцы, и Алешка с затаенной обидой на Асту за равнодушие к его боли пошел домой. Он держал руку как ребенка, прикладывал к ней снег, а она горела, и щемило от боли сердце. Его догнала Аста. Алешка опустил руку.

– Больно?

– Ни капли.

Аста взяла его руку, погладила:

– Ты больше никогда, никогда не играй в эту игру: я не хочу, чтоб тебе было больно.

Скрипел снег под ее частыми шагами, а Алешка смотрел ей вслед, и боль казалась пустячной.

Была лунная морозная ночь, замерзшая во сне родная Козлиха и даль – громада, неясная, пугающая, с волчьими огоньками глаз, и посреди всего этого – Алешка, счастливый человек.

 
Не знаю, что будет, не помню, что было.
Ты знаешь и помнишь – ответь…
Но если такая меня полюбила,
То надо и плакать и петь.
 

Алешкин голос зазвенел в морозном воздухе.

…Вон сколько прошло времени: больше полгода.

С того вечера ребята как бы признали Алешкино право на Асту. А Алешка с Астой целовались робко, встречались редко, и не потому, что не было возможности, а, наверное, по какому-то закону гордости, свойственному их возрасту.

А сейчас он подъезжал к дому с грустью.

Аста все равно уедет, пока он будет служить. И будут они с матерью жить в их любимом далеке, у моря под соснами, и навсегда забудут Козлиху, озеро, и степь, и его, Алешку.

Алешка зашел в сенцы, долго щекотал щенку Лебедю живот: не хотелось в избу, слушать материны причитания. Мать вязала варежку. Алешка сел на лавку, снял баранью шапку.

– Папа где?

– Пошел за вентерем, рыбу хочет ловить.

– Вот, мам, повестка.

Мать тихо заплакала, а потом вырвалось ее длинное «о-о-о», и Алешке стало страшно жалко ее, и он чуть не заревел сам.

– Не война ведь, мама, войны-то нет.

Вошел отец с громоздким вентерем и, ни о чем не спрашивая, все понял.

– Ты б нам с матерью, сынок, дровишек запас. Замерзнем мы в зиму.

– Ясно запасу. Стогов говорил, что дня на три отсрочку дадут.

* * *

Быстро пообедал и погнал в Заозерье, в березники.

В березниках было тихо, падал последний, чудом удержавшийся, лист. Вдалеке на белых ветках чернели косачи, и где-то гакали петухи-куропатки.

На юг, пискливо переговариваясь, летели казарки, а потом полоснул душу запоздалый клин журавлей. Вот улетают. И Алешке лететь, и слезы в глазах, и песня в сердце.

 
Летят перелетные птицы
Ушедшее лето искать…
 

С дровами приехал в сумерках, а на рассвете на попутной подводе уехал в город.

В городе, в большом клубе, целый день толпились новобранцы. Был строгий порядок, но спешка, и даже не отпустили пообедать. Алешку зачислили во флот. Он вышел на солнечную улицу, опьяненный счастьем: флотский! Хоть и шапка баранья пока и сапоги разбитые. Очень хотелось пить. У клуба женщина в халате торговала каким-то питьем. Стояла очередь допризывников. Алешка тоже стал. Кружки были большие. Алешка попросил полкружки. Кругом засмеялись, и Алешка поправился. Выпил полную кружку коричневого горьковатого напитка и на закате пошел в Козлиху с непривычным хмелем в теле от пива и с повесткой в кармане, в которой было написано, чтоб явился через двое суток.

Алешка торопился. Два дня с рассвета до ночи возил родителям дрова, сено. Мать успокоилась, хлопотала, готовила гулянку.

– Зачем, мама?

Мать почему-то шепотом говорила:

– Что мы, хуже людей?

Асту Алешка в воскресенье не видел, а теперь она ушла на неделю, и Алешка понял, что больше ее не увидит. Завтра уезжать. Вечером пришли гости: Коровин, Стогов с женой, соседи. Мать позвала девок. Зинка Коровина – невеста для всех деревенских женихов – села рядом с Алешкой. Ему было стыдно, и он краснел. А тут еще Стогов сказал речь о том, какой Алешка был хороший работник, что не хватает рабочих рук, и об обороне страны. Выпили. Мать тихо ходила от кути к столу, ставила закуски, а отец разрумянился от выпитого, еще чаще закашлялся, а потом заплакал. Его стали утешать. Мать подошла, села рядом.

– Чего ты, отец? Чай, не война.

Отец высморкался в платок.

