355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов » Текст книги (страница 24)
Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Александр Грин,Максим Горький,Константин Паустовский,Илья Ильф,Вениамин Каверин,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Антон Макаренко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)

Василий Павлович Ильенков

Митрофан и Захарка

Солнце уже спряталось за березовую рощу, когда Митрофан Рыбаков переезжал вброд Кострю. Лошадь напряженно вытянула шею, пытаясь достать воду вздрагивающими от жажды губами, но повод был подвязан высоко, чересседельник давил, и она пошла прямо в черную и тихую глубину, пока губы ее не коснулись воды.

– Н-но, черт! – крикнул Митрофан, дергая вожжу, но лошадь долго и жадно пила, не отрываясь.

Под телегой журчала вода. Знакомо пахло осокой, и в этом запахе чувствовалось холодное дыхание осени. Напившись, лошадь круто свернула вправо и бодро вынесла телегу на песчаный берег.

Дальше дорога шла в гору. Митрофан слез с телеги и пошел сзади, раздумывая о предстоящем разговоре с женой.

Целый день он бродил по городскому рынку, подыскивая черную нетель – другой масти жена не хотела. В самый последний час привели широкогрудую с черной лоснящейся шерстью нетель, но крестьянин заломил за нее тысячу рублей, а у Митрофана было только шестьсот. Он погладил рукой ее сытую спину и, вконец расстроенный, пошел запрягать. Заводя лошадь в оглобли, он ударил ее дугой по ногам, чего с ним никогда не случалось…

Шумно и неровно дыша, кобыла тащила телегу, под колесами шипел сыпучий белый песок. Вдруг телега подпрыгнула, словно наехав на камень, и Митрофан увидел на дороге рыжую кожаную сумку, перевязанную ремешком, – ту самую, с которой почтальон Тарас по воскресеньям ездил в город.

«Задремал, видно, или выпил лишку», – подумал Митрофан и бросил сумку на телегу. Хлестнув лошадь, он на бегу вскочил на грядку телеги.

До деревни оставалось не больше километра, уже был слышен лай собак. Кобыла, чуя близость двора, бежала веселой рысью, а Митрофан сидел сгорбившись и думал о том, что вот сейчас его встретит упреками жена, – она, верно, и хлев приготовила для нетели.

Лес, налитый сумерками, потемнел. Покачиваясь, скрипела одинокая береза, и от этого скрипа, протяжного и унылого, у Митрофана защемило сердце. Охваченный беспокойством, он настороженно оглянулся вокруг. Взгляд его остановился на Тарасовой сумке, и Митрофану вдруг нестерпимо захотелось раскрыть ее. Сопротивляясь своему желанию, Митрофан прикрыл ее сеном, но на выбоинах сено сползало, и сумка снова, дразня и соблазняя, приковывала к себе глаза.

– Вот бес! – усмехнулся Митрофан, засовывая сумку глубоко под сиденье.

Вдали показались деревенские крыши. Лошадь заржала, помахивая головой и ускоряя бег, но Митрофан вдруг рванул вожжу и повернул влево, в кусты. Лошадь резко остановилась, упершись передними ногами, голова ее почти выскочила из хомута.

– Но… дьявол! – прошипел Митрофан, но кобыла упрямилась, не хотела сворачивать и недоуменно косила налившиеся кровью глаза.

Митрофан злобно ударил ее кнутом, и телега, чуть не опрокинувшись на повороте, заскакала по кочкам, цепляясь колесами за кусты. Гибкая орешина обожгла лицо Митрофана, но он, не чувствуя боли, гнал лошадь все дальше и дальше в кусты, пока она не наткнулась грудью на изгородь…

Узел на ремешке сумки, затянутый каким-то сложным, незнакомым способом, не поддавался усилиям внезапно ослабевших рук. Скрипнув зубами, Митрофан разорвал ремешок и высыпал на телегу газеты и письма. В маленьком холщовом карманчике внутри сумки Митрофан нащупал тугой сверток, аккуратно связанный шнурком от ботинок. Деньги! Он сунул сверток за пазуху и, кое-как сложив в сумку газеты и письма, погнал лошадь в сторону от деревни.

Митрофану было жарко, хотя дул злой сентябрьский ветер, лицо его горело, словно ошпаренное кипятком. Он тянул правую вожжу, хотя нужно было ехать влево, домой, – кто-то другой распоряжался им, приказывал въехать в деревню с противоположной стороны, и Митрофан безропотно и радостно подчинялся этому другому, властному и хитрому.

«Верно, и Захарка так делает… все воры так делают», – подумал он и испугался этой мысли.

Митрофан никогда не крал. Случалось ли ему найти подкову, или брусочницу, или пеньковое путо, он всегда возвращал их владельцу. Он считал, что вор – последний человек и его надо убивать. Однажды – дело это было давно – поймали конокрада, били кольями и цепами, а Митрофан ударил его кованым каблуком по виску, и не было никакой жалости, когда конокрад замычал и вытянулся в предсмертных судорогах.

Митрофан презирал рыжего Захарку, когда-то таскавшего у баб яйца, холсты, кур. И хотя Захарка вступил в колхозу всенародно поклялся, что воровать больше не будет, Митрофан не верил ему, убежденный, что сын конокрада несет в себе унаследованное от отца воровское начало. Он был непоколебимо уверен, что Захарка, а не кто-нибудь другой – ворует огурцы и капусту с колхозного огорода.

И вот теперь кто-то невидимый, сидевший рядом, приказывал Митрофану въехать в деревню впотьмах и непременно с другого конца – от больницы, а не от города, и Митрофан послушно кружил по темному полю.

В тревожном этом кружении по пустому холодному полю было что-то заманчиво влекущее, чему Митрофан сопротивлялся и против чего невозможно было устоять, – вот так отец его отталкивал одной рукой стакан с водкой, зная, что в нем яд гибельного запоя, и в то же время удерживал его другой, жадной, трясущейся рукой.

К дому Митрофан подъехал совсем хворый.

У ворот его встретил сосед Карп и сообщил о несчастии, постигшем Тараса.

– А в сумке три тысячи наших денег, колхозных, да капусту перевели нам из города. Вот тебе и заработали! А может, и хапнул? В душу не влезешь… Ее каждый на замке держит…

Карп помолчал и тихо добавил:

– Поспытать бы его…

Митрофан вздрогнул.

– Ты это брось. Не виноват Tapac!..

– А ты почему знаешь?

Митрофан продолжал сидеть на телеге, чувствуя слабость во всем теле. В избе зажгли лампу, и желтый свет ее упал слева на лицо Митрофана.

– Занедужилось, что ли? – спросил Карп, увидев его ввалившиеся глаза.

– Совсем разломило, – немощным голосом ответил Митрофан. – В больницу ездил… Доктор градусник поставил… Тридцать три градуса…

Карп посоветовал сделать на ночь припарку из льняного семени на грудь.

– А говорили, ты в город поехал, нетель покупать.

«Разболтала всем, дура!» – раздраженно подумал Митрофан о жене.

Спрятав сумку в солому, он велел сынишке отвести лошадь на колхозную конюшню, а сам забрался на печь.

– Не купил? – спросила жена, сердито гремя заслонкой у печи.

– А я в город-то не доехал… Дорогой затрясло меня, зуб на зуб не попадает… Свернул в больницу, да ждать долго пришлось – больных много было… – расслабленно проговорил Митрофан. – Нетель я тебе куплю, об этом не тревожься. В субботу поеду опять и приведу… Никаких денег не пожалею…

Жена зашивала в мешочек льняное семя.

Успокоенная, что ее желание будет исполнено, она рассказывала не торопясь деревенские новости:

– Баба Тарасова головой об стену бьется, ребятишки ревут, а сам Тарас кинулся верхом сумку искать. Да в потемках разве найдешь? Сказывают, в сумке-то три с половиной тысячи… Кто и найдет – не отдаст…

– Это уж так, и пословица говорит: «Что с возу упало, то пропало», – сказал Митрофан, вдруг повеселев.

– Перед войной барыня сретенская так-то вот деньги утеряла. Пять тысяч. На тройке ехала с кучером, а кони напугались чего-то и понесли по кустам. Барыня в ров опрокинулась, ногу ей колесом переехало… Скорей домой, а там – хвать! – сумочки-то и нет. Объявила по всем деревням: кто, мол, найдет, тому полсотни рублей награды… Я девчонкой была. Все кинулись искать, и я три дня по кустам ходила, все ноги ободрала…

Так и не нашла.

Митрофан не раз слышал этот рассказ про сретенскую барыню, однако старался не пропустить ни одного слова, даже голову свесил с печи.

– А через год слух прошел по деревне – Харитоновы стали с мясом варить… Потом Харитон сапоги купил. Стало быть, нечистое дело… Стали дознаваться, приметили, что Харитон у краснорядца новую четвертную бумажку разменял, бабе полушалок купил… От народа не укроешься, у него сколько глаз!

Только Харитон хитро дело повел, шику никакого не задавал, а выждет год – коровку купит, а еще через год – сбрую, а там глядишь – молотилку… А не пошло ему впрок богатство – раскулачили… Теперь, может, где в Сибири мается и те деньги проклинает…

Поставив припарку, жена ушла в амбар к детям. Митрофан лежал и думал, что Харитон поступил правильно: деньги господские, у мужиков награбленные, – почему и не взять?

«Я бы тоже взял, – решил он. – То не воровство, а счастье».

Он ощупал на груди пачку денег и вспомнил, что эти бумажки все старые, мятые, потертые – видно, много по рукам ходили…

Когда приходилось платить налог, Митрофан сам всегда выбирал бумажки какие похуже, а новенькие, хрустящие, оставлял себе. Верно, уж так человек устроен: что получше – себе, а что похуже – другим… Жулик, видно, в каждом сидит…

«Словно век крал, – подумал он, вспоминая, как кружил по полевым дорогам, врал Карпу, жене, разыгрывал больного. – И откуда это берется у человека? Бес мутит, не иначе… Говорят, нет беса, а вот он и проявился…

Дорогую нетель покупать нельзя – сейчас же пойдет разговор: откуда у Митрофана деньги такие? В колхозе знают, кто сколько заработал… не скроешься… Придется выждать год-другой, а потом потихоньку тратить, как Харитон делал. Но и через год и через два от народа не спрячешься… Будут подозревать, выслеживать, как сам я выслеживал Захарку. Какая же это жизнь?..»

Сбросив припарку, тулуп, Митрофан слез с печи и сел к окну Над деревней висела тревожная луна. Льдисто поблескивали окна в избах, через пруд легла ровная сверкающая дорожка. За прудом чернела конусообразная силосная башня, и Митрофану казалось, что-то-то большой стоит над деревней, охраняя ее ранний осенний сон.

Вот уже три года, как Митрофан сдал в колхоз лошадь, вторую корову, сбрую, телегу-все, что не давало ему спать по ночам, заставляло вздрагивать при каждом малейшем шорохе.

В темные, ненастные ночи мерещилось Митрофану что Захарка лезет через забор, подбирается к его богатству. Он выскакивал в сени, готовый защищать свое добро.

Расставшись с хозяйством, он почувствовал успокоение, на щеках его заиграл румянец.

И вот теперь Митрофан снова ощутил прежнюю мучительную тревогу. Ему казалось, что кто-то ходит вокруг двора, подсматривает. Он прислушался – все было тихо.

«Не вор же я. Нашел на дороге…» – подумал Митрофан.

Он зябко поежился и снова забрался на печь.

«Нет, вор…»

Кто-то постучал в окно.

– Митрофан Селиверстыч, спишь, что ль? – послышался знакомый вкрадчивый тенорок Захарки.

Митрофан соскочил с печки, подошел к окну, отодвинул створку. Захарка стоял с фонарем.

– Тараска сумку обронил, слыхал? – спросил он.

– Сказывали…

– Ты в город ездил… Дай, думаю, зайду. Может, тебя кто на лошади обогнал…

«Все знают, что я ездил в город, – встревожился Митрофан. – Распытывает… хитрый… Отдам сумку, – решил он. – Но как ее теперь возвращать, когда сам же говорил всем, что ездил не в город, а в больницу?»

– А тебе чего ж беспокоиться? – спросил он, злобясь на себя.

– Да ведь наши капустные деньги в сумке! Три тысячи.

Как не тревожиться? – удивленно сказал Захарка. – Выходит, мы зазря целое лето на огороде работали? Мало ли жадных людей. Найдет сумку – и прощай!

– А сам нашел бы, поди, и не заикнулся б…

– Я-а?! Вот провалиться! Что ты, Митрофан Селиверстыч?! – обиженно воскликнул Захарка. – Да разве такие деньги можно? Я тому человеку голову проломлю! Я…

– Рассказывай сказки, – подзадоривал Митрофан.

– Я это давно кончил, Митрофан Селиверстыч! Истин бог! – сказал Захарка. Он поставил фонарь на землю и перекрестился. – Третий год в колхозе… честно… праведно… Ни одной травинки чужой не тронул…

«Как же теперь вернуть сумку? – раздумывал Митрофан. – Одно остается – подкинуть Тарасу…»

– Зарок себе дал, Митрофан Селиверстыч, – взволнованно говорил Захарка. – А случись мне ехать сегодня из города, всякий бы заподозрил… На тебя-то не подумают…

– А ты куда с фонарем?

– Хочу по дороге пройти, поискать, – ответил Захарка и медленно зашагал по улице.

Митрофан в мучительном раздумье смотрел на уплывающий желтенький огонек фонаря.

Нет, в нем, Митрофане, тоже сидит вор… Притаившись, он жил в нем незаметно, подстерегая, выжидая удобного случая…

Этот вор хитрее и опасней Захарки: пренебрегая подковой, чужим снопом, бруском для точки косы, притворяясь неподкупным и честным, этот большой вор терпеливо ждал, пока Тарас не обронит сумку с деньгами… А если завтра случится найти не три тысячи, а сто тысяч? Может быть, тогда заговорит самый крупный – третий вор, который пока молчит?

Митрофан быстро натянул валенки, полушубок и вышел во двор. Он вытащил из соломы сумку, сунул в нее пачку денег, теплую, впитавшую в себя жар его тела, и побежал догонять Захарку. Он чувствовал себя легко, будто освободился от тяжкой ноши. «Я тебя изловлю сейчас… Узнаю, какой ты есть праведник», – злорадно подумал он, завидев вдали мерцающий огонек фонаря.

Бросив сумку в канаву, возле дороги, он притаился за кустом. Огонек, покачиваясь, мигнул и исчез.

«На луг свернул», – догадался Митрофан. Его трясла лихорадка. Он не сомневался, что Захарка, найдя сумку, присвоит ее себе, он желал, чтобы и в Захарке проснулся большой вор.

Тогда Митрофан выйдет из-за куста и крикнет: «Стой, Захарка, вор!»

Ждать пришлось долго. Митрофан остыл и начал дрожать.

Наконец из-за поворота показался огонек и медленно поплыл навстречу, как бы ощупывая дорогу.

«Стал бы он так для Тараски стараться», – усмехнулся Митрофан, предвкушая торжество. Захарка прошел совсем близко, Митрофан видел даже новые круглые заплаты на его стареньком полушубке. Огонек замер у канавы и вдруг стремительно покатился по дороге в деревню.

– Стой! – сдавленно крикнул Митрофан, но Захарка, видимо, оглох от радости.

Митрофан погнался за ним, стараясь не упустить из виду тающую желтую точку фонаря, но споткнулся, упал, а когда поднялся, огонька не было.

«Молчком бежит… стало быть, спер!» – обрадованно подумал Митрофан и тотчас же услышал звонкий крик Захарки:

– Нашел! Нашел!!

На деревне залаяли собаки, заскрипели на ржавых петлях двери. Люди проснулись, разбуженные пронзительным криком Захарки.

Когда Митрофан, запыхавшись, ввалился в избу Тараса, она уже была полна народа. Маленький, рыжий, с зелеными глазками, Захарка вертелся по избе и, показывая всем сумку, бессвязно лепетал:

– Возле барсучьих нор… Братцы! Канава там… У меня аж сердце захолонуло!

– Хорошо, что на честного человека попала, а то поминай как звали, – сказал Карп.

В избу, пошатываясь, вошел Тарас и рухнул на лавку.

– Получите, Тарас Васильевич! – торжественно проговорил Захарка, передавая сумку.

Тарас упал на колени и глухо сказал:

– От позора спас… Век не забуду!

– Коммунистически, – с достоинством произнес Захарка, заикаясь от волнения. – У нас в колхозе нет воров. – И посмотрел на Митрофана: – Верно, Митрофан Селиверстыч?

Митрофан смущенно сдернул шапку и низко поклонился Захарке.

1937

Александр Серафимович Серафимович

Бригадир

Мы сидим с ним в горячей голубоватой тени наметанного скирда. Вдали недвижно стоят два комбайна. Земля голубовато парит. Комбайнеры, трактористы – кто раскинулся на еще сыроватой земле и тяжело, лицом вниз, спит, кто, полуголый, латает рубаху. Ждут, пока подсохнет хлеб после бурного ливня, чтоб опять закипела работа.

У него свислые усы и ослепительные зубы.

А на бронзовом лице навсегда застыла не то непотухающая дума, не то навеки неизбывное воспоминание. Он – крепкий, умелый, никому не спускающий бригадир.

– Так что, товарищ Сарахвимыч, зубами от смерти отодрался.

Я глянул, зубы у него блеснули из-под усов.

А лицо все такое же твердо застывшее, и никогда не смеющиеся глаза. Ему под пятьдесят.

– Как это? Когда?

Он поглядел вдаль. Степь все так же голубовато дрожала и волновалась.

– В восемнадцатом… Это каким оборотом…

Усть-Медведицкую станицу белые брали. Навалились с Усть-Хопра. Дон разлился, наши не могут подмоги подкинуть. Попы на колокольне Воскресенской церкви пулеметы вправили, белые строчат оттель. Из-под пирамиды ихняя батарея глушит.

Наши на пароме ды на баркасах на ту сторону вдарились. А так и видать, ложатся, ложатся головы, и винтовки на пароме, как подкашивает, – с колокольни-то далече берет. Под энтим берегом не выдержали наши, стали сигать в воду. Много унесло.

А какие добрались до земли, мокрые, без винтовок, побегли.

Берег открытый, как на ладони, – тоже много полегло.

Нас, человек восемьдесят, за станицей к Брехунье прижали, хотели садами отступать. Да сам знаешь, сады в половодье до краев заливает. Некуда податься. Прикладами отбивались. Мне в голову приклад пришелся. Память отшибло. Очунелся, гляжу:

на мельнице лежу, и товарищи, – паровая мукомольная на горе, возле кладбищенской церкви. Белые хлопочут округ нас, раздевают догола, вяжут проволокой парами рука к руке. А ночь.

Ну, думаю, стало, решать нас будут. Наши тоже видят: конец приходит. Которые молчат, кто матюкается, а есть и плачут.

Чуть посерело, стали выводить человек по двадцать. Слухаем. Застрочил пулемет, а потом замолчал. Екнуло… Эх! Ну, все одно. Тихо стало. Вошли белые, одни. Вывели другую партию.

Опять протрещал пулемет. Так – три раза. Наконец того подошли к нам с товарищем: Мы в последней партии. Товарищ ослаб, – в ногу раненный был; рана нечижолая, да крови потерял много. Вывели. Ночь хоть глаз коли. Только на бугре черная церковь призначается, – небо за бугром сереть стало, вот и видать. Товарищ на руке почитай повис; тяну его на себе.

А сзади белые казаки прикладами подбодряют. Подошли, стали.

Попробовал ногой, чую, обрыв, – это пониже кирпичного завода. Холодный барак. Тут пулемет заработал. Я как рвану товарища, мы и полетели. Вдарились, аж в голове загудело; кругом стон, крики, хрип. А на нас все глину сверху сыпют. Я это все голову кверху подымаю, все подымаю, чтоб йе засыпало. Слышу, голос наверху, – должно, офицер:

– Черт с ними, бросай. Завтра досыпем ды притопчем, чтоб не воняли, собаки.

Слыхать – пошли.

Никто не стонет. А все видней да видней. Отгреб с себя глину, стал товарища тащить, а он не ворочается, и рука, которая к моей прихвачена, холодеет. Сгреб с его лица глину. «Ваня, говорю, а, Ваня!» Молчит. Ну, пропал! Подтянул я его руку к роту, стал грызть проволоку, прямо, как кобель. Грыз, грыз, в роте солоно стало, полон кровищи. А я все грызу, а над бараком[5]5
  Барак – на Дону – луг. (Прим. автора.)


[Закрыть]
все светлей ды светлей. Видать, обрыв. По дну глина насыпана, иде рука, иде нога торчит. А я прямо озверинился, рву зубами. Да проткнуло концом щеку, – разошлась проволока.

Отвертел с руки, – слободный! Поднялся, шибануло, замлело во мне все. Полез по глине, по товарищам, а они холодные. Попробовал вылезть по обрыву, – прямо стена, сорвался. Ну, заспешил по бараку, а над бараком все светлей ды светлей… Кочета кричат, собаки брешут. Что есть силы бегу. Уж близко к Дону.

Глядь, баба идет с ведрами к колодезю. Как глянула – бряк с коромысла ведра: человек не в себе, – в чем мать родила. Заголосила: «Ой, нечистый дух!» Ды вдарилась бежать. А я – себе.

Прибег к Дону, бултыхнулся, поплыл. Полая вода холодная, несет; не успел оглянуться, далече пронесло, станицы уж не видать. Ну, ды это хорошо: людей близко никого, а только слабнуть стал, насилу-насилу огребаюсь одной рукой, – другая от проволоки занемела. Солнце над лесом поднялось. Эх, увидит кто, – крышка! Выполз на карачках ды в лес.

До ночи лежал, все руку тер, – почернела. Ну, ночью по лесу крадучись пошел. Каждую минуту остановишься, послухаешь и опять. Два дня шел, не ел, только пил. На третьи сутки шататься стал, в голове все звон; думаю: «Аи заблудился». В церкве звонют. Под утро вышел из лесу; глядь – хата. Девка увидала, кинулась в дверь, щеколдой хлопнула. Вышел мужик, пронзительный глаз, такой сурьезный, черная борода. Долго глядел: «Ты, говорит, божий человек, шо ж в одной коже блукаешь, как Адам? Дэ ж тоби Ева?»

Я молчу. Ну, думаю, один конец. «Два дня, говорю, не ел».

Он постоял, пошел в хату. Ну, думаю, пошел за топором али за вилами, – в станицу погонит. Выходит, несет ножик да мешок.

А я попятился: «Неужто в мешок будет загонять?» – «На, говорит, режь углы, для шеи вырежь дырю. Ишь, говорит, всю шкуру ободрал в лиси, як свежеванный баран, увесь в кровище». Вырезал я дыри, надел мешок, а он девке велел краюху отрезать. Принесла она полхлеба, фартуком закрывается, а сама вполглаза на меня дивуется. А мужик говорит: «Козаки из станицы конные швыдко по шляху пробигли, всэ якого-то нидоризанного шукалы. Ты, чоловиче, переправься на той бок Медведищя, тай тягны до чугунки, – красные пид Себряковои хронт держуть». Ну, к ночи я и к своим прибился. Отлежался в лазарете, а там – наступление. Попы опять с колокольни из пулеметов. Из саду батарея бьет. Дон-то давно обмелел, мы его с маху. Ворвались в станицу, белые наутек, как мы весной. Ну, я минутку улучил, в свой курень забег, отворил дверь, ды… ды…

Что же это, брат ты мой!..

Он поднялся, постоял, как дуб, постоял, прямой, широкоплечий, потом сел. Я быстро глянул на его лицо. Оно было спокойное и неподвижно-бронзовое. Он сказал:

– Отворил в сенцы дверь, а на пороге жена лежит, юбки задраты, ноги голые, одна рука отрубленная… А сыны в кухне лежать, одному – девятый годок, а старшему – тринадцатый.

Соседи собрались, рассказывають – мучили их все время, с той поры как я убег, а когда мы ворвались в станицу, их и прикончили. С той поры пленных не брал. Сотней командовал, ссадили из-за этого самого. Два раза под суд отдавали, расстрелять хотели; нет, не брал пленных!

Он помолчал и спокойно сказал:

– Теперича у меня другая семья…

Долго смотрел на край степи, дрожавшей знойной дрожью, и вдруг оглушительно заревел и поднялся, – мне показалось – земля подалась под ногами:

– Ахвонька-а!! распротак тебе перетак… Опять за свое?!

Зараз запишу штраф… – и полез за записной книжкой. – Иде ж она?

Афонька, молодой парень, тракторист, черный как бес, от масла, сажи и металла, – только глаза и зубы блеснули, – торопливо затоптал черной босой ногой цигарку, подошел и, ухмыляясь белыми зубами, сказал просительно:

– Не пиши, Иван Семеныч, и так в штрафах весь, как в репьях. На получке ничего не достанется.

А тот опять загремел на всю степь:

– Кто курить будет на стану, разорву напополам!..

– Ну, прослабишься… – отозвался комбайнер, голый до пояса, и кожа блестела потом, чернотой, – кругом мокрота, а он…

– И тебе штраф!.. – загремело по степи. – Не сбивай народ.

Огромный, бронзовый, пошел в будку за книжкой. Трактористы, комбайнеры столпились.

– Вот сатана зубастая! Сам же видит: кругом парит, все волглое, и работать нельзя, – хлеб полег…

Бригадир вернулся.

– Марш по машинам! Проверить на ходу!.. – И, обернувшись, закричал стряпухе:

– Чтоб обед был зараз готов, на дуб солнце подымается, работать начнем, – и пошел, такой же стройно-тяжелый, спокойный, за расходившимися к черневшим машинам трактористами.

– У-у, сатана!.. – сказала стряпуха и поправила платок.

И вдруг ее потная и красная физиономия разъехалась до ушей.

– А осень придет, мы его качаем. Вот в прошлом году качали, ды чижолый какой…

– За что же качали?

– А как же? У всех трактористов премия за экономию горючего. У людей только приступают к уборке, а мы кончаем.

У людей – потеря хлеба, а мы зернышка не упустили. Как же, качали! Я все руки пообломала – чижолый, окаянный, как медведь…

Она глянула на подходившего от машин бригадира, сердито поправила платок и побежала к печке под навесом, пробурчав:

– У-у, зубастый черт…

Бригадир сел на прежнее место и молчал, вслушиваясь, как пробно ревели моторы на месте. Потом сказал:

– Несознательная публика… Хлеб подсох, можно начинать.

Опять помолчал и сказал спокойно:

– Вот и я такой несознательный был. Веришь, Сарахвимыч, как закрутились колхозы, я ведь не думал, что работать лучше будет, машины… Думал: «Наши деды, отцы без колхозов жили, и не хуже жили». Но, между прочим, в колхоз вступил. А почему? А все потому же: все ждал схватиться с беляками. Даром что в Черное море их спихнули, а все думалось: как бы опять не пришли они к нам с тамошней буржуазией. А у мене замест мобилизации – колхоз. Прямо бери-видал какие молодцы! Сажай на конь и в атаку. А то это покеда мобилизация, да сборы, да съедутся, много воды утекеть. А тут сразу все готово: мобилизованы, – колхоз…

Он вздохнул, в первый раз вздохнул:

– Несознательный был. Теперь все по-иному…

И, помолчав, глухо скаэгал:

– У меня теперича семья другая.

Поднялся, стройный, тяжелый:

– Пообедали. Ишь заревели. Пойтить…

И пошел. Жнивье хрустело. Голубоватость над степью пропала.

Струился зной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю