Текст книги "Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов"
Автор книги: Александр Куприн
Соавторы: Александр Грин,Максим Горький,Константин Паустовский,Илья Ильф,Вениамин Каверин,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
– Бегает круглы сутки. Ему всё едино, что – день, что – ночь, бегает и беспокойство выдумывает. Пожарную команду устроил, трубы чистить заставляет, чтоб сажи не было. Мальчишек научил кости собирать, бабам наговаривает разное, а баба, чай, сами знаете, – легковерная. В газету пишет; про учителя написал. Оттуда приехали – сняли учителя, а он у нас девятнадцать лет сидел и во всех делах – свой человек. Советник был, мимо всякого закона тропочку умел найти. На место его прислали какого-то весёленького, так он сразу потребовал земли школе под огород, под сад, опыты, дескать, надобно произвести…
Чувствуется, что, говоря о племяннике, он, в его лице, говорит о многих, приписывает племяннику черты и поступки его товарищей и, незаметно для себя, создаёт тип беспокойного, враждебного человека. Наконец он доходит до того, что говорит о племяннике в женском лице:
– Собрала баб, девок…
– Это вы – о ком?
– Да всё о затеях его. Варвара-то Комарихина до его приезда тихо жила, а теперь тоже воеводит. Загоняет баб в колхозы, ну, а бабы, известно, перемену жизни любят. Заныли, заскулили, дескать, в колхозе – легче…
Он сплюнул, сморщил лицо и замолчал, ковыряя ногтем ржавчину на лезвии топора. Коряги в центре костра сгорели, после них остался грязновато-серый пепел, а вокруг его всё ещё дышат дымом огрызки кривых корней: огонь доедает их нехотя.
– И мы, будучи парнями, буянили на свой пай, – задумчиво говорит старик. – Ну, у нас другой разгон был, другой! Мы не на всё наскакивали. А их число небольшое, даже вовсе малое, однако жизнь они одолевают. Супротив их, племянников-то этих, – мир, ну, а оборониться миру – нечем! И понемножку переваливается деревня на ихнюю сторону. Это – надобно признать.
Встал, взял в руки отрезок горбуши, взвесил его и, снова бросив на песок, сказал:
– Я – понимаю. Всё это, значит, определено… Не увернёшься. Кулаками дураки машут. Вообще мы, старики, можем понять: ежели у нас имущество сокращают и даже вовсе отнимают – стало быть, государство имеет нужду. Государство – человеку защита, зря обижать его не станет.
И, разведя руками, приподняв плечи, он докончил с явным недоумением на щетинистом лице, в холодных глазках:
– А добровольно имущество сдать в колхоз – этого мы не можем понять. Добровольно никто ничего не делает, все люди живут по нужде, так спокон веков было. Добровольно-то и Христос на крест не шёл – ему отцом было приказано.
Он замолчал, а потом, примеривая доску на колья, чихнул и проговорил очень жалобно:
– Дали бы нам дожить, как мы привыкли!
Он идёт прочь от костра, ветер гонит за ним серое облачко пепла. Крякнув, он поднимает с земли доску и бормочет:
– Жить старикам осталось пустяки. Мы, молодые-то, никому не мешали… Да… Живи, как хошь, толстей, как кот…
Чадят головни; синий, кудрявый дымок летит над рекой…
Пантелеймон Сергеевич Романов
На Волге
Солнце уже опустилось за высокий берег Волги, и половина широкой водяной глади была в тени. А дальше, к другому берегу, она розовела и на гладких изгибах волны отливала темно-красным и лиловым цветом.
Березки на низком левом берегу надули свои тройчатые почки, которые краснели на закате, четко вырисовываясь в чистом весеннем воздухе.
Было самое начало весны, когда река, еще мутная, плавно катила вниз свои полные воды, и только у островов и прибрежных каменных кос были видны перевивавшиеся струи, окрашенные тихими красками заката.
С высокого каменистого берега по извилистой тропинке спускались четыре человека: три военных и одна женщина, скорее девушка, тоненькая, в коричневом платьице, похожем на гимназическое, с длинным шарфом, обмотанным вокруг шеи.
У двух передних были на плечах лопатки, а шедший сзади них военный, с серебряными офицерскими погонами и желтой кобурой револьвера на боку, держал в руках сломленную палку, которой беззаботно сбивал по дороге камешки.
Когда стали спускаться с крутого места, он, опираясь на палку, протянул было галантно – девушке руку, чтобы помочь ей. Но она, с мелькнувшей на ее лице едва заметной болезненной судорогой, отдернула свою руку.
– Вы так ненавидите меня? – спросил, улыбнувшись, ее спутник.
– Нет, – ответила девушка, – это не имеет практического смысла.
– А если бы имело, вы сделали бы все возможное?..
– За меня сделают уже другие. Вы только не дотрагивайтесь до меня. Лучше дайте палку.
И она, опираясь на палку, ставила ноги в туфлях боком и спускалась, переставляя все одну ногу вперед.
Ее тонкое нервное личико постоянна менялось в своем выражении. Она то улыбалась своему испугу при спуске, то поднимала голову и, задержавшись на секунду, обводила взглядом необъятный горизонт синеющих на том берегу лесов и песчаных отмелей, на которых уже зажигались боровшиеся с зарей красные и белые огоньки баканов, отсвечивавшие зигзагообразной черточкой в спокойной воде широкой реки.
При этом у девушки появлялось странное выражение какой-то ненасытности, с каким она оглядывала бесконечный простор реки, небо и далекие леса.
Ее руки делали движение сжаться на груди, и на глазах навертывались слезинки. Но страшным усилием воли она давила в себе эти слезы и до боли стискивала зубы.
Когда офицер оглядывался на нее, она начинала улыбаться, как улыбается человек, которому жгут руку, но он не хочет показать своей слабости:
– Меня мучает, – сказала девушка, – что я не написала письма.
– Не все ли равно теперь? – проговорил офицер. – А вот вы оделись очень легко, сейчас на дворе сыро, пока доедем, продрогнете.
Это был человек лет тридцати, блондин, с острой бородкой.
Его разделяемые ложбинкой плечи, высоко сидящий на тонкой талии кожаный пояс и сапоги из тонкой мягкой скрипучей кожи делали его фигуру красивой, легкой и жизнерадостной.
Иногда он снимал свою офицерскую фуражку с кокардой и, оглядывая весенний простор, проводил рукой по коротким волосам. И этот жест напоминал о теплых днях весны, когда голова на быстрой ходьбе делается влажной от жаркого пота под фуражкой и хочется снять фуражку и пройти с непокрытой головой, подставляя свежему ветру разгоряченный лоб с выдавившимся на нем красным кругом.
Спустились к реке. Солдаты, гремя цепью, отвязали большую широкобокую лодку, окрашенную в защитный военный цвет.
Офицер закурил толстую желтую папиросу и несколько времени, не бросая, держал горящую спичку, пламя которой, совсем не колебалось в неподвижном вечернем воздухе.
– Как тихо… – сказала девушка, задумчиво глядя на спичку.
– Да, дивный вечер.
Солдаты отвязали лодку и подвели ее нос к каменистой косе, на которой стояли девушка и офицер.
Девушка как-то замялась, когда офицер подал ей руку, чтобы помочь войти в лодку. У нее на секунду мелькнуло на лице выражение ужаса. Она даже отшатнулась от офицера, но сейчас же оправилась и без его помощи вошла в лодку, закачав ее на воде.
Солдаты, спихнув лодку с хрящеватого берега, прыгнули в нее, и она, глубоко и мягко осев, поплыла боком по течению, уносимая быстрой водой, пока они, сев на весла, не выправили ее.
Лопатки были положены на нос, где села девушка, и мешали ей. Она старалась их отодвинуть.
– Они мешают вам, давайте их сюда, – сказал офицер и прибавил, очевидно, по адресу солдат: – Ну что за неделикатный народ!..
– А где же остальные? – спросила девушка.
– Остальные там, – ответил офицер, показав рукой вперед.
– А это где?
– Вот на том острове, видите – кусты и песок посередине.
– А сколько времени до него ехать.
– Минут двадцать, – сказал офицер, остро и коротко взглянув на девушку.
– Вы говорите, что там и следователь?
– Да, конечно, там…
Девушка, сидевшая на носу лодки лицом к офицеру, который поместился на передней скамеечке, замолчала и, повернувшись, несколько времени со странным выражением смотрела на узкую полоску песка с ивняком, чуть видневшуюся вдали.
Потом обвела взглядом широкий разлив реки, чуть тронутый на середине румянцем заката, взглянула на чистое весеннее небо, остановилась взглядом на красневшей точке костра на противоположном берегу и сказала:
– Как странно, что это будет всегда…
Она сощурила при этом глаза и крепко закусила губы,
– Что будет всегда?
– А вот это… – она с блеснувшими на секунду в глазах слезинками широко обвела рукой реку, небо и далекий туманный горизонт лесов.
Оба солдата мерно гребли, направляя лодку вкось против течения, чтобы ее не сносило.
Один из них был рыжий с белыми ресницами и с руками, покрытыми веснушками и белыми волосами. У него было широкое мясистое лицо и широкие плечи. Он чего-то добродушно улыбался, поплевывая на руки, работавшие веслами, досадливо крякал, когда они срывались с уключин и лодка брала неверное направление.
Видно было, что в нем кипят жизненные силы и здоровье.
Он часто оглядывался на девушку и смотрел на ее шарф, который ему, очевидно, очень нравился.
Другой, в противоположность первому, был молчалив. Он был худой, черный, и от переносицы через весь лоб шел шрам, который придавал ему суровый и замкнутый вид.
– Зачем вы это сделали, вы – такая яростная большевичка? – спросил офицер у девушки.
– Я не хотела убить: я выстрелила в ногу, чтобы любимый человек мог убежать.
– А попали в голову?
– Промахнулась.
– Довольно удачный промах, – сказал офицер, пристально посмотрев на девушку.
– Как это все-таки нехорошо, что я не написала письма, – проговорила девушка, как бы уклоняясь от разговора.
– Но насколько нам известно, он перебежал фронт и теперь, вероятно, находится в Москве, – сказал офицер, продолжая пристально и испытующе смотреть на девушку.
– Это все равно. Письмо нашло бы его.
– Какой теперь в этом смысл!
– Да, это верно, – сказала девушка, опустив голову, как бы задумавшись. Потом решительно подняла ее и опять с прежним выражением какого-то удивления обвела взглядом горизонт… – Чувствуете ли вы, как пахнет весенней водой, какой живой теплый воздух и как просыпается опять с весной жизнь?
Жизнь… – сказала она, точно по-новому как-то вслушиваясь в это слово, причем ее сцепленные в пальцах руки сжались так сильно, что хрустнули пальцы в суставах.
Офицер потянул носом воздух и, доставая портсигар, оглянулся по сторонам.
– Да, апрель месяц, – проговорил он, – земля отходит.
Тонкое и нервное личико девушки было обращено вперед в сторону узкой песчаной полосы острова, к которой лодка медленно приближалась. Глаза ее горели каким-то особенным блеском, и она часто и жадно переводила их с одного предмета на другой, как бы отмечая каждую подробность пробуждающейся жизни.
– Вон майский жук летит, смотрите! – вырвалось у нее, Она показала пальцем вверх и даже сама засмеялась на неожиданную детскость своего восклицания. – Я в детстве любила их ловить.
Потом с каким-то странным выражением прибавила:
– Какое же это счастье ловить майских жуков!
Офицер, держа в углу рта папиросу, улыбнулся и пытливо посмотрел на девушку.
– А ведь вы, между нами, совсем еще дитя…
– Тут дело не в этом. Когда вы будете в моем положении, тогда вы вспомните и поймете меня.
– А вы таки думаете, что я когда-нибудь буду в вашем положении?..
– Непременно! – сказала девушка, выпрямившись, и какой-то огонь блеснул на секунду в ее глазах.
– И когда же это может случиться? – спросил офицер, тонко улыбнувшись одними губами и как-то вдруг неожиданно хищно прищуриваясь.
– Не больше чем через месяц, если хотите знать!
– Ого!.. Да вы прелюбопытный… зверек, чтобы не сказать больше.
И глаза его уже открыто-нагло посмотрели на девушку, причем он жевал размочаленный конец мундштука папиросы.
Но это продолжалось одну секунду. Затем, как бы пересиливая себя, он прибавил:
– Все-таки я отдаю вам должное: в жизнь свою не видел ничего подобного. Обыкновенно люди мечутся, рвутся… и вообще, нехорошо. Не эс-те-тич-но. А вы – прелесть.
– Как странно – сказала девушка, – для меня сейчас, при очень определенном к вам отношении (офицер иронически поклонился), большое значение имеет то, что вы «отдаете должное» тому, как я держусь. Это помогает держаться, потому что я на один волосок от того, чтобы начать делать то же, что и те, о которых вы говорите.
– Но все-таки это у вас напускное, навинченный героизм?
– Нет, – сказала девушка просто, – я сама не пойму. Я бы пе поверила, если бы мне кто-нибудь сказал, что я в таком положении буду так себя держать. Я как-то не могу себе представить… вот мы сейчас плывем, все обыкновенно, как тысячу раз бывало в жизни, когда не думала совсем… капли стекают с весел. Странно подумать, что через час на обратном пути весла будут точно так же опускаться в воду, лодка причалит к берегу, ее спокойно привяжут… Вот это почему-то страшно и непонятно.
Она содрогнулась спиной.
– Ну вот и приехали… – сказал офицер, когда лодка мягко и тупо ткнулась в песок острова, поросшего ивняком.
Он встал, легко выпрыгнул из лодки и подал девушке руку, как подают, когда приезжают на пикник и какой-нибудь молодой человек, придерживая лодку за нос, помогает женщинам выходить, подавая им по очереди руку.
Девушка побледнела и на секунду как-то сжалась, потом, обойдя протянутую руку, решительно выпрыгнула из лодки.
Башмаки ее утонули в сыром песке, и он засыпался в дырочки шнуровки. Она отряхнула его концом шарфа.
Рыжий солдат с сожалением посмотрел на шарф.
Девушка заметила это, сняла шарф и сказала солдату:
– Возьмите его себе, он мне больше не нужен.
Офицер вдруг с изменившимся лицом вырвал шарф из рук солдата и как-то неожиданно грубо сказал:
– Не полагается!.. Возьмите его.
Потом, обращаясь к солдатам, прибавил:
– Вы останетесь пока здесь, а мы пройдем туда, поищем остальных.
И при этом значительно посмотрел на них.
– А нам далеко идти? – спросила девушка.
– Минут десять, а пожалуй, и пятнадцать. Запахнитесь шарфом, здесь сыро, – сказал офицер, – еще схватите бронхит.
Они пошли.
Он застрелил ее в затылок тут же за кустом, не пройдя и двадцати шагов. Он два раза отводил руку назад, чтобы, идя сзади нее, незаметно вынуть револьвер из кобуры, но всякий раз отдергивал руку. И только в третий раз, когда девушка взглянула на вечернее небо и сказала: «Какое же оно в самом деле бесконечное, я никогда прежде не чувствовала этого», он успел быстро и незаметно поднести ствол к самому ее затылку с худенькой девичьей шеей.
Выстрела было почти не слышно. Это был резкий сухой звук. Точно пастух на вечерней заре где-то хлопнул кнутом.
Ее зарыли привезенными лопатами в пропитанный весенней влагой песок вместе с шарфом, на который рыжий солдат все время смотрел и даже пробовал попросить его себе. Но начальник только посмотрел на него, и солдат сконфуженно замолчал.
Когда ехали обратно, вечер уже догорал. Весла со стекающими каплями так же мерно гребли, так же изредка в разных направлениях пролетали над водой майские жуки.
А вдали на берегу еще краснела точка костра, на который десять минут назад указывала девушка.
Все было, как всегда.
И только на носу лодки была какая-то странная, непривычная пустота.
1932
Николай Семенович Тихонов
Дискуссионный рассказ
Перевал Латпари,
высота над уровнем моря 2850 метров, южный склон
Местами они подымались, как пена на кипящем молоке. Неровные, лопнувшие их края мутными языками лизали камни. Огромная чаша лесной страны исчезла в их косматой бесноватости. Горы изменялись в лице, когда к ним приближался прибой этого неслышного моря.
Оно затопило солнце и выкидывало все новые и новые молочные гривы, неумолимо спешившие к высочайшим углам хребта.
Начальник отдельного отряда Ефремов, скрипя кривыми зубами, смотрел на вечерние облака, колыхавшиеся под ним. Облака явно торопились.
– На рысях идут, сволочи, – сказал он.
Тогда Кононов, военком, закричал ему, таща за собой по камням задыхавшегося от высоты строевого жеребца:
– Александр Сергеевич, глядишь, любуешься, а знаешь, как это называется?
Они стали смотреть оба. Ефремов грыз мундштук потухшей трубки, зло ударяя каблуком край нерастаявшего снега. Он не отвечал.
– Ночь называется, – сам себе ответил военком. – Торопится ночь сегодня, а мы не торопимся, комбат, а мы торопимся потихоньку…
– Торопливость хороша блох ловить, – сказал мрачно Ефремов. – Отстань от меня, военком! Мне и так невтерпеж.
Горы вокруг темнели уже заметно. Молочная пена облачного моря стала серой и враждебной.
– Плохо, Александр Сергеевич, плохо, – сказал военком.
Ефремов показал ему на изгибы горной тропы. Там вились темные кольца голодного, продрогшего и усталого отряда.
Томительный ветер вдруг засвистал в ушах. Конь военкома закашлял, тряся гривой, выросшей выше нормы. Комбатр Аузен метался по горе, крина на утонувшие среди пехоты вышки своей затасканной батареи. Иные батарейцы двигались вверх без тропинок, в муках сокращая расстояние, держась за лошадиные хвосты. Лошади свешивались над хлипкой пропастью, собирая дыхание, и синие сливы их глаз наливались желтизной отчаяния.
– Пусти хвост, сатана! – кричал Аузен. – Мало она тебе шесть пудов несет, так ты еще примостился? Иди на тропу!
Брось хвост – у нее паралич зада будет!
Лошади с вьюком двигались прыжками, отчего вся тяжесть вьюка била их по крупу и заставляла ежеминутно оседать на задние ноги. Люди дышали, как лошади, широко раскрыв рот и останавливаясь через пять шагов.
– Ну, вот так, – сказал Аузен, – растянулись на семь верст, – где хобот, где колеса, где лобовая часть – подет разбери. До ночи не разберемся.
– А ночь – вот она. – Военком плеснул рукой в сторону облаков, – Вот где уже ночь, под колени влезла уже…
– Хорошо, что не в бой идем, – отвечал Аузен и снова закричал под гору: – Кто там рысит? Трусцой идти! Не сметь рысить! Передавайте дальше: не сметь рысить!
– Дай дорогу! – закричали снизу, и пехота расступилась.
Пехота садилась выше тропы и гудела.
– Заморились, – сказал Ефремов, – заморились работнички. Ничего не поделаешь. Скоро ночлег.
– Где ночлег? – спросил Кононов, беря из рук комбата кисет с махоркой.
– На перевале, по расписанию, – не моргнув глазом, ответил Ефремов.
– Та-ак, – протянул Кононов, – на перевале? В снежки играть?
– В снежки не играть, – отвечал с деловитой яростью комбат, – а ты, военком, суди сам. Вниз не стянемся благополучно: темнота, измотали людей и лошадей. Куда пойдешь, что скажешь? Смотри, что делается.
– Дай дорогу!
Задние вьючные лошади проходили мимо обезноженной пехоты тихим, рабским шагом. Ударил колючий и холодный дождь. Смесь людей, камней и животных потемнела еще больше. Ночь подходила вплотную.
Серая лошадь первая сорвалась с узкой тропы. Щебень хрустел и трещал под ее перевертывающимся телом. Красноармеец прыгал за ней, не выпуская повода. Он кричал и прыгал, утопая в рыхлом щебне по колено. Лошадь остановилась и лежала, дрожа на выступе, ощерившемся и непрочном, не думая вставать. Красноармеец потянул повод на себя. Лошадь встала дрожа и пошла наверх, спотыкаясь и кося глаза на пропасть.
Другая лошадь упала, загородив тропу и сползая к краю стены.
– Смотри, что делается, – сказал холодно Ефремов, разжигая трубку. – Это тебе не степи кубанские – попыхтишь.
– Встали. Чего встали? – спросил Аузен. Вокруг сытой и бойкой лошаденки, хватавшей ртом снег, толпились люди.
– Седловку справляем, товарищ начальник.
– Седловку… – начал Аузен и не договорил. Сзади него, обходя поверху, повалился конь в снежную яму и ерзал мордой по снегу, бил всеми копытами снежную дыру. Три красноармейца держали его за хвост, один тянул за повод, утопая сам в снегу все глубже.
– Дела! – сказал военком. – Хуже не бывает. Дела!
– Николай Егорович, не горюй. – Ефремов сел на камень. – Меньшевичков почистили – пыль с них сбили. От банд и следу не осталось. А такие переходы – не парад, не парад. Проверочка – такие переходы. Вон мои ребятишки чешут пятки о камни. И курят. Ведь курят. Говорил – не курить.
Дышать нечем чертям, а они храбрятся – курят.
– Да ты сам, чудак, куришь…
Стрелки карабкались, кутаясь в длинные холодные промокшие шинели, закинув винтовки за спину и по-охотничьи придерживая их сзади. Дождь подгонял идущих, но, посмотрев вперед и не видя намека на огонек и отдых, они снова шли, все тише и тише, пока не останавливались, держась за камни и прислушиваясь к мутным ударам скакавшего через непереносимые барьеры сердца.
– Усталость в расчет принимается не целиком, – сказал Ефремов. – Что скажешь, военком?
– Ты кряжист, – ответил Кононов. – Ты сколько дорог ломал? А тут есть, которые новички. Тут и целиком расчет пересчитаешь. Где класть их спать будешь?
– То-то и оно, – сказал военком невесело. – Ну, а у тебя, Николай Эльмарович?
– Собрал, Аузен-то не соберет! Всех собрал – два вьюка догоняют. Абгемахт. Перевал за поворотом. Стоянку я смотрел.
Можно говорить, военком?
– Говори.
– Погубим мы отряд сегодня.
– Почему ты думаешь?
– А вот посмотришь.
Шагавший перед ними красноармеец сел, отирая пот, и застонал, задышал, как будто из пего выкачивали последний воздух.
– Торопливость, торопливость, – откуда-то сверху летел голос Ефремова.
– Алла верды! – закричал тогда исступленно военком.
– Алла верды!.. Алла верды в голову требуют!.. Алла верды!.. – передавали по кольцам отряда. Имя шло прямо в облака, уже обнимавшие нижний карниз тропы своей ватной тяжестью.
Из облаков вышел верховой. Княжески блистательная бурка одевала очень худые и длинные несуразные плечи. Красноржавое лицо было залито косым дождем. Конь взмыл в гору и стал рядом с военкомом. Настоящее имя Алла верды было Микан-Гассан Шакрылов, но все его издавна звали Алла верды.
– Алла верды, вода на перевале есть?
– Нет вода, – живо сказал Алла верды, откидывая капюшон.
– Трава лошадям есть?
– Нет трава…
– Что же там есть? – спросил военком, гладя мокрую шею иноходца.
– Снег есть, камень есть, темно есть, – быстро сказал Алла верды и завернул коня.
Белая черта, лежавшая над головой так, что можно было до нее достать нагайкой, приблизилась:
– Стой, отряд, стой!
– Вот тебе и перевал, – сказал Ефремов. Дождь залил трубку.
Это называется отдых
Когда грузинские меньшевики подняли восстание в Сванотии, лучший оратор Капелейшвили потерял голос, бессчетно и напрасно повторяя одно и то же. Бело-зеленые банды были выжжены и выметены железной метлой из лесов Чолура, и остатки их бежали в дебри без надежды вернуться.
Отряды Красной Армии шли в разных направлениях, добивая клочья банд. Стояла поздняя осень. Нет ничего печальнее перевала осенней ночью. Ветер особый, безлюдный, доисторический ветер хозяйничает на его просторе. Тени громадных гор качались за мглой тумана. Начал падать снег.
Красноармейцы стояли кучками, прижавшись друг к другу.
Батарейцы согревали руки, заложив их под гривы, о горячую шею лошадей. Сесть на снег никто не решался. Предстояло простоять бесчисленное множество часов до утра. После шквала наступила особая горная тишина. Ни куст, ни травинка не шевелились, потому что их не было на всем просторе перевала.
Камень и снег окружали людей. Ночлег не имел права на это мирное определение часов, отведенных под отдых.
Аузен бродил между лошадей, кутаясь в бурку. Он трогал спины лошадей, и темнота съедала его искривленный рот и почти испуганные глаза.
– Потертости, старшина, – говорил он, – нагнеты на холках – на что похоже? Попоны кладут неправильно. Спустимся с горы – взгрею, старшина.
Электрическим фонарем он освещал дрожащие лошадиные ноги, он нагибался, как ветеринарный фельдшер.
– Засечки, старшина, – почти шепотом говорил он, – венчики побиты: как вели – на хвостах мастера ездить… Спустимся с горы – взгрею.
– Камней много, – отвечали из тьмы, – по каким местам шатались – ни тебе моста, ни тебе дороги, все вброд, все вброд; камни – тоже несчитанные. И людям трудно.
Аузеи отвечал во тьму с вызовом в голосе:
– И людям трудно, товарищи! А как мы воевали в Дагестане? Пятнадцать человек пушку держали – на канатах держали. На двадцать седьмом выстреле, как сейчас помню, трах – ни каната, ни пушки. Три версты пропасть, и летела та пушка со скалы на скалу, пока не угробилась. И висит до сих пор дулом вверх, старшина. Люлька к черту…
– Мы все тут будем дулом вверх, – сказали из тьмы, – сдохнем к утру. Ни стать, ни сесть…
Аузен слушал молча.
– Товарищ начальник, – сказал стрелок Курков, мотаясь в неладной, задрипанной своей шинели. – Я в Хунзахе месяц сидел, вику ел с кониной в Первом Дагестанском, – а тут тяжельче. Сами рассудите – ни пня, ни огня…
– Пальцы гудят, – сказал другой стрелок, – ломает ноги – до колен дошло. Я уже скакал, скакал – нет мочи и скакать больше.
– Руки замерзли, винтовку держать не могу. Если б еще война, а то на походе мученье невесть за что.
Голоса шли с разных сторон. Гудел весь перевал этими хриплыми и жалобными голосами.
– Лучше этого места на свете нет – остановились.
– А ты заплачь…
– Сам заплачешь. Снег пойдет, и метель беспременно к утру хватит. Как мухи смерзнем.
Черная бурка военкома зашла краем за бурку Аузена, – Николай Егорович, что делать?
– Деда – дела никуда. Послушайте-ка!
Из темноты шел голос, скрипучий и острый. Алла верды рассказывал горскую сказку. Они подошли ближе. До них долетели обрывки фраз:
– Охотник говорил: я лезу в берлогу; когда поймаю медведя, буду дрыгать ногами…
Ветер унес продолжение в другую сторону. Потом они услышали скрип его голоса ближе, и слова стали понятней.
– …была у него голова или нет? Пошли к жене, спрашивают: была у мужа голова или нет? Жена говорит: не знаю, была голова, не была голова, но шапку я ему покупала каждый год…
Слушатели топали ногами, как в хороводе.
– Алла верды, – крикнули со стороны, – в штаб! Немедленно!
Военком и Аузен шли вдоль бивуака. Это был самый невероятный бивуак в их жизни. Холод гулял по телу, как по пустой комнате, время остановилось. Люди бегали между камней и вскрикивали от холода. Лошади храпели. Люди садились в изнеможении на снег и стучали зубами.
Неясные слова, хрип, кашель, звон упавшей винтовки, скрип вьюков – были окружены ночью. Холод, ветер, голод и усталость ринулись на людей, как на добычу. Никто не надеялся на утро. Где-то внизу стояли леса; большие стройные сухие деревья, кусты – какой огонь можно развести! Где-то внизу люди спали в домах, отгородившись теплыми стенами от этого мелкого снега и бесконечной темноты.
– Отряд погибнет, – сказал Аузен, – абгемахт. Это ясно.
Что проку в этом ночлеге?
– Николай Эльмарович, – сказал военком, – идем к Ефремову. Дела такие – что дальше некуда,
Давайте думать
Алла верды вынул из деревянного патрона на груди серые нитки, куски смолистого дерева.
– Есть дрова, я знаю, где – немного дерева. Я согрею тебя, – сказал он, – я разожгу огня.
Ефремов отвел его руку и положил свою ему на плечо…
– Алла верды, – сказал он почти любовно, – ты помнишь, как ты женился? А? Как ты показал мне и сказал: «Моя жена». – «Хуже соломы не нашел?» – сказал я тогда. Весь Владикавказ знал эту солому. Весь город валялся на ней, а ты не знал…
– Ты хорошо говорил – спасибо. Не надо такой жены нам. Спасибо.
– Алла верды, ты помнишь, как мы брали Баку? Как ты скакал три дня, сабля наголо, и кричал: «Баку, Баку!» И мы взяли Баку…
– Помню, начальник…
– Алла верды, будем думать, что делать…
– Будем думать…
И они стали шептаться, как закоренелые заговорщики.
Ефремов стоял между Аузеном и Кононовым. Синие щеки военкома от холода стали черными. Аузен почти плакал – непонятно, почему. Он не озяб.
– Дела! – сказал военком. – Штаб не рассчитал, что мы не перевалим сегодня. Конский состав с ног сошел. Люди тоже на боковую. А боковой-то и нет. Стоят. Так нельзя, Александр Сергеевич, отряд погибнет. Отвечать будешь ты… и я. Давай думать!
– Я обошел бивуак, – сказал Аузен, – ничего подобного не видал в жизни. Я снимаю ответственность за батарею, в ней к утру некому будет ни стрелять, ни нести вьюк. Надо найти выход…
Ефремов вышел из палатки. Военком и комбатр следовали за ним. В неясной мгле шатались толпы и стояли толпы. Снег больше не шел.
Четкий голос винтовки прорезал затаенные шорохи бивуака. На перевале вмиг затихли все голоса. Внизу стреляли.
– Правильно, – сказал Ефремов, – у наших меньшевичков не все еще гайки ослабли. Нас в оборот берут – слышите?
Бой шел где-то под перевалом. Выстрелы шли с разных сторон.
– Так, – сказал, повеселев, Ефремов. – Давай сюда ротных, давай сюда взводных! Николай Эльмарович, берите-ка ваши пушки, двиньте, пожалуйста, легонечко шрапнелью, а потом увидим. А потом и гранатой. Сейчас мы все согреемся.
Молодцы часовые, не прозевали. Запомним сие для потомства.
Аузен, Николай Эльмарович, комбатр,
расстроивший нервы еще в мировую войну
Кто бы поверил в отряде, что Николай Эльмарович Аузен больше всего боится темноты? И однако это было так. Ему казалось, что он умрет непременно ночью, однажды ночью. Никогда никому он не говорил об этом. Он синел от ужаса с ног до головы.
Пункт 815 Полевого устава: захваченные высоты немедленно закрепляются за собой артиллерией!
Огонь! Полночный удар горной пушки пришелся в каменные осыпи. Шесть с половиной кило тяжести ударилось в каменную башню. Стена охнула. Невидимые камнепады долго стонали, содрогаясь и грохоча. Узкие щеки Аузена побагровели от вспышки выстрела.
Огонь!
Весь нижний мрак, – тот, что ползал под ногами Аузена, – вопил навстречу, перекатывалось в каменных ладонях эхо выстрела.
Днем переходили реки вброд. После этого на отдыхе смазывали снарядной мазью дистанционные и ударные трубки и дульца гильз. Внимание всему, а вот у лошадей нагнеты и потертости – Аузену не хватает двух глаз.
– Огонь!
Грохоты возвращаются обратно, как разрывы неприятельских гранат, но у неприятеля сейчас нет пушек, нет даже пулеметов – тревога подымается к самому сердцу, как те вечерние облака. Бедное сердце, перегоревшее еще в огне мировых сражений, мрачное, страдающее сердце комбатра Аузена! Нужно бить по каменным осыпям, тогда на голову врага сыплются камни, осколки скал.
И уже ясно было разделение. Вот Аузен, кости и мясо которого перепутаны, сломаны смертельным страхом, слезы на глазах от внутренней боли, больной человек, боящийся не за участь отряда, не за себя, а только за удары истрепанного, негодного к употреблению сердца. Вот другой Аузен, стоящий в черной бурке чертом, неколебимо у орудия, без сигнальщиков, без связи, без пристрелки, застигнутый врасплох, поражает мрак – Аузен на службе горной артиллерии, специалист, которого в отряде, если он сейчас умрет, некому заменить полностью. Если бы не этот второй Аузен, Аузен долга и воли, первый Аузен сел бы у орудия, сполз на землю с лафета и заплакал бы, закрыв лицо руками, потому что больше всего на свете он боится темноты – не смерти, не мучений, не боя, – он боится только темноты.
– Огонь!