– Да я что? Мне бы дожить да встретить. – Потом встал, заговорил громко: – Родину свою не забывай, Алексей: огороды и озеро, и землю всю. Не забывай, слышь, сын!

Зашумели одобрительно, выпили еще. Дед Коровин тянулся через стол к Алешке.

– Наказ дать хочу, – стучал себе по лбу крючковатым пальцем. – Башку береги, Лексей, тыковку. Оглядывайся и не лезь вперед других почем зря.

Алешка захмелел (считай, первый раз в жизни пил), не слушал, смеялся над чем-то с Зинкой, и дед махнул рукой, что означало, должно, – пропадет. Чистый женский голос вырвался из шума и повел звонко, ладно:

 
Вьется, вьется дальняя дороженька,
Стелется за дальний горизонт…
 

И дружно подхватили, да так, что мороз по коже:

 
А по этой дальней по дороженьке
Вслед за милым еду я на фронт.
 

Зинка обняла Алешку. Тот осмелел и тоже приобнял ее. Он совсем охмелел, стал хвастаться:

– Кто из Козлихи во флоте служил? Никто! Вот!

Восхищенная Зинка крепко поцеловала Алешку, Алешка – ее. Смех, соленые шутки.

– Эта обкатает! Попадись в лапы.

Плясали, шумели, и под шум Зинка утянула Алешку на улицу. Она тянула Алешку в огород, к стожку, жарко нашептывая что-то. У стога Алешка опомнился.

– Куда ты? – Вырвал руку и сильно толкнул Зинку в сено. – Дура! – Шатаясь, пошел в избу.

Утром Алешка проснулся с первой мыслью: Аста Аста. Было стыдно за вчерашнее, тревожно и тоскливо. Коровин уже подогнал подводу, сидел опохмелялся.

– Я, сынок, поеду провожать. – Мать была одета в полушубок, держала в руках Алешкин мешок.

– Ну, папа… – Алешкин голос дрогнул.

Отец сидел, смотрел в пол.

– Сядь.

Алешка сел. Помолчали. Отец поднялся, набрал воздуху в свистящие легкие.

– Давай.

Обнялись, поцеловались крепко.

– За вчерашние слезы, сынок, прости. Ваню вспомнил. Ну, знаешь сам.

Мать вся в слезах села в телегу. Собирались люди, что-то говорили, что-то наказывали. На правах невесты, Зинка жалась к Алешке, и он сердито отталкивал ее.

– Да подожди ты.

Подошла Марта Тынц.

– До свидания, Алешка.

– Асте привет, тетя Марта.

– А она дома.

Алешка было кинулся к дому Асты, но почему-то вернулся, сел на телегу. Телега тронулась. У сеней стоял отец и, казалось, не глядел вслед уезжающим. Остались стоять люди. Выехали за деревню, и комок застрял у Алешки в горле – ни слова сказать, ни вздохнуть.

За скотными базами, у дороги стояла Аста. Алешка спрыгнул с телеги, побежал вперед. Подбежал, стал как вкопанный, притронуться не посмел. Аста смотрела на него большими карими глазами и чуть улыбалась.

– До свиданья, Алеша. Пиши.

– Буду писать. – Алешка пятился и все повторял. – Буду писать, буду писать. – А потом побежал и еще издалека крикнул: – Буду писать!

Иди, Бахри…

Деревенька Степановка разместилась на южном склоне пологой черноземной гривы. От изб – обнесенные плетнями огороды. Они спускаются по склону до озера. Озеро почему-то зовется Черным, хотя вода в нем зеленовато-мутная, как и у всех озер в Барабе. Избы, как будто впрягшись в огороды, тянут их, аж плетни трещат. В конце деревни – кузница и гараж, а за ними стала в ряд техника: комбайны и тракторы, лущильники и бороны разных видов и устройств, сеялки, стогометы, тракторные грабли, да такие широкие, что по деревне их не провезешь.

Рядом с такой мощью и красотой почерневшие, неказистые избы выглядят нелепо. Удивляет, кто же работает на этих машинах: так мала деревенька и пустынны ее дворы.

Утро. Солнце выкатилось из-за степей чуть ли не на северо-востоке. Редкие звуки уплотняют тишину. «Дзинь, дзинь», – доносится из кузни. Резко затрещал и, захлебнувшись, умолк пускач дизеля. За скотным базом, вовсе перепела будто железом об железо скребут: «Вжи, вжи, вжи, вжи», а потом: «Подь полоть, подь полоть». А полоть есть что: буйствуют овощи, а меж ними, навострив уши, выгладывает осот – царь сорняков.

За избой на сутунке[6]6
  Сутунок – толстое бревно.


[Закрыть]
сидит дед Степан, курит. Он смотрит на озеро, где волнуется табун жеребят, а дальше, на горизонте, у березовой рощи аул Тандов. Дед замечает, что за озером нет березы. Она стояла в степи, высокая, развесистая, и вот – нету.

«Тандовцы, бурдюки, секанули! – Мысленно ругается он. – Не береза, маяк была. Одрях сват Салим Батырыч, нет силов догляд вести. Рощу небось губят теперь хозяева». С грустью думалось о том, что умрут, не увидевшись, хоть до аула вкруг озера девять верст. А было хожено! Всю Барабу до Кулунды истропили с Салим Батырычем. Сколько горностая взято да колонка – несть числа. Врозь, ясно, хаживали. Встречались, бывало, в колках иль в тальниках при болотах. У костра посидят, десяток-два друг другу слов скажут, припасами поделятся и разойдутся в буранистой лесостепи. Во всей Барабе нет ближе друга у деда Степана, чем Салим Батырыч, а теперь родней стали. На свадьбу Салим Батырыч не приезжал из-за ветхости своей, а увидеться хотелось – нет терпения. Внук, Николай, на мотоцикле свозил прошлым годом. Только и делов, что почти молча курили. Даже водки не выпили: не хотелось. Внук, помнится, торопил: «Хватит, деды, болтать, дела у меня». Салим Батырыч и вовсе козлобородым стал, высох, на покойника шибко походит. После поездки дед Степан долго болел. Растрясло кости и внутренности, нет связи в теле. Шабаш, дружок, конец близко.

Мысли путаются. Вот уже забыл про березку, про Салима Батырыча. Глаза чему-то улыбнулись, должно, вспомнил что из молодости. Потом охватила тревога: «Ну, как озеро пересохнет на нет – жар и жар. Да нет, куда ему – воды небось миллион пудов». Вспомнились сыновья, да вот обличья их стали неясными. Четвертого, младшего, – будто четко видит, а старшой как в тумане. Когда уж война была.

Дед видит, как от воды парок вздымается: охолодала за ночь. На душе стало благостно, потому как в дальнем углу озера ловит сейчас Сергей рыбу. Приехал из города третьеводни, каких-то мудреных удочек навез. Вентерями не хочет ловить: нет, говорит, интереса. Чуть свет – вместе с Николаем встает. Николай к тракторам, а этот – на озеро. Карасишек пять принесет, чудак. Потянул бы вентерь – пуд рыбы. Небось песни голосит, какая уж там рыба.

Дед Степан насторожил ухо, прислушался: не слыхать ли Сергея. Но нет. Только у гаража взрыкивает машина, да за огородами, над камышами, кричат чайки, ровно кто скрипучими воротами водит.

Родни было много, но разъехалась, расползлась по городам и еще бог знает куда. Внуки потянулись из Степановки, а за ними – снохи. Теперь уж и правнуки большие. «Ну, здравствуй, Владимир, кажись?» – «Да нет, Михаил». – «А, ну ладно». Перепутались в памяти, бог с ними. Приезжают – небольшая радость и уезжают – горя нет. Чужие какие-то.

Вдвоем остались в внуком Николаем, что от самого младшего. Как погиб его отец, вскоре и невестка Надежда от тифа скончалась. Тянули и его в город: дескать, учить будем – останешься темным в деревне. Только он сам никуда не захотел. От деда ни на шаг. Дед вентеря ставит – и он в лодке. Дед устал – он за весла. Шуршит камышок, мошкара толчется столбиком, дед курит – дым голубой паутинкой сзади. Стрелять по уткам научил – сидячих и влет. Смышленый. В совхозе всякую работу делал; и на сеялке, и на сенокосилке – все умел. Темным тоже не остался – кончил в городе техникум, теперь механиком в Степановке. Жену нашел себе красивую, ладную: внучка Салима Батырыча из Тандова. С ним, дедом, уважительная, ласковая. Николая будто любит. Год живут – слова плохого друг другу не сказали.

В соседний огород вышел Ольхов Иван, мужчина русый, статный, стоящий. Поздоровался.

– Как дела, дедушка?

Дед вяло махнул рукой: какие тут дела, не видишь, что ль? Иван в подмазученном комбинезоне, видно в степь собрался на сенокос, нагнулся, шелушит незрелый горох, чисто дите. Большое уважение имеет дед к соседу Ивану. До войны сел на трактор и до сих пор. Николай, внук, шутит: «Тебя, – говорит, – дядь Ваяя, на заводе к трактору приладили». К чему больше прилаживаться – всю жизнь один. Дочка вот приехала, так ладно теперь.

Притомился дед сидеть, да скоро лодка Сергея должна показаться. Подождать решил.

Сергей, внук, тоже томит душу. Приезжает он каждое лето, гладкий, чистый, как князь. Долго тискает, целует деда и обязательно прослезится. С его приездом изба наполняется запахами размятых кукушкиных слезок, черемухи и еще какими-то острыми, щекочущими нос. Он обнимает и целует двоюродного брата Николая. Тот упирается в Сергея руками – боится выпачкать ему костюм, смущенно улыбается. Жене Николая, Бахри, он церемонно целует руку, а потом плутовато взглянув на Николая; «А, хоть сейчас готов на дуэль, – целует ее в щеку. – Жена у тебя – от зависти лопнешь». Николай серьезно надувается, показывает загорелый промазученный кулак, а потом хохочут все просто и счастливо. Сергей много говорит, вынимает из чемодана разные банки, бутылки со звездочками на боках:

– Дедушка, братец, выпьем за Степановку, за милое наше озеро, за родную степь.

Дед подносит ко рту стакан вонючего вина, делает глоток, мотает головой:

– Коль, сбегай за водкой.

Сергей – артист. Он живет в областном городе. В первый вечер приезда над Степановкой летала, плелась-заплеталась песня о любви, о степях. Сергей, натосковавшись по родным местам, отдавал им дань серебром голоса. Люди прислушивались, восхищаясь и гордясь знаменитым земляком. Изредка к голосу Сергея присоединялся неумелый, срывающийся голос Николая. Даже дед пытался подпевать хрипло и пискляво.

– Судьба дала мне талант певца, – жаловался Сергей. – А куда деть душу хлебороба? Я завидую тебе, Коля. Тебе не надо раздваиваться. А я каждый день душой здесь, в степи, среди полей.

Дед Степан, обнимал голову Сергея, утешал:

– Глупыш ты, Серега. У тебя царь в голове и талан в душе. А землю любишь и тоскуешь по ней, дык от этого петь хуже не будешь. Песня из сухой души – не песня.

Сергей уезжал осенью, исходив с ружьем все болото, окрестную степь и колки. В сухую погоду он работал на току или в полях на комбайнах.

Проводив Сергея, дед тосковал по нем. «Большому миру человек нужен, вот как нужен. Ан ты, гляди-кась, к земле душа льнет. Иные городу нужны, как собаке репей в хвост, а туда же»…

Дым из избы поднимается ровно и вверху изгибается, что хвост кошачий. Вода в озере совсем гладкая, только кое-где полосками ветерок-тяжечок стянул морщинки, будто не вода, а стиральная доска. Жар будет. Далеко, из-за камышового мыска, показалась лодка. Сергей плывет. «Подожду», – решает дед. Совсем согнулся, вроде как дремлет. Да нет, хоть и слаба стала голова, а мыслит и сердцу тревогу создает.

Это лето нехорошо, неладно стало в доме Платоновых. Бахря (так дед звал сноху Бахри) стала молчаливой, с какой-то тоской на сердце. Дед видел ее с заплаканными глазами. Он догадывался о причине ее горя; на другом берегу все чаще стал появляться всадник. Он покричит что-то непонятное, не русское, а потом не то запоет, не то зарыдает, пес его знает, и каждый раз Бахри выбегает в огород. Она смотрит за озеро, вся вытянется, напружинится, как птица перед взлетом, того и гляди вспорхнет. Николай об этом не знает, а дед ему не говорит. А что говорить: время теперь вольное.

Ой давно было – Степкой был, мальцом, в портках холстяных, как из жести. Сколь позабыто, а мать помнит. Красивая была и тихая, как матерь божья с иконы. А бил ее отец. Плюгавенький был, рыженький, лицо что топор, узкое. Вожжами бил. Мать побои переносила молча, безропотно. А отец визжал недорезанным поросенком: «Стерьва, не любишь – заставлю». Промахнулся. Мать в сенцах удавилась на тех же проклятых вожжах, а родитель спился. Хозяйство на распыл пустил, побирушкой стал. И Степку с собой таскал, куски радеть. И умер нехорошо: на навозных кучах, в бурьяне.

Было: выбирай корову по рогам, а жену по родам. Вишь как, что корову, что жену. Выбрали – не мотай рогами, иди за хозяином. От коровы молоко нужно, от жены, хоть и сив был мужик, а кроме выгоды в хозяйстве – любовь. Нету – хватай вожжи.

Жалко деду Степану внука и досада через него. Коль через год после замужества за озеро стала смотреть, стало быть, в ней что-то и раньше было, по чем угадать надо было: не твое это счастье. Угадать? А попробуй угадай, коль любишь без ума в двадцать-то лет. А по соседству девка живет, что царевна из сказки. Дед больше Николая знает, как она по нему сохнет. Вот и разберись тут. И все ж Бахрю надо было отодрать вожжами, только до замужества: не криви душой.

Солнце поднялось из-за сарая, пригрело. Дед Степан затушил окурок. Тихо Серега плывет, любуется.

Из сеней с ведрами вышла Бахри. Она стала черпать воду из кадки и поливать помидоры.

– Огурцы полей, внучка. Горькие – в рот нельзя взять.

– Полью, дедушка. А ты иди завтракать.

– Подожду ребят.

Табун жеребят приближался к озеру. От табуна отделился всадник, подскакал к берегу, взвил коня.

– Эй-ей-ей-я, эй-ей-ей! – донеслось по тихой воде.

Бахри разогнулась. Грудь ее часто-часто стала вздыматься.

– Мавли-и-ит! – В крике лебединое и такое тоскливое.

У деда похолодало внутри: вот она, беда.

– Мавли-и-ит! – опять закричала Бахри. Всадник прокричал еще что-то и поскакал в степь.

Сергей подумал, что Бахри кричит ему, поднялся в лодке, загоготал дурашливо, размахивая золотым от солнца куканом. Потом донеслось:

 
Сердце красавицы склонно к измене…
 

Бахри оглянулась. Около деда стоял Николай. В лице испуг и неожиданность, и будто улыбка передергивает. Кепку мнет, как тогда, как в первый раз ей признавался. Про все забыла. Не раздумывала, не опасалась, когда звала Мавлита, а теперь жгучий стыд залил щеки. Измена на глазах. Вскрикнула, убежала в сенцы.

Сергей шел через огород, с достоинством раскачивая тяжелый кукан, улыбался издали. «Ладный, черт!» – некстати подумал дед о Сергее.

– Маленькая рыбка лучше большого таракана. А?! Видели? А ты, дед, вентеря. Тянешь вот такого, и током тебя прошибает. Уху – немедленно.

Но что это? Николай с дедом курят, молчат. Глаза в землю.

– Э, да что с вами?

А из сеней – плач Бахри.

* * *

Бахри родилась и выросла в ауле Тандове. Они вместе с Мавлитом ходили в школу. В свободное время пропадали в степи, выискивали куропашечьи гнезда, делали ловушки, чтобы поймать куропатку на яйцах. На кладбище, заросшем толстым густым березняком и черемушником, они лазали на ветки, рвали черемуху. Бабай Салим Батырыч прогонял их, чтоб не ломали веток и не нарушали покоя усопших, но они прятались в густых кронах. Они видели, как Салим Батырыч ходит внизу, заглядывает на деревья, но в густых ветках не видит их подслеповатыми трахомными глазами.

В четырнадцать лет Мавлит стал пасти жеребят. Разгорячив буланого жеребца, он, на зависть мальчишкам, перемахивал через поскотину и, пыля, скрывался в степи.

Бывало, он брал с собой Бахри. Он бил ее лошадь плеткой, и начиналась скачка. «Ха, ха, ха!» – шумно дышали лошади в такт прыжкам. Глухо гукала под копытами земля. Они обгоняли облака, похожие на белого котенка. Взмокали лошади, и тогда ехали шагом. Кузнечики сыпались из-под копыт, сухо звенели. Жаворонки трясли в небе стеклянные бусы. Ястребки, повиснув на месте, трепетали крыльями, а потом резко падали в траву и снова взмывали, трепеща, как марево на горизонте. Мавлит рассказывал Бахри в основном о смешных случаях, какие произошли с ним в степи. Например, как он однажды упал с запнувшейся лошади в большой муравейник, и если бы не доскакал до озера и не прыгнул в воду, то муравьи бы его заели. Бахри звонко смеялась, и ее смех вплетался в полдневный степной звон.

Зной волнами наплывал с юга из Кулунды. Они подъезжали к маленькому степному озеру и купались.

Иногда они уезжали в степь ночью. В лощинах – белый туман. Он доставал до стремян. Казалось, лошади не шли, а плыли. Перепела призывали ко сну, а коростели так трещали, как будто рвали брезентовый плащ. Всходила красная большая луна, а звезды, мохнатые, как цветы репейника, устало ложились на горизонте в мягкую траву. И счастье, и простор.

Лошади – бок о бок. Упругая нога Бахри давила на ногу Мавлита. Мавлиту делалось жарко от волнения. Однажды, осмелившись, он склонился и поцеловал Бахри в щеку. Она вскрикнула, а Мавлит, потянув коня плеткой, скрылся в росистой белесости.

– Мавли-и-ит! – Бахри становилось страшно одной.

– Эй-ей-ей-я, эй-ей-й! – донеслось издалека, и ей сделалось хорошо. Она знала, что Мавлит не бросит ее.

Взрослели Мавлит и Бахри. Но все так же ездили в степь вдвоем. Мавлитом овладело беспокойство, боязнь потерять Бахри. Ему, мальчишке, раньше казалось, что они будут вместе всегда и что ни он, ни Бахри никому не нужны. Но Бахри становилась рослой и умной девушкой и обращала на себя внимание парней. Мавлит с тревогой замечал, что в ауле есть парни взрослей и, может быть, лучше его, например шофер Камиль. Семнадцатилетняя Бахри знала, в чем ее сила, и, бывало, на глазах у Мавлита проходила по улице с Камилем. Тогда Мавлит мучился, вскипал гневом и придумывал всякие мести Бахри и Камилю.

Такие шутки Бахри стоили дорого. Мавлит избегал встреч, а встретившись, был молчаливым, грустным. Помирившись, в наплыве откровенности говорил:

– Если бы ты была такой, как степь. Степь мне никогда не изменит.

Бывало, спрашивала:

– Что больше всего любишь?

– Тебя и степь.

– Что снилось?

– Ты и степь.

Что еще нужно Бахри, если и ей снится Мавлит и степь?

Камиль посмеивался над Мавлитом:

– Дальше пастуха не пойдешь, для техники калган слаб.

Самолюбивый Мавлит вызвал Камиля на гонки. Камиль на машине, Мавлит – на жеребце. В кузов влезли парни, отъехали километра два до рощи. Условились: Мавлит станет на корпус сзади.

– Пошел! – закричали парни.

Мавлит ожег жеребца плеткой. Тот, недоумевая от необычного поединка, рванулся в сторону. Мавлит направил его обочь дороги. Машина удалялась. «Опозорюсь!» – досадовал Мавлит. Пыль в глаза. Еще плеткой жеребца. Конь вытянулся – Мавлит припал к луке. Ближе, ближе. Вот уже машина сзади и улица близко. Мавлит не слышал, как, прижавшись к плетням, кричали люди. Не сдерживая жеребца, ускакал за аул. А Камиль затаил злобу. «Не радуйся, даром тебе это не пройдет».

Осенью Бахри уехала в город учиться в техникум, а Мавлита взяли в армию.

Бахри присылала письма, полные тоски и ласки. Иногда в письме среди многих имен значилось имя Камиля. Как тогда, Мавлита мучила ревность.

Камиль же настойчиво добивался внимания Бахри. Иногда по воскресеньям попутно увозил ее в город или привозил оттуда. Незванно приходил к ней в гости, приносил подарки, которые Бахри тотчас выкидывала ему вслед.

А по аулу чей-то злой язык пустил слух: Бахри обесчещена Камилем. Вскоре Мавлит получил письмо от матери. Она писала, что навсегда забудет сына, если он будет писать письма Бахри и этим позорить свою мать и себя.

Душа Мавлита оглохла и ослепла от ревности. На письма Бахри, которые стали приходить реже и реже, не отвечал, а потом и совсем их не стало.

Когда Мавлит вернулся в Тандов, Бахри уже в ауле не было. Она вышла замуж за русского парня, с которым окончила техникум, и теперь жила за озером в Степановке. Родные места обострили притупившуюся боль. И теперь, почти каждый день, не осознавая зачем, он пригонял табун к озеру. Все чаще на закате, когда затихал ветер, а в степи и на озере наступала чуткая тишина, Мавлит подъезжал к самой воде. Он слушал, как из Степановки доносились звуки, лай собак, резкие выхлопы газа из моторов, мычанье коров и даже говор. Иногда ему казалось, что он слышит голос Бахри. Его охватывало волнение, которое передавалось коню, и тот чавкал копытами в иле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю