355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Роман с простатитом » Текст книги (страница 8)
Роман с простатитом
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:53

Текст книги "Роман с простатитом"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

– Тебя собственная собака не слушается, а ты вздумала… А за упоминание Ершова я тебя, пожалуй, изнасилую.

– Тебе же нельзя, что доктор Ершиков скажет?..

– Не вертись!

– Ишь как по-хозяйски.. б-больно!..

– Отлично, имитация дефлорации… Терпи, коза, думаешь, мне не больно? – Пушистый волдырь был мне как родной.

Я рычал от раскаленной ломоты и торжества, но заключительный ожог заставил меня целую минуту грызть собственное предплечье.

Оплодотворять кипятком – это еще более страстно, чем…

– Ванна! – вдруг охнула она.

Когда я доковылял следом, придерживая ошпаренные части, она, перевесившись, вытаскивала пробку, – кошмар, чуть не залили чужую… – я поспешил отвести глаза: я был еще не готов созерцать эти тайны, мудро сокрытые от смертных.

Ну разве не обидно, что и у богинь все такое же?

Она выпрямилась, увидела меня.

– Никак не могу привыкнуть, что ты такой красивый – и мне принадлежишь!

– Обалдеть – и меня можно назначить в красавцы…

– Красавец и красивый – это разные вещи. Я так бы хотела от тебя ребенка!

– Дети к любви не имеют… Ты еще не наелась детьми?

– А что – много было и радостного.

– Для меня все удовольствия в сравнении со страданиями – полные нули. Пена против чугуна.

– Зачем же ты мне тогда написал?

– Спасался от пытки. Вокруг удовольствий такие водить хороводы, как сейчас, – в голодный год играть хлебом в футбол.

Утром, в полдень, я долго и растроганно любовался через полуоткрытую дверь, как в одной коротенькой безрукавке, подрагивая, подобно умывающейся кошке, моя богиня чистила зубы, вглядываясь в невидимое зеркало. Взялась за расческу – волосы плескались тяжелой волной, прибоем. Я балдел от ее кошачьих повадок: когда она осторожно осматривала незнакомую сахарницу или телефон, явно ощущалось желание еще и обнюхать. И над подгорающими гренками она наклоняла голову, как любопытствующая кошка. Но меня покоробило, что снизу она теперь была в одних колготках – прелести ее просвечивали очень уж стандартно, как бандитские физиономии сквозь натянутый чулок.

– Ты при всех ходишь в колготках? – не удержался я.

– Обычно без. – И жалобно: – Но мне же хочется, чтобы ты мною тоже полюбовался, а из-за этих чертовых вен… Так я лучше чувствую, что я твоя. Если бы ты меня оставил на стеночке, такой бы близости не было.

С тех пор, когда она норовила как бы ненароком проскользнуть мимо меня голышом, я чувствовал одно: бедное дитя… Но и я что-то стал не склонен прятаться в одежду: нагота стала знаком, паролем, а не голой плотью.

Я назначил простатит в забавные обстоятельства – еще забавнее хромоты, слякоти, поглощенных Хаосом автобусов: нам ведь было все равно где – лишь бы вместе. В Эрмитаже я не повел ее к любимым – мы бродили без разбора среди случайно докатившихся до нас паданцев тысячелетиями разраставшегося древа дури. И так было потешно, что каждые полчаса я чувствовал серьезную нужду посидеть. Или сходить по несерьезной нужде. Причем два раза подряд.

Я целомудренно отводил глаза, когда на ее багровеющей шейке вздувались грубые жилы от неотесанного кашля: вчера нам было все равно, какая погода.

– Я к такому не привыкла – одна, в чужой квартире…

– Но не могу же я вторую ночь подряд…

– Чтоб было “в чужой квартире, с чужим мужем”? Я ужасно боюсь нарушить твою семейную жизнь. Но только, пожалуйста, не говори, что все равно, женаты мы или нет.

– Ты хочешь радугу запереть в чулан.

– Это естественно и нормально, – скороговорка отличницы.

Но ведь только неестественное может быть прекрасно?..

И все же, когда в декретную полночь вновь пропела расколдованная кукушка, ни пола, ни потолка, ни билетов, ни поездов, ни наших тел в мире снова не было – остались только голос и слух. Зато на амбулаторном конвейере, в темном, провонявшем больницей коридорчике, где предусмотрительные бабы уже перед дверью начинали задирать подол, чтобы в стоячку получить свою иглу в самодостаточный зад, одно лишь тело у меня, благодарение богу, и оставалось. И на кушетке за занавеской, когда я заваливал выкроенные из цинкового ведра электроды на промежности длинными клеенчатыми мешочками с песком, – тоже оказалось, что мертвым припарки иногда все-таки помогают: я уже вставал не по пять, а по три раза за ночь.

Навешанной мною лапши достало на еще одну командировку в

Химград. Венецианские колья тщетно пытались пригвоздить черную текучую жидкость среди неясного китайского траура ночных снегов.

“Мануальная терапия”, “Мануальная терапия”, – читал я едва различимую рекламу над суставчатой автобусной дверью. Иней, окутанный парами зарешеченной бездны, был и впрямь на диво жирным и барашковым, но в горелом дупле, осыпанном электрическим конфетти, я прижался к ней, словно к источнику спас… забвения.

Она гладила и гладила меня по лицу – мануальная терапия. Но хрусталь, вино – это было до того обыкновенно…

– Алкоголь мне доктор Ершиков настрого…

– Главное, чтоб сверкало, звенело… А я и так пьяная.

Марчелло жил у своей настоящей. В ванне мы возились именно что как дети: я не приглядывался и не примеривался, а только узнавал родные места вплоть до просочившейся марганцовки. Я позабыл и о

Его Высочестве с его неоплатным солдатским долгом (да и увольнительная от Ершикова вообще обращала долг в одолжение). Но к столу я все же накинул халат с махровым капюшоном благодушествующего инквизитора: мир наготы, мир свободы от долгов, оценок и брезгливости не должен соприкасаться с тарелками, вилками… Я ощутил ее предметом, “бабой”, лишь когда, сронив халаты, мы обнялись в подводном мерцании взбесившихся электронных часов, показывающих два часа семьдесят четыре минуты, и я почувствовал запах вина из ее губ: это был

обыкновенный запах, на который Его Высочество немедленно сделал стойку. Зато и в движении, которым она ко мне прильнула, я отчужденно почувствовал постороннюю примесь – “пьяной нежности”.

– Заперто, – вертелась она, – видишь, как я сухо тебя встречаю…

– Вы помните, наверно, сухость в горле… – невзирая на ломоту в зоне Ершикова, я упорно – зов Механки! – ломал и ломал ей целку.

– Щекотно, щекотно!.. – И – со счастливой гордостью юной мамы: -

Она мне ноги лижет.

В союз наш принять ее третьей уныло просилась проснувшаяся псина. Неплохое извращение… Моя богиня промелькнула соблазнительным силуэтом на матовом светящемся окне и, нагая, со вздымающимися распущенными волосами, летая под потолком, как ведьма, принялась расставлять на книжных полках зажженные новогодние свечки. Я сжался, страшась увидеть нас в спектакле

“Любовь при свечах”. Я ведь и не представляю, что для нее означают свечи, усмирял я приподнявшую свои головки гидру моей поганой придирчивости, – может, воспоминания детства…

О своем немом протезе я и думать забыл – только бы с головой в нее втиснуться, раз уж невозможно вобрать ее в себя.

– Б-больно!..

– Поверхностный ты человек… неглубокий… – Мне уже хотелось простоты: насладиться контрастом между маской и сутью.

Ступни ее теперь были недоступны собаке, и та безнадежно скулила. Если их в это время напугать, они не могут расцепиться… “Склещились” – привет с Механки…

Снизу я уже отдал ей все, что мог, – уже терпимо ошпарило извержением гейзера, уже начал затихать ноющий отзвук в зоне

Ершикова, – но затянувшийся в груди узел невыносимой нежности и не думал расслабляться.

– Не поверила бы, что может быть так хорошо…

– Ты же ничего не чувствовала. Вижу. Слишком уж канонические позы принимала. Настоящий диалог никогда не может идти по заданному плану. Видиков насмотрелась? – Я был бесконечно снисходительным умудренным папашей.

– Как-то досмотрела до середины…

– Ну вот, теперь и у тебя все как у больших… можешь наконец успокоиться, отдаться человеческому.

– Не понимаю, почему это не человеческое.

– Потому что этим занимаются и собаки. А человека делает человеком только дар дури – свою выдумку ставить выше реальности. Не “человек разумный”, а “человек фантазирующий”, за это только он, царь природы, наделен аристократическим даром душевных болезней…

– Вот это все, значит, выдумка? – В отсветах лампадок оседлав мои голени, она упоенно вникала ладонями в мои изгибы: -

Потягушеньки, потягушеньки… а у собак это мне больше нравится, чем у людей. Если она не хочет – он ни за что не станет настаивать. – Мечтательная пауза. – А когда надо, она поднимет хвост… Как это женщины знакомятся с мужчинами и сразу же… Неужели я бы тоже так могла?

– Человеческое не даст. Плоть должна очень много ему предъявить, чтобы получить пропуск из сортира в гостиную.

– А может, могла бы?.. – не желала она входить в мой образ.

– Физически-то, разумеется, могла бы… – начал заводиться я.

– Это-то ясно, надо просто лечь и раздвинуть ножки.

– Госссподи… Прополощи рот! У меня же это теперь месяц будет отзываться! “Надо просто лечь и раздвинуть ножки…

– Я так сказала?

– Ты хоть себя-то слушай, что ты ляпаешь!

– Ну, успокойся, успокойся. – Мануальная терапия и впрямь была чудодейственным средством.

– Черт с тобой, иди вымойся на всякий пожарный. – Язык все же не выговорил “подмойся”, как ни хотелось упиться сладостной простотой, паролем для двоих посвященных. – “Я никогда не залетаю”… Умеешь же вовремя сказануть!..

Но она прекрасно различала, где мука, а где благодушное хозяйское ворчание.

Ошалевшие часы показывали шестьдесят семь часов двенадцать минут. За матовым окном внизу сиял озаренный праздничной лампионией призрачно пустой опал дворового катка. И меня охватило совершенно неправдоподобное блаженство.

Я осторожно приоткрыл дверь в ванную. Прекрасная ведьма сидела верхом на гибких прутьях водного помела, бьющего из черной головки витой сверкающей змеи. И я впервые в жизни не испытал порыва отвернуться. Когда-то дочурка любила кидаться ко мне с радостной новостью: “Я покакала!” – и женское “ла” отзывалось во мне особой горечью: даже это чудесное, безгрешное создание тоже обречено мерзостному рабству… Но сейчас я смотрел и смотрел, и умильное примирение царило в моей душе. “Люблю, люблю, люблю”, – само собой, как пульс, стучало во мне.

Она бережно опустила извернувшуюся змею и принялась меланхолически намыливать зеленую губку – ломтик сочного болотного моха. Внезапно – раз, раз, раз – кошачьей лапкой по кафелю, но тонконогий юнец оказался проворней, он уже устраивался поудобнее в бритвенной щелочке при холодном кране – только подкрученный вильгельмовский ус шевелился озадаченной антенной. Она сделала лягушачье движение оседлать вспенившуюся губку – и вдруг стремительно оглянулась, выпрямилась, залилась краской: “Ты давно тут стоишь?” – “Не бойся, ведь я тебя люблю”,

– впервые выговорил я. “При чем тут “люблю”!.. Ну пожалуйста!..”

– она сжималась, сдобности обращались в камень, но я с губкой в руке проник во все скользкие, до донышка любимые закоулки. Было девяносто восемь часов семьдесят девять минут.

Я заметил: люди ни рыба ни мясо никогда в меня не влюбляются, а мои антиподы – энергичные, оптимистичные – бывает. Славный усатый большой начальник Газиев чуть не плакал, что грабительское государство наложило лапу на валютную выручку. И каким же настоящим ученым и ленинградцем я себя показал, когда согласился консультировать без денег – пусть только оплачивают дорогу.

Главное не то, чем наслаждаешься, главное – чего ждешь. Но сколько радости ей доставил мой простатит! Взбить к моему возвращению пенно-душистую ванну (и с бедовой вороватостью забраться туда же), развернуть снейдерсовский стол (но чтобы ничего острого: она еще и выдумывала для меня новые запреты, чтобы поизощреннее их обойти). Кажется, даже новое изгнание

Марчелло из института (московский филиал) преображалось в нечто восхитительное: необузданность юности!

Не зная, какой еще бок подставить горячему току любви, исходящему от меня, она разложила свои детские фотографии. Уже с таиландскими скулками, хмуренькая – только что напугали, будто идут немецкие танки, она так улепетывала, что потеряла сандалик, его потом даже и не нашли; а вот ее дом – сразу видно,

Управление, вот ее папа дразнит собаку телеграфным столбом: удачно щелкнули, дальний столб в руку. Странно, что в ее нездешнем мире столько знакомых лиц.

– Тебя послушать, ты людей ненавидишь. А сам обо всех отзываешься лучше меня.

– Мне каждого жалко, что он обречен всю жизнь добывать себе еду.

А потом еще и от нее же избавляться… Иметь детей, болеть, умирать… Я ненавижу только их наклонность все грести под себя, этот маленький человек все под себя приспособил – христианство, гуманизм, рынок, демократию… Сначала его только пожалей, верни ему шинель, а потом уже и Пушкин должен быть у него на посылках… Как же – все для блага человека!

– Ну, не заводись, не бледней!..

– А если они потихоньку-полегоньку растаскивают на дрова тысячелетний сад! Только отвернись – уже на место таланта, гения подсунули порядочность, равноправие… Может, и правда гениев больше не будет – будет только приятное и полезное!..

– Все, кончили, начинается сеанс мануальной терапии.

Всем рекомендую: сердечный прибой стих в три минуты.

– Дай я тебя обслужу. – Хотелось разлечься в простоте, как в теплой ванне.

– Чтоб я больше этого не слышала!.. – пионерская торжественность. – Второй Ершов… Его словцо. Тоже сначала за грудь, а потом начинает заваливать…

И чудо из чудес: я не почувствовал ничего, кроме пристыженной жалости.

Его Высочество были как будто отморожены, но я ощущал упоение несравненно более оглушительное, оно заполняло меня целиком, а не я стягивался в чувственную точку. Не аппетитный предмет был у меня в руках, а наоборот – я был ею: счастье перехватывало дух от каждого ее движения, вздрагивания, стона… Апробированная передовой наукой клавиатура бездействовала, покуда я не начал горячечно нашептывать ей постыднейшие любовные затасканности, – и тут зазвучало все, совершенно, казалось бы, для экстазов не предназначенное: она поверила, что здесь нет свидетеля – только восторженный слушатель, – во время этого дела мне стало не стыдно смотреть ей в глаза. А когда, преступник вожатый, я пробежался пальцами по ее пионерской спинке, она вдруг обезумленно задохнулась (ведро ледяной воды у летнего колодца) и окаменела – с ногтями в моих лопатках. О, сладкая мука мазохизма!

Она смущалась при виде моих гордых рубцов, но теряла сознание снова и снова. Мой скромный протез обратился в дирижерский жезл, управляющий оркест… нет – океанским прибоем, лесным пожаром, перед которым можно простоять полчаса, в изумлении разинув рот.

Она щедро отзывалась самым неуловимым импульсам: когда после завершающего ожога устьице гейзера подтягивалось, освобождаясь от последних капель лавы, она отвечала Его предсмертным вздрагиваниям долгим рукопожатием, которое – каскад чудес – я ощущал человеческим, волей, а не рефлексом. Во мне словно лопнула стальная переборка и человеческое хлынуло в нежилые пещеры: от чувств самых наичеловеческих – нежность, умиление, восхищение – этот живой труп, напоенный чужой кровью, вновь и вновь поднимался из могилы.

Слегка взбудораженный газиевскими восторгами, я попытался запечатлеть радость встречи в не до конца раздетом виде. И вдруг она вырвалась очень уж всерьез: “Как-то это грязно!..” -

“Глупая, неужели между нами может быть что-то грязное?..” – “Ты правда так думаешь?!.” – и бросилась на шею словно бог знает от какой радости. Невероятно трогательна была эта ее манера – обнимать за голову. Она вообще не спускалась ниже пояса. Но когда я с улыбкой это отметил, немедленно спустилась и больше уже не знала никаких границ.

– Опять целый день придумывала, чем бы еще тебя ублаготворить.

Мне все кажется, что я с тобой не расплачиваюсь.

– Тебе же нравится смотреть, как я ем? Умножь на миллиард – вот что ты мне даешь.

– Так легко стало, просто – зачем только придумали всякие стеснения?

– Только стесненная струя бьет фонтаном. А свободная течет, как суп изо рта.

– Ты сумасшедший. Ершов, наоборот, только для здоровья…

– Здоровьем надо расплачиваться, а не служить ему… Во дожил – позволяю себя с кем-то сравнивать!.. Эх, не попался я тебе раньше… – Натруженную зону Ершикова я ощущал разодранной раной объемом в кулак. Но меня это не касалось.

– Я разве возражала? Ты и сейчас фантастический любовник – только я боюсь, что это плохо кончится.

– Как всё. Но ты такой фантастический инструмент… Жаль, что не даешь мне развернуть весь арсенал.

– Я не люблю физзарядку.

– Я всего лишь хочу, чтобы ты наконец не чувствовала себя обойденной. Сами-то по себе удовольствия душу не затрагивают.

– А если начинаешь засыпать – и вдруг как током?.. До утра потом не можешь уснуть – это душу затрагивает?

– Да… тогда конечно… А ты… не пробовала сама себя?.. – научная гадость и в простоте не выговаривалась.

– Пробовала, – отрубила не глядя. – Никакого толку.

– Ну, тогда не знаю…

– Вот и не говори.

Ослабевшее саднение я уже воспринимал как здоровье. Выбираясь из ванны, она оказалась на коленях пионерской спинкой ко мне. Я припал к ней, мокрой, губами, упиваясь, как вампир, побежавшими по ее телу вздрагиваниями. Их Одеревеневшее Высочество, вновь переполнившись деятельной человечностью, снова рвались в бой. Я начал наклонять ее к последней вседозволенности, бормоча что-то вроде “дядя не обидит, хорошая, хорошая собака” (та, махнувши рукой на все эти странности, укрылась у себя под мышкой). Мне хотелось показать небесам, что я не убоюсь никаких откровений, даже венозных вишенок: бисеринки, нанизанные на фиолетовые волоски капилляров, уже вызывали только укол нежности. И я не отшатнулся, только она порывалась выпрямиться. Борясь, я одной рукой удерживал ее, другой Его, но символически жертвоприношение, можно сказать, все-таки состоялось.

Девственной алости ее щек позавидовал бы пионерский галстук.

– Еще и больно… Направление неправильное.

– Но если ты предпочитаешь умереть стоя, чем жить на коленях…

– Ты думаешь, только у тебя есть гордость, самолюбие?.. – мгновенные слезы, поразительной чуткости инструмент…

– Глупая девчонка – я же смеюсь от счастья! Оказывается, можно выйти замуж, родить ребенка, торговать на барахолке – и остаться той же самой “хорошей девочкой”.

– Ну конечно, я такой и осталась.

– Да и я вроде бы знал, что душа и тело – совершенно разные вещи. И все равно ты мне казалась как-то непоправимо опоганенной.

– О, Мирей Матье! Теперь ты и выглядишь на свои пятнадцать.

– Мне вообще идет короткая стрижка. Пышненькая. А вот Ершов сказал, что это комплимент для Мирей Матье, а не для меня.

– Ершов говорит комплименты, подает руку, придерживает дверь, он, судя по всему, вообще отличный парень…

– Мне это все в один голос говорят. Он и мне внушил, что это я плохая. У него все всегда очень разумно: давай пока не заводить детей – еще неизвестно, будем жить или…

– Разумность – тоже простота. Если разрешить человеку пробовать, он никогда не остановится. Меня страшно волнует формула “Покуда смерть не разлучит вас”.

– Почему же вокруг тебя всегда какие-то женщины?

– Я сам жертва этой заразы – “сердцу не прикажешь”, “право на поиск”… Священное право на распущенность: если чешется спина, бросай поднос с посудой и чеши спину. Но я больше не хочу считать себя рабом стихий – ни внешних, ни внутренних. Если я не исполнил долг, значит, плох я, а не он.

– Почему мы словами все время друга царапаем, а руками…

– Слова – это правда мира, а руки – правда мига. Мануальная терапия – чудодейственное средство…

– Точно, точно руки добрее языка.

– Не говори, иногда и язык… где они там у тебя?.. Давно что-то не целовал тебя в губки…

– Нет, нет, нет, сегодня нельзя!..

– Пустяки, тампоны “Тампакс” – идеальное средство для современной женщины! Свобода: вчера стыдно, сегодня элегантно!

– Перестань, а то я снова начну стесняться…

Блаженствовать с открытыми глазами – в мире, а не в скафандре – она не умела. Ниточка свисала из нее, как из новогодней хлопушки.

Повелитель стихий, я упивался своим могуществом и ее неисчерпаемостью, в которой и штиль был не менее восхитителен, чем шквал. Вдруг я заметил, что из ее прикрытых веками морских ледышек к ювелирным ушам тихонько струятся слезы. Я же не зверь, я почувствовал все, что положено, – жалость, неловкость, но и – скуку.

Подобно русалке, я сумел зацеловать, заласкать, загнать внутрь прожегшие нашу атмосферочку прозрачные метеориты правды.

Подтаявшие льдинки снова зажглись радостным интересом.

– А ты знаешь, что у тебя нос кривой?

– У Каренина объявились уши, у меня – нос…

– Наоборот, мне теперь кажется, что у всех носы неправильные, а у тебя правильный.

– У меня был очень крепкий нос – никак не могли разбить. Только головой наконец разбили.

Чувствуя себя серьезно уязвленным, я вгляделся в ее носик, но неведомый мастер вырезал его без малейшего изъянца. Короткая стрижка ее распалась на прямой семинарский пробор, и…

– Ты ужасно похожа на молодого Горького. Антикарикатура – такой хорошенький Олексей Пешков.

– Приехали. Поздравляю.

– Почему меня?

– Тебе смотреть.

Она поспешно удалилась и, грянув унитазной ксилофонной клавишей, которую сам я всегда обеззвучивал рукой, вернулась уже египтянкой: полосатое полотенце прикрывало ньютоновские бигуди.

Пышненькая… Но непоправимое уже случилось. В победном кураже я вообразил, что мне море по колено, – не зажал уши, когда она, запираясь, клацнула сортирным затвором, – и услышал, как бодрое журчание завершилось беззаботным залпом. Не смейтесь – залп

“Авроры” сокрушил великую империю.

Было минус семь часов двадцать три минуты. Время двинулось вспять.

Но телефон понемногу освобождал нас от мяса и слизи, от пульсирующих мешков и трубок. “Ужасно скучаю”, – убито повторяла флейта, и меня охватывало счастье под маской сострадания.

“Тараканов уничтожаешь?” – “Уничтожаю. Я им спать не даю”. И я слегка уступал сладостным корчам умиления. Но при виде долгожданных бастионов и трубных сплетений Химграда в самое сладостное из блаженств – в блаженство предвкушения – вливалась ледяная струйка тревоги. Чтобы опередить где-то зреющую лавину

(“ТУККК!..”), я начинал раздевать мою таечку свеженькую, будто только из холодильника, уже в прихожей. “Ну подожди, – словно капризного любимчика, урезонивала она, – я совсем ничего не чувствую, я должна снова к тебе привыкнуть”, – но я усаживал ее на стол и, обращаясь в муравьеда, пытался оживить атрофировавшуюся клавиатуру. Щекотно, щекотно, смеясь, елозила она, успокойся, ты все экзамены уже сдал, отдайся человеческому,

– но я все равно вторгался в нее – на столе, на полу, на стиральной машине в ванной, лишь бы не где положено.

В подзатянувшемся море Ершикова обжигало как следует только в первый раз, дар наслаждения возвращался ко мне, а потом мы погружались отогреваться в ванну и в человеческое, готовя себя к настоящим бурям – тоже, впрочем, человеческим, ибо физиология обратилась в знак. “Соседи подумают, что я тебя пытаю”, – самодовольно жаловалась она, но я каждый раз все же успевал вытереть щекой то место, которое обслюнявил в предсмертном усилии не отгрызть. Но ледяные капли правды из дурно затянутого крана все чаще заставляли втягивать шею. “Два дня с радикулитом пролежала, некому было за хлебом сходить…” “Иду тебя встречать, а сама думаю: может, в последний раз…” Но ведь все в мире кончается кошмаром, спасение одно – знать, но не верить!

Понемногу капли правды продолбили защитный слой… а может, просто наша дурацкая ненасытная душа привыкает к каждому наркотику: заполнив любое отведенное пространство, начинает искать щелочек от новых стеснений… Меня опять начали повергать в беспредельный ужас соприкосновения с материей – со смертоносным Порядком и смертоносным Беспорядком, с низшими их агентами – чиновником и хамом. Без промаха тюкал в глаз, в пах и острый локоток Благородства.

Но теперь я сделался еще слабее, ибо мне было куда прятаться.

Кое-как дотянув до полуночи, я набирал ее номер (рука уже сама повторяла набор, куда бы я ни звонил), дожидался гудка и клал трубку: за мамины деньги звонить любовн… меня передергивало от прикосновения рамок общего пользования к нам, неповторимым. Вины перед мамой я не чувствовал – лучше ей было, что ли, когда я подыхал у нее на глазах? Но вот перед ее вещами… Беспомощность какой-нибудь ленты для волос… Непотопляемый квадратик аккуратнейше сложенной туалетной бумажки… Промокашка, бывшая отличница – ммм… Но и понурая фигурка в защитной курточке

“белка-летяга”, бредущая против ветра по химградскому перрону – или торопящаяся прочь, чтобы не отправить меня в путь с какой-нибудь злой занозой… Свертки мне в дорогу она принималась готовить чуть не за сутки – с такой ответственностью и многосложностью, словно хотела про запас набыться хозяйкой.

Через минуту-другую-тридцатую моя спасительница пробивалась ко мне, и я глотал, глотал, глотал этот единственный голос, как астматик, присосавшийся к кислородной подушке. “Это такая пытка,

– печально говорила она, – знать, что я могла бы тебя вылечить в одну минуту, и… А ты говоришь, все равно, женаты мы или…”

Газиеву перекрыли последние копейки. Я вышустрил у приятеля заброшенную комнатенку на улице Косыгина.

Она вышла из вагона уже нахмуренная:

– Почему ты сразу ко мне не подошел?

– Тут вышли две вьетнамки – я заметался, которая из них ты.

– Понятно. – А ведь и мне шутилось через силу.

Разгульные трамваи, часы пересадок – но нам же только что было все равно где – лишь бы вместе?..

Сначала должен был разведать соседей я – “Что ж, воровка и должна чувствовать себя воровкой”. Она вдруг отказалась ложиться в желоб не вполне раскладывающегося дивана, хотя простыни при ней были свои, – пришлось изнасиловать ее сидя: “Я же стою на коленях перед тобой, чего тебе еще!” В знак примирения я попытался поцеловать ее в губки с ранящими нежностью венозными припухлостями, – зажалась. Тогда я преувеличенно пожаловался на жжение – это ее слегка разнежило, но – “Однозначно не хочу. Я хочу в туалет”. В куртке и юбке проскользнула в коридор, посвечивая грешными икрами, вернулась овеянная едва уловимой аурой сортира. Посреди драного паркета ее сапог в одиночку шагал к раздолбанной бензопиле – боевой подруге нашей коми-пермяцкой шабашки. В кухне у нас над ухом гремела неприкосновенная радиоточка. Мы прослушали “Марш Черномора”, хор девушек из

“Аскольдовой могилы”, вихрем пронеслись “Половецкие пляски”.

– Больше не приеду. Раньше я любила Ленинград, а теперь это город твоей семьи, мне в нем нет места.

– Прошу тебя об одном: убей сразу.

– Все, поедешь со мной в Варшаву. И зарабатывать наконец начнешь. Зачем я, дура, столько времени тебя слушалась!

– Боже – милиция, таможня, гибрид чиновника и хама!..

– Ну да, по-твоему, вообще ничего делать нельзя.

– Соступать с тропы.

– Ты уже соступил.

Миниатюрный посланник вокзального табло, электронный будильник зелеными квадратными цифрами промерцал отбытие. В горелом дупле наконец-то восстановили лампочку, упрятав ее за стальную пластину, иссверленную густым горошком: мы оказались осыпанными новогодним конфетти из света, чудовищно растягивающимся к полу.

На перроне попахивало угарным титаном, вагонным сортиром – манящим запахом дальних странствий. Я обнял ее так удачно, что она сдавленно охнула: “Б-больно!.. У меня здесь язвочка двенадцатиперстной кишки – только один врач, кроме тебя, сумел прощупать”. Кишки… врач какой-то ее щупал…

– Теперь буду везде об тебя спотыкаться… Об пустоту.

– Главное, чтобы в мыслях… Чтоб было о чем думать.

– А с кем жить? У меня был друг, с которым я хоть изредка чувствовала себя женщиной, а теперь больше не смогу.

Самое скверное – я растерял ровную безнадежность, с которой почти уже некуда падать.

– Я опять что-то ляпнула?.. Но мы же взрослые люди…

– В этом-то и ужас. – Я надрывался, как раб в египетских копях, чтобы выкатить на-гора каждый новый слог. – И уже ничего нельзя поправить…

– Как же ты поедешь в таком состоянии?!

– А как останусь?

– Я бы тебя как-нибудь разговорила, разласкала…

– К несчастью, я взрослый человек. Я не могу не знать того, что знаю.

– Я не взрослый человек, у меня только мясо червивое! – раздавленно сипел я, и в трубке снова щелкнуло: междугородный телефон, оказывается, сам собой вырубается каждые полчаса. Новое жужжание. Нищенской дудочкой она тянет все-таки свое – ихнее: нужно же как-то мириться с естественным, с неизбежным…

– Я ненавижу естественное, я ненавижу неизбежное, я башку готов расколотить об стенку, что уже ничего нельзя поправить, что ты никогда не будешь той девочкой из одного света, какой я тебя ощущаю!..

– Но ведь, если любишь человека, нужно все в нем…

– Я не могу принимать в тебе чужие волосы, чужие слюни, чужую сперму – лучше я буду твоих тараканов обсасывать!!! – в предутренней тиши раздавленным сипом, сипом, сипом…

– Но я же мирюсь, что у тебя есть жена?..

– Нас воспитывали по-разному! Меня учили, что девушка должна быть целомудренной, а парень чем кобелистей, тем почетней!

– Тебе просто удобно так считать.

– Мне удобно было бы хлебать вместе со всеми из общего корыта, но я не могу – понимаешь? – НЕ МОГУ, ты меня просто убьешь, если будешь приучать к помоям, к простоте! Я никогда не примирюсь – слышишь? – НИКОГДА не примирюсь, что ты взрослый человек, что можешь с кем-то там трахаться для укрепления здоровья – это когда я к тебе на цыпочках приближаюсь, в инвалида превращаюсь от возвышенности, а кто-то спокойненько на тебе пыхтит, елозит, спускает… и ведь опять, опять не сдохну, тварь живучая, таракан!.. – наружная кладка у нас на кухне очень прочная: можно череп расколоть, и никто не услышит.

– Что ты там делаешь?! Ты все не так понял, он просто ко мне приходит, как верный Санчо Панса, – посидим, поболтаем, он починит что-нибудь… Я его на прощанье даже не всегда целую. Я про многих мужчин пыталась представить, что бы я с ними могла – погладить, поцеловать… а кожей прижаться получалось только с тобой. Летом в автобусе без рукавов, бывает, прямо передернет…

Убить всегда легко, но чтобы так легко воскресить…

– А Рина нас слушала-слушала и навалила вот такую кучу…

– Идеальный комментарий. Поставила точку.

– Ты зря смеешься – старость не радость.

– Мне ли не знать… Но раньше я думал, что тело – просто источник вечных унижений, а ведь это прямо смерть нашу носим на себе.

– Тебе слишком повезло с телом. А у меня всегда что-нибудь болело. Ну ладно, надо убирать – ты ведь вроде уже ничего?

– Ничего, можешь заняться другим дерьмом. Ведь если любишь…

– Да, мне в тебе ничего не противно! Я тебя люблю со всеми потрохами. Я не умею разделять душу и тело.

– Но ведь лучше же было бы, если бы у меня в животе не бурчало?

– Не знаю, я все принимаю как есть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю