Текст книги "Роман с простатитом"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Неведомо среди каких пространств мы подпрыгиваем в пустом, словно вымерзшем “Икарусе”, в три пальца оштукатуренном роскошным инеем. Блочные пятиэтажки под звездами, переплетенные бельевыми веревками, – это и есть Птичка.
Уже на лестнице в лицо ударяет теплом кислых овчин, русской печью, сохнущей картошкой. В отсветах лучины мы видим за струганым столом еще молодого мужика с напомаженными коровьим маслом волосами, уложенными на размытый лысиной прямой пробор, принаряженного в смазные сапоги бутылками и пестрядевую рубаху, выпущенную из-под жилетки с цепочкой. Мужик разбирал на стопки воздушную груду многоцветных денег и, помусолив вынутый из-за уха химический карандаш, выводил на листе оберточной бумаги: долларов – две триста, франков – тридцать семьсот двадцать, дойчмарок… В соседней комнате ходила ходуном огромная тень зыбки, горько плакал младенец и старушечий голос тянул извечную русскую колыбельную, до того безнадежную, что рыдания обрывали первое же двустишие: “Люли-люли-люленьки – прилетали гуленьки”.
Статная молодая хозяйка, венециановская пейзанка в домотканом сарафане, на корточках перебирала в десятке ушатов разнокалиберные яйца – от бильярдных до карликовых, мучительно знакомых по первобытному охотничьему детству, – и это действительно были вороньи яйца! В них недавно открыли очень важный витамин, и русская ворона оказалась самой обильной и яйценосной. Пока что воронье яйцо поставлялось лишь во Францию,
Германию и страны Бенилюкса, но наш хозяин уже взял подряд на инкубатор.
Хозяйка троекратно облобызалась с Соней и хлебосольным жестом пригласила закусить чем бог послал – исключительно птицей земною. Так же хлебосольно она убеждала Соню вложить деньги в их новое дело – кладбище и коптильный цех (что они там собираются коптить?!). Особняк взялись строить трехэтажный, по-родственному посетовала она, так теперь из шкуры вылезаем. Да еще с земельной арендой заморочки – не могла бы Соня посоветовать?.. Нет, засмеялась Соня, вот он (я) – крупный землевладелец, он все знает. Да что у меня есть, заскромничал я, пляж в Антарктиде да лыжная трасса в Сахаре. Мне казалось, мы все тут перешучиваемся, но хозяйка уважительно сказала: ну а что, разве мало?..
Шубу из хвостиков хозяин, крякнув после химградской нечистой, взял за восемьсот марок: “Может, инспекторше какой сгодится”.
Но дома, разбуженный своими водяными часами, я каждый раз спешил проверить, на месте ли приподнявшаяся было плита, и ощущал ее холод у самого носа. А невидимый крановщик немедленно срабатывал
“майна”. Я глушил глубину наукой: сейчас я все же мог на несколько шагов отдаляться от своего лежачего долгостроя, я мог, не думая ни о пользе, ни об успехах, набрасывать модели познания объектов, не имеющих фиксированного фазового пространства, – прикидывал, как ограниченный субъект воспринимает безграничный объект: объект имеет триллион триллионов проявлений, а субъект способен замечать три десятка и запоминать три сотни.
Осторожненько, чтобы не соскользнуть в манию величия, я даже пытался смазать великий спор, употребляет ли Бог игральные кости: мне хотелось изобразить вероятностную модель квантовой механики тоже лишь одной из масок бесконечного Хаоса.
Единственным закутком, где можно было разомкнуть обруч, чтобы при этом не осесть на пол с иссякающим выдохом, была телефонная трубка. Подмазка куда-то была введена, Марчелло получил-таки отсрочку, сама она съездила в Италию, привезла лифчики, колготки, польта, сумки, – там уже тепло, два раза по полдня она смотрела на адриатические волны: “Мне казалось, что я тебя обкрадываю. Ты тоже должен был здесь сидеть на солнышке – ты бы читал, я бы на тебя смотрела…” И я почувствовал, что заработал право на маленькую кражу. Уже сквозь перронную толкотню мы плыли в неощутимом батискафе, откуда мы всех видели и слышали, и нас все видели и толкали, но попасть к нам никто не мог.
Из снегов спускаемся по трапу на солнечный асфальт. Пузатая пальма, стриженная под ананас, у типовой стеклянной стены, но сердцевина аэропорта – черные мраморы, арки, орнаменты – отдает
Альгамброй. Перешагнув границу, Респектабельная Дама сбрасывает условности. “У-тю-тю, муни-муни-му, ах ты мой усатенький, дай я тебя поцелую!” – взывает она к каждой униформе, пока один с усилием не отвечает: “Не могу, рамадан”. Спасая честь сирийского гостеприимства, наш гид Омар деликатно разъясняет: после восхода солнца нельзя ни пить, ни есть, ни… эбать. Сам он поэтому не желает даже таблетки “от головы”. Сокол Жириновского потешается над усачами через Англичанку: “Девочек хотите? – это про наших шопниц. – Пятьсот долларов. Ну, дорого так дорого, в другой раз дешевых привезу”. В автобусе Каменная Баба считает делом чести держать леопардовую ногу поперек прохода: “Перешагнешь”.
Гул отдаленного взрыва, туманная рань за окном уютного номера, заполняемого нашими сумами, – разбуженные запрещающим пушечным выстрелом, мы каждый раз преступаем завет Магомета и под гортанное радиомяуканье: “Алла, бисмилла…” – засыпаем снова. К завтраку всегда подается что-то вроде творожной кашицы, которую черпают желобком лаваша – блинчатого, вроде армянского. (Вечером можно попросить и кальян с пластмассовым одноразовым мундштуком в заклеенном целлофановом пакетике – человеку с трубкой никогда не достичь такой значительности.) Днем возле клетушечного базара под кудахтанье так и не впадающих в безнадежность кур по дешевке продают скользкие пружинистые шашлычки из легких и от пуза того же лаваша с ядреной солью. Ну а захотим роскоши – в такую же лепешку нам завернут зарумянившейся строганины с вертикального вертела, медленно вращающегося у вишневой калящейся сетки, – но сначала лепешку окунут в натекший янтарный жир, на миг прижмут к раскаленной сетке – лепешку охватит мгновенное пламя, – и уже в горячую… Гадостью нигде, кроме как в России, не кормят – видимо, не догадываются, что она съедобна: даже в нищей, закопченной от пляшущего в грубой печи огня харчевне зелень свежа, а кебаб прыскает щедрее, чем в ресторане нашей юности
“Кавказский”. Правда, чистая экзотика – какие – нибудь клецки неведомо из чего, плавающие неведомо в чем вроде, опять же, творога с молоком, чаще оказываются аппетитны лишь в чужой тарелке: помню, совсем маленькую дочку я повел в зоопарк, и больше всего ей там понравились воробьи. Но завидно становится, когда весь Дамаск начинает опускать гремящие жалюзи в лавках, конторах, мастерских и, усевшись за общую трапезу, ждать разрешающего буханья. Увы, отмирание запретов убивает и жизненные радости… А кофе в Дамаске пережаривают до угольной черноты и пьют с кардамоном – за квартал слышно. Мы и в Химграде нет-нет да выпьем по непереносимо горькой чашечке, и каждый раз сожмется сердце.
Дамаск – как всегда, самым прекрасным оказывается имя. Арки, колонны слегка завиваются чем-то мавританским лишь в центре, куда, так и быть, допущены и пальмы, а основной тон – бетонная утилитарность. Типовые минареты – в каждом квартале, вроде жэков, – подобно отставшим в росте пожарным каланчам, теряются меж бетонных кубов. Зато в них почти всегда светятся пятки правоверных (как и в нашем гостиничном холле). И над всем, и на всем, вплоть до ветровых стекол, – портретищи, портреты и портретики президента Асада – мудрого и доброго, как все диктаторы. Наши доллары в каждой подсобке подпольно меняют на обширные сирийские фунты, трепанные, как тряпки. Зато считают их здесь одной рукой: зажимают между мизинцем и безымянным, а большим и указательным мусолят. Мы затариваемся халатами, штанами, юбками, бродя из мастерской в мастерскую – всюду потягивая отличный чай из небольших, в талию, стаканчиков, – все так гостеприимны, что и торговаться совестно, но, благодарение
Аллаху, мы не одни, с нами бабы, целые годы социалистического рабочего времени проведшие в обсуждении швов и кокеток, и теперь, когда призвание наконец сделалось профессией… Меня используют в качестве толмача: “Здесь слишком мелко для нашего судна”.
Злоба дня беззлобно, но неотступно слой за слоем покрывает пылью мое внутреннее зрение, отчего зрение внешнее обретает спасительную близорукость: я замечаю в рекламе беспрерывные предложения услуг какого-то неугомонного нейрохирурга. Невольно мысля уличные углы прямыми, то и дело сбиваешься с пути – все площади о пяти – десяти углах. Единственный компас – уклон: верхний край Дамаска взмывает в гору, обращаясь в панцирь бетонной черепахи. В тамошних горных зигзагах нужно петлять очень долго, чтобы выбраться на пустынный склон и начать поиски обратной дороги. Грязи не больше, чем на задворках Невского, – ну, увидишь в мусоре грудную клетку барана, да еще по части полиэтиленовых мешков: мы пока что отстаем. Ребятишки сопровождают тебя любопытствующей стайкой, чтобы передать следующей стайке. Мальчики и девочки постарше все в защитной униформе (плюс воздушный белоснежный платкошарф для девочек).
Внезапно вздрагиваешь, завидев в бетонной щели черную фигуру без лица, и на миг покажется, что она идет к тебе спиной. А потом вспоминаешь средневековых прокаженных… В центре Дамаска паранджи не встретишь – но и женщины в европейском там не очень-то расхаживают. На скромных рекламках белья – только в ателье – все модели европейского типа.
В закоулках среди кавказских лиц гяур с чужими долларами в кармане чувствует себя несколько скованно, однако и в торговой толкотне, поминутно сцепляясь тюками и тележками, галдят возбужденно, но не зло. Даже сталкивающиеся в узкой улочке машины как-то ухитряются без мордобоя выяснить, кто должен задним ходом повторить все коленца до ближайшей развилки – метрах в двухстах. Бетонные мастодонты – почти декорация: пройди насквозь – и очутишься в лабиринте “Тысячи и одной ночи”, среди скворечников на плечах крольчатников, веками сооружавшихся методом ласточкиных гнезд. Не важно, мусульманский квартал или христианский (“Чурки раньше русских крестились?!” – ошалевает
Сокол), – выбраться можно только случайно, не поможет ни солнце, ни лежачая, как пресс-папье, луна: над головой почти смыкаются запечатанные балконы с полом из волнистых жердей (серое море…). Ливанских кедров не хватает – даже в прославленной мечети, где снаружи видна циклопическая римская колоннада, а внутри от простора ёкает душа, на поднебесных расписных потолках видишь те же самые волны (умиротворенную моей близостью Соню при входе заставляют облачиться в черную накидку с капюшоном – я начинаю понимать, сколь обольстительной может быть прекрасная монахиня). Лабиринты попадаются и бытовые, и трудовые: гуд паяльных ламп, завывания станков, грохот молотков, трескотня сварки, стрекот швейных машинок – усатые джигиты, отплевываясь, лихорадочно строчат паскудное белье для неверных сук: пенящиеся охапки ажурных “комбитрезов”, застегивающихся между ног, разноцветный прибой трусиков – на ниточках, с перьями на самом интересном месте и даже с новогодними цветными лампочками – сигнальные огни, чтобы не промахнуться в темноте? Работают на батарейках и от сети, без резиновых изоляторов лучше не суйся.
Моя мартышка в первый же день вышла из душа в ослепительном резном “комбитрезе” – я зову ее полумонахиней-полублудницей.
По центральным улицам, безостановочно и безнадежно вопя, как ишаки, ползет пришедшее им на смену стадо нетленных автомобилей всех эпох, а между ними просачивается стадо пешеходов. Но ругани нет как нет. Внушительные зубцы бледно-желтой крепости глядятся в речку, текущую прямо с Механки: ил затягивает шины, банки, ассортимент обновлен рыбьими пузырями пепси. Неприступной цитаделью овладели торговые ряды: витрины золота, тканей, ковров, юбок, штанов, полупудовых золотых сабель, захлестнутых бесстыдным бельем, ряды сластей, утопающих в сиропе, мешки сладких, соленых и просто облупленных и необлупленных орешков, пышные купы зелени, пыточные туши баранов, огромные рыбины в ледяном крошеве, – а на пыльном пустырьке, воздевши к небу какие-то талоны, народ давится к окошку закопченной баньки, бережно унося курящиеся белым мешочки.
Теряющиеся среди бетона приземистые восточные пышности в этой провинции Стамбула, увы, многократно перекрыты петербургскими
“мавританскими гостиными”: уху, воспитанному на громоподобном проигрывателе, живой Паваротти кажется жидковатым.
Лысые горы, изъеденные кариесом (карстом), как ядро ореха, монастырь, расселенный по каменным дуплам, церковка с противотанковым ежом на маковке – чтобы крест и с неба виделся крестом, – мощный электромагнит, сердечником нацеленный на колокол, – чтобы обходиться без звонаря. (Муэдзины тоже не забираются на минарет, завывают в микрофон снизу, а рационализация – первый и неостановимый шаг к скепсису…)
На семь верст до небес пылит какая-то цементная Механка, азербайджанец в обвислой майке подгребает щебенку. Бетонный минарет в бетонном селе, от которого, подобно верблюжьей колючке, катят по полупустыне тысячи черных пластиковых мешков, тускло поблескивающих до самого горизонта. Пастух с обмотанной головой высоким посохом правит овечьим стадом. И – наш литейный двор через день после дождя: спекшийся буро-лиловый шлак на десятки километров вдоль призрачных лунных гор. Весь автобус спит, а во мне снова ширится что-то огромное и ненужное. Я запоздало стираю с лица бессмысленную улыбку – и вдруг вспоминаю своего белобрысого пастушка, уже, должно быть, ссохшегося в мумию… Но мои слезы говорят лишь о том, что я снова набрался духу для измены: я давно не плачу от горя – только от красоты.
Автобус останавливается – “мальчики налево, девочки направо”. На память о моей растаявшей пастушке я хочу поднять марганцовочный камешек, но он прикипел. А сшибить его носком ботинка кажется мне кощунством.
Снова бесконечная кочегарка, и вдруг взъерошивается жесткая пальмовая шкура – оазис Пальмира. Аллея колонн, приземистый каменный театр – не знаю, дотягивают ли они до имени Пальмира, но и они великолеп… да нет, это что – неправдоподобны! К моим целомудренным разъяснениям, произносимым на ювелирное ушко, стягивается народ, и я среди ирреальных руин на фоне ирреальных гор рассказываю честным контрабандистам об эпохе эллинизма и дерзкой царице Зенобии, бросившей вызов еще могущественному
Риму, который и восстановил здесь конституционный порядок, покуда извержение арабского духа не затопило полмира, – и челночная братия слушает поистине с детской серьезностью, продавщицы и парикмахерши внимают так почтительно, что в голову мне снова приходит: а может, это не случайно, что обновление духа является не из моногенной культурной среды, а из каких-то адских коктейлей, из столкновения миров? Ибо лишь чужой мир может явиться нам в величии и обалденности.
На Пальмире лежит непроглядная тьма. Мы сидим в ресторанчике за длинным столом. Все беседуют о чем-то проникновенном.
Простодушная Дама под руководством Респектабельной, как обычно, выкладывает какие-то пирамидки из разноцветных капсул гербалайфа, рассуждает благостно, словно за пасьянсом: “Ученые давно интересовались вопросом, может ли забеременеть девственница. И оказалось, что может. Только родить она должна не мальчика, а девочку, которая будет ее точной копией. Когда я это услышала, я поняла, что Дарвин не прав”. Вот это и есть свобода: Дарвин думает так, а я этак… “Сходил на дискотеку, – доносится рокот Сокола. -…Родственники президента… Хоть посмотреть, как серьезные люди бухают… Шейх… Шесть девочек, и всех он трахает… Главное – общение, а то “мани, мани” – я этого не люблю…”
Я тихонько прошу у моей скромно ликующей прекрасной маркитантки таблетку от головной боли – переволновался, и ко мне протягивается целый десяток.
– А ты, оказывается, умный, – недоверчиво обращается ко мне
Сокол. – Я сейчас прикололся картины покупать. Не помнишь, кто это нарисовал – река зеленая светится?
– Куинджи.
– Молоток, точняво. Как думаешь, на пятьсот баксов он потянет?
Чего у тебя с головой-то – простудифилис, гриппер?
Начинался откат – пересерьезничали. В темных зеркальных окнах автобуса светятся наши лампочки да виляющая телесная задница отплясывающей Респектабельной Дамы. Даже через заходящееся магнитофонное “Пригласите, пригласите” слышится гуд Сокола: “Ты уже кончила? Ну так кончай, а я пойду покурю”. Бесцветные усики изнемогают от хохота. “Не кончать вредно для здоровья!” – на миг суровеет Респектабельная Дама. Начавшая нас замечать Англичанка, подчеркнуто игнорируя обступившую вульгарность, склоняется к нам как интеллигентный человек к интеллигентным людям. Она щеголяет контрастом между своей интеллигентной сутью и широтой стилистических средств: “с ранья это мясцо в меня не полезло”,
“зачем мне такой геморрой?”, “я обкакалась” – коктейль…
“Пригласите, пригласите, пригласите”, – заходится певица, и
Виляющая Дама под общий смех надрывается, давится от хохота:
– Ха-ха-ха-ха-ХА-ХА– ХА-ХА-ХА…
– Если потребуют за перегруз, я буду так вонять…
– У меня веса еще до х…, – радостно делится прелестное юное существо.
Ноне не старый режим, когда коммуняки не пускали пьяных в самолет, таперича свобода – эх-эх, без креста. Отряд наших небритых красноглазых коллег, втиснув на колени растрепанных боевых подруг, клацается бутылками и банками, выдирается в проход, чтобы схватиться за грудки или сбацать чечетку, – стюардессы боятся и нос сунуть в салон.
Дочка с горем пополам вернулась в университет, мне начал капать грантик – с деньгами слегка наладилось примерно на год, а значит, и на вечность: страшная рана в возможное начала затягиваться пленкой сегодняшнего дня. Рецепт правильной жизни давно найден – он называется “жизнь как жизнь”.
Нежный или печальный голос ночной кукушки (чуть у меня что-то налаживается, ее немедленно начинает тревожить, что она мне больше не нужна), два-три круга в прозрачном двуспальном батискафе по Варшаве, Стамбулу, Римини…
Но стоит Верховному Хирургу прибрать в стол орудия воспитания, романтизм – наглость духа – вновь начинает поднимать павлинье перо на шляпе: меня уже слегка мутит от жвачных женщин, – изобретатель чуингама – величайший преступник христианской эры.
Но пара хамоватых барсуков, покойно оплывающих с неизменной банкой пива в руке, пока еще, к счастью, мужики как мужики. Даже высоченный, весело поглядывающий черным глазом Одинокий Волк с
Ближайшего Востока – альпийская седина, барочная улыбка из чистого золота – не будоражит моего воображения: нормальный мужик.
В безбрежном электрическом море медленно текут электрические реки, и вдоль каждой, повторяя все ее извивы, движется встречное течение рубиновых стоп-сигналов. “Э, Стамбул, в
Константинополе…” Ангар, оплетенный химградскими трубами, – аэропорт Кемаля Ататюрка – почему-то обойден его мясистым профилем, повсюду ведущим юношей и девушек то на бой, то на труд. Нормальный отель – что с того, что мебель целая и телевизор работает. Деликатная мышка, изредка прокатывающаяся по ковру, – тоже мышь как мышь, только что в красненькой фесочке размером с наперсток. В нормальной ванной расстелено нормальное махровое полотенце с вытканными босыми ступнями – нормальные ступни, разве что спелые пальцы оттопырены картофельными отростками. Пол нормальный, мраморный. Зато дно у Мраморного моря нормальное, кирпичное. Рождаются из тумана и вновь растворяются в нем безмолвные корабли-призраки. Внезапно Хаос сдергивает пелену с металлических осенних вод, и из них выгибают крутые спины острова, острова, острова… И довольно. И снова не вообразить, что это Мраморное море – та папиросная бумага, куда спускаются все эти поперечные улочки с поднырнувшими под большие скучные дома магазинчиками и лавчонками, щеголяющими русскими надписями: “склеп”, “гуртовая продажа”, “обмен аюбой валюти”,
“zолото”, “увезжаем завтра”. За русскую прислугу вовсю идут подделки из Болгарии, Сербии, Польши: “Саша-Юра-Володя, заходи!”
Волны так мотают суденышко – ну хорошо, фелюгу, фелюгу, – что шмат жареной рыбы, вложенной в распластанную булку, приходится ловить чуть не как чалку. Стамбульский хлеб – белоснежный пух в золотой корочке, хрупкой, как бабочкино крыло, рыбья плоть истекает горячим соком, – нормальный харч. А потому на мою принцессу наваливается дурнота. Перед нами взъерошенный мачтами нормальный Золотой Рог, за спиной – нормальная мечетища, за ней поднимаются в гору видавшие виды дома старого Стамбула, выставившие в окошки слуховые трубки буржуек, но так и не откликающиеся посмертному зову старого Тбилиси моей молодости: все, что ниже пояса, затоплено Пользой – мастерские, магазинчики. Уличные кулинары готовы таскать для нас из огня горячие каштаны, напоминающие печеную картошку, или замкнувшиеся раковины, чей растянувшийся в пленку владелец покоится на ложе из риса, перемешанного с какой-то пахучестью: платишь, разеваешь рот – и получаешь в него содержимое нижней раковины, умело поддетое верхней. Забытое ощущение – есть с ложки. Нормальное ощущение.
Сколько обалденной дури – нормальной дури – пошло на все эти турецкие туфли, фески, халаты, шаровары, ятаганы, на волос из бороды Магомета с нацеленной на него предусмотрительной лупой в султанском дворце, мумифицированном в музей, обследуемый нами, барсуками, над Золотым Рогом, упершимся в Босфор, – и сколько сил и мук понадобилось, чтобы шагнуть из этой отсталости в нормальное европейское захолустье, где можно сыскать немало для комфорта, кое-что для представительства и ничего для восхищения: сталинская Москва (последний султанский дворец – дворец культуры им. Орджоникидзержинского) или серый бетон, без любви, без выдумки излитый в прямоугольное лоно. И слава Аллаху: нормальная жизнь может быть только безопасной и более никакой.
Не отвечать на страстные призывы зазывал – для деликатного человека источник постоянного напряжения (она справляется с этим так хорошо, что даже неприятно). Тем более торговаться с людьми, которые ради тебя готовы последнее с себя снять: они швыряют дубленки нам под ноги, как полонянок, волокут из подвалов, спускают из-под крыш, – спастись можно только игрой – бокс, а не драка: “У вас задран ахтерштевень, подайте мне трап”. Моя маленькая бизнесменша в моем присутствии теряет остатки ума
(мне-то и терять нечего), а потому я отхожу в сторонку, чтобы потом не обнаружилось, что оспины среди дынной трещинки
“крэка” – не последний крик моды, а брак, что глянец пропитки не должен походить на подживающий ожог, что капюшон должен налезать на голову, а не просто красоваться за плечами, что элегантный шнурок не должен оставаться в руке при попытке его затянуть, что подошва меховых тапочек при сгибании не должна идти трещинами, как подошва крепостной мужички…
Для прагматичного андрона мечеть – это прежде всего “тувалет”: при входе д у лжно очиститься во всех отношениях. Вблизи минареты могучи, как водонапорные башни (мои любимчики из
Самарканда-Бухары им по колено), – лишь из-за Босфора открывается их небесная невесомая колкость. Но когда взгляд не находит опоры, уносясь под купол, душа ёкает – словно нога не встретила ступеньки. Айя-София утопает в контрфорсищах, словно чудовищный блиндаж, – охнешь только внутри. Но и менее знаменитая, не краденая византийская, а собственно мусульманская купольная высь, разбившись на каскады апсид, обрушивается на тебя, смывая все положительное, – и к миру Дела снова выходишь дурак дураком. Под этим намеком на безбрежность уютно бродят босиком по гимнастическим матам для мольбы только многочисленные кошки да собаки (неверные). Детвора в великолепном дворе носится и галдит, как на большой перемене. Виртуозный орнамент лишь мельчит грандиозные взмахи арок. Сама арабская вязь получше любого орнамента, хорошо, что я не умею читать: смысл расплющил бы и чудо, и тайну.
Гигантская римская поильня – необозримый затопленный подвал с несмолкаемой капелью в мрачном лесу каменных колонн, и когда после величия задавленности распахивается величие простора…
Нет, делом, только делом вышибается дурь! Но и в бизнесе половина времени уходит на то, чтобы убедиться, что дурней тебя на свете нет никого: соступишь с протоптанной тропы – вырастут цены.
А у моей работодательницы турфирма “Трейд-покет” отказывается принимать обещанную к б ргу, где сосредоточено все ее состояние. Карги гоняли через дырку в военном аэродроме, арендованном каким-то армянином для перегонки иномарок, которые сбрасывались с “Антеев” на парашютах под видом десантных бэтээров. Но армянин поддался соблазну легкой наживы и начал заправлять бензобаки опиумом… Теперь все карги арестованы и где-то гниют – мы лишь по случайности не гнием среди них. Три молодца предлагают доставить нас вместе с грузом на автобусе через Болгарию-Румынию аж до самого Смоленска: все расписано – таможни, рэкет, взятки, – сто, сто, сто, тридцать пять – баксы отскакивают от зубов: здесь садятся автоматчики, здесь достаточно омоновца с пистолетом, – я был зачарован, но моя робкая крошка повисла на мне в лучших традициях уличных побоищ на Механке: “Мне ведь и на похороны к тебе будет нельзя!” В конце концов мы покидаем свой плетеный, как лапоть, мешок с завязанными кроличьими ушками для таски в заброшенном темном баре под затянутыми паутиной высокими табуретами. Гарантией служит ленточка, отстриженная от школьной тетради в косую линейку.
В свете этого факта мне ужасно неловко тратить деньги на самое главное – на баловство: на турецкую баню за четыре доллара
(сколько лир, уж и не помню). “Он тебя тиранет полотенцем – десять баксов, ущипнет за задницу – еще десять”, – но я намерен блюсти свою задницу как зеницу ока. Выложив все лишние деньги, я углубился в асфальтовую тьму. В одном мавританском дворике сидят за чаем в талию, в другом чернеют вертикальные надгробные плиты в каменных чалмах. В застекленном больничном боксике выдают дерюжки. Ими стыдливо препоясываются правоверные.
Двадцатиугольная лежанка под куполом расписана, как площадь
Регистан. Мы лежим ромашкой – головы в куче – на деревянных скамеечках, звонких, как ксилофоны. Краны вокруг торчат из резного камня – что твои дворцовые камины. Раковины тоже точены из сплошного камня, без стока, – представляю, как бы я ошалел от них когда-то. Мыться в них запрещено, можно только обливаться из пластмассового ковшика. Палач обходит по кругу, медленно выворачивает руки, потом начинает откручивать уши, носы…
Переворачивая жертву, он каждый раз шлепает мокрую дерюжку на срамное место. Я не даюсь, обхватываюсь, как насилуемая гимназистка. Належавшись, окатываюсь, кое-как вытираюсь сохраненной дерюжкой. Но в предбаннике, воспользовавшись моим замешательством, меня окутывают сразу тремя полотенцами, накидка на голове – как у голубого фараона. Все пропало… Но полотенца
– уф-ф… – входят в минимальный банный набор.
В отзывающемся Химградом ангаре, среди духоты все разом покрываются дубленками чьих попало размеров: с одной страны больше трех шкур беспошлинно не дерут, но четвертую дубленку можно провезти “на себе”.
Только Восточный Волк, по-прежнему с одной легкой сумочкой через плечо, отбрасывает веселые зайчики золотых зубов на неизменный черный смокинг: его товар спокойно шуршит в выдолбленных каблуках. Пьяноватенький барсук без церемоний пытается продавиться мимо него на посадку. Но Одиночка без лишних слов и выражений громко стукает его кулаком по физиономии – вразумляет для первого раза. При этом он смотрит с такой веселой выжидательностью, что барсук давится собственным матом. Все нормально. Мужики поговорили.
Из того же родного Стамбула мы возвращались с турецким десантом, когда происходило великое сидение в Белом доме. Кто помудрей, старались помнить одно: те, эти – а кормить тебя вместо тебя все равно никто не будет. И в этом, ей-богу, было свое достоинство!
Но активисты и здесь сползали из-под притолоки, чтобы стращать друг друга – мол, коммуняки все ларьки позакрывают. Впрочем, и
Ельцин был не хорош: развел таможни, налоги – жуть брала, с какой легкостью оба стана готовы были подгонять под себя все мироздание. Мир убьет простота: ампутация ненужного однажды оставит нас без головы или без печени.
Поезд приопаздывал, и у нас пропадали билеты на химградский ежемесячный. Один вход в метро был перекрыт, в другой мешочников не пускали. Таксист заломил несусветно, но и его остановил мрачный милицейский пикет. Впереди размахивали флагами устрашающего красного цвета: нудный геморроидальный канцелярист, окунувшись в двухлетнее забвение, восстал саблезубым пенсионером. Обиженные хотели иметь по праву то, что им причиталось лишь по закону милосердия. Простые люди не бывают хорошими: если не убьют сами, то проголосуют за убийц. Ничего страшного, твердил я себе, но декорации уже разверзлись.
Подыхая рысить вьючным и упряжным верблюдом сразу (краем глаза сфотографировалась ее почти падающая, но удивительно изящная, будто с вазы, бегущая фигурка), я все же ощущал ледок под
ёкающей ложечкой – видеть пустую Москву, где всегда безостановочно валила лавина автомобилей. Последний вагон, на последнем издыхании сую билеты вместе с десятью тысячами, последний тюк вбрасываю на бегу. Потом один за другим – волк, коза и капуста, – багровый, потный, переволакиваю их по вагонам, тормозным площадкам и только тогда опускаюсь дышать. Она тоже еле дышит. В этот день наши танки били по Белому дому.
Италия начинается с сортира. Забеги-ка кой-куда, не забыла наставить меня перед вылетом моя маленькая воспитательница с проступившими сквозь бессонную бледность веснушками: чартеры для шопников устраиваются под утро, когда неудобно чистой публике.
Перед входом огляделся, не идет ли кто сзади по пустынному аэропорту, внутри тоже зыркнул вправо, влево – уединенный уголок как раз для рэкета. Защелкнулся замок – можно расслабиться.
Теперь осторожно выгля… Ловушка! Дверь не отпирается!
Лихорадочно верчу, дергаю – крепко строят, сволочи! Минуты текут, посадка объявлена, но и я еще парень хоть куда: подпрыгнул, подтянулся – никого. Щель между переборкой и потолком как раз по мне – правда, пыль там вытираю я первый.
Являюсь как раз вовремя, деловито возбужденный.
Весь мир дыра – что Неаполь, что Чебоксары: в Неаполе польта, в
Милане люди обувью хорошо закупились, в Болонье бельем…
И “боинг” – самолет как самолет, а Альпы – горы как горы, странно только, что эту дикость с рваными обрывами, пропастями и осыпями терпят в центре благоустроенной Европы. Будничное клацанье штемпселем по паспорту, аэропорт как аэропорт, только что замок исправен да туалетная бумага на месте. Автобус, холмы, сады-огороды – обычная европейская возделанность. “Смотри, все уже цветет!” – Соня обижается, что я равнодушен к жизни, но как можно восхищаться вещами, пусть даже цветами всех цветов, если они не отклик на что-то! Артрозные оливы – дело другое, их у нас нет.