355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов » Текст книги (страница 34)
Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Александр Грин,Максим Горький,Константин Паустовский,Илья Ильф,Вениамин Каверин,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Антон Макаренко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)

Антон Семенович Макаренко

Домой хочу
(Рассказ бывшего колониста)
1

Вот вы говорите: характер. Характеры бывают разные, а какой лучший, какой худший, это вопрос. Расскажу вам, например, о Сеньке Дружнове.

К нам в колонию он даже собственно не пришел, а его привели… привела старенькая-старенькая бабушка. Что это за такое дело, когда человека приводят разные родственники: маменьки, бабушки, тетеньки?

Человеку тринадцать лет, а он, как теленок, бредет, его бабушка подгоняет! И поэтому, когда пришел Сенька, колонисты посмотрели на него с осуждением и каждый подумал: «Известный тип – маменькин сынок!»

Сенька стоял посреди кабинета заведующего и молчал. Но Сенька молчал как-то по-своему.

И физиономия у него была ничего, можно сказать, даже приличная: глаза черные, а сам румяный, щекастый. Только волосы в беспорядке, видимо, Сенька и понятия не имел, что такое парикмахер: деревня! А на ногах лапотки, это уж действительно мода, кто же теперь лапти носит? Бедный, может, очень, тогда, конечно, ничего не поделаешь.

Нас, колонистов, помню, порядочно набралось в кабинет, молчим, рассматриваем и Сеньку и бабушку. Бабушка старая, худая, высокая, говорит не спеша, останавливается, слезы вытирает, как же ее не слушать?

– Привела… внучка, – говорит она заведующему, – возьми к себе, родной, пускай у тебя живет. А то, видишь, стара стала, сколько я там проживу, а ему куда деваться? А тебя господь наградит, пускай у тебя живет. И я умру… спокойно…

Бабушка подвинулась ближе к внуку, тронула его за плечо, подтолкнула к заведующему. Проделала все это, отступила, успокоилась, поправила платок на голове; смотрит и ждет, не решения ждет, а просто: должен же и заведующий что-нибудь сказать по такому важному случаю. И колонисты все обратили лица к заведующему: что он скажет? Заведующий встал, поклонился и сказал серьезно:

– Спасибо вам, товарищ. Внука оставляйте. Будет у нас жить. Вы не беспокойтесь, человеком станет. А вы тоже живите, зачем вам умирать, умереть всегда успеем, живите себе на здоровье и приезжайте к нам в гости…

Колонисты нашли такой разговор вполне правильным. И бабушка была довольна, даже улыбнулась.

– Военные, что ли, у тебя люди выходят?

И на нас кивнула, – это мы, значит, военные.

Заведующий ответил:

– И военные и разные: и доктора, и рабочие, и летчики.

Кто куда хочет…

Бабушка вдруг загрустила, руку – к глазам, слезы у нее:

– Он… Сенюшка-то, все говорит… летчиком буду…

И тут стало видно, что бабушке трудно с Сенькой расставаться.

И нам это видно и заведующему, и всем жалко бабушку, а Сенька как будто неживой. Стоит, чуть-чуть склонился, смотрит, кто его знает куда, – на пустую стену, – глазом не моргнет, лицо красное. Разбери, чего ему нужно. Давно у нас не было такого неповоротливого человека!

Заведующий у него спрашивает:

– Ты грамотный?

А он даже и не отвечает. Хоть бы моргнул или пошевелился как-нибудь. Бабушка за него ответила:

– Грамотный, как же! В пятый класс ходил…

Заведующий не стал больше расспрашивать, распорядился бабушку накормить обедом и отправить на нашей линейке на станцию, а когда уедет, Сеньку к нему привести.

Девчата и хлопцы окружили старуху, – понравилась она всем, – потащили в столовую, а Сеньку пришлось за локоть поворачивать – побрел за ней. И пока бабушка обедала, Сенька сидел на стуле боком и смотрел куда попало, ни одного слова не сказал; не могли доже понять, есть ли у него какой-нибудь голос.

Потом бабушку усадили на линейку и повезли на станцию.

А Сенька совсем как деревянный, насилу поставили его перед заведующим как следует. Смешно было на него смотреть, хлопец с виду правильный, даже красивенький, а души никаких признаков. И заведующему на вопросы не отвечает, только на один вопрос и ответил.

Заведующий спросил:

– Так летчиком… хочешь… Семей?

Вот тут он и ответил:

– Угу!

Заведующий и говорит:

– Ну, он потом обойдется. Дежурный, веди его, куда следует.

Дежурил в тот день Виталий Горленко. Подошел Виталий к Сеньке, заметил что-то, просунул руку за воротник и вытащил… крестик, маленький, черненький какой-то, на черном шнурке. Виталий рванул, оборвал всю эту святыню, швырнул куда-то в угол дивана, да как заорет:

– Что это! Предрассудки такие на шее носишь!

Мы даже ахнуть не успели. А Виталий покраснел весь, прямо дрожит от злости.

– Летчиком он будет! Никакой самолет не выдержит, если крестов навешать!

Сенька пришел в себя. Повернулся всем телом градусов так на 35, не больше, глянул в то место, куда крест полетел, и вдруг как заревет. То молчал, молчал а тут – на тебе – такой голосина, да звонко так, с захлебом. Стоит, как и раньше, без движения и воет. Мы засмотрелись на него с удивлением: до чего человек дикий! Заведующий напал на Виталия, почему, говорит, так нетактично, оборвал, бросил, объяснить нужно…

А Сенька все стоит и ревет. Даже Виталий испугался, до каких же он пор будет кричать? Заведующий начал было:

– Дружнов, успокойся! Послушай…

А Сенька еще выше на полтона взял.

– Ну, и характер, – сказал тогда Виталии. – Но все равно, креста не отдам! Колонист, и с крестом!

Тут наконец, Сенька заговорил. Не то что заговорил, а тоже по-своему: повернулся обратно на 35 градусов к заведующему и заладил, – с растяжкой, с рыданием:

– Домой хочу!

– Домой хочу!

И еще раз, и еще раз, да все одинаково, на особый лад, подеревенскому, на «а»:

– Дамой хачу!

Заведующий выставил нас из кабинета, а сам его ублажать.

Мы вышли в коридор и долго еще слышали, доносилось до нас сквозь двери:

– Дамой хачу!

Народ у нас был боевой. Много видели на своем веку, удивляться не умели. А тут, честное слово, стоим в коридоре и глазами друг на друга хлопаем. Виталий говорит:

– Фу ты, дьявол! Даже перепугал меня! Вы видали когда-нибудь такое?

– Какой вредный пацан! – сказал Шурка Просянников. – Это он все из-за креста!

А Владимир Скопин, он у нас очень умный был человек, не согласился:

– На чертей ему крест! В лаптях ходит! Ты думаешь, это ои из-за религии?

– А как же?

– Да нет! Характер такой! Самостоятельный. С виду тихоня, а глотка: «Да-мой ха-чу!»

2

Что вы думаете о таком характере? Можно сказать, вредный действительно, и с таким человеком жить, ну его? А у нас всех, сколько ни есть колонистов по свету, нет лучшего друга, как. Сенька. Вот вам и характер.

С тех пор десять лет прошло, а может, немного меньше.

Вспомнить то время, десять лет назад! Дикости у нас тогда куда больше было. Если сравнить, скажем, сегодняшнюю культуру и как тогда было. А все-таки Володька Скопин был прав: в Сеньке никакой дикости не было, хоть по какой-то там глупости крест и висел у него на шее. Этот крест, наверное, бабушка повесила. Думала: раз в колонию ехать, надо как можно лучше. На ноги лапотки, на шею крест, вроде как парадный костюм.

Заведующий с Сенькой долго тогда разговаривал глаз на глаз. О чем они говорили, так мы и не узнали, а только потом ни заведующий, ни Виталий Горленко, да и никто вообще про тот крест не вспоминали. Так, будто его вт не было.

Мы прожили с Сенькой в колонии пять лет, а после разъехались, кто в вуз, кто в командиры, кто в летчики. Только у нас принято: всегда встречаемся, письма пишем, друзьями остались, а лучший друг у всех Сенька Дружное.

Характер у – него всегда – был одинаковый, молчаливый. Можно по пальцам пересчитать, сколько Сенька за нашу совместную жизнь слов сказал.

Но не думайте, он не уединялся, не прятался, бирюком никогда не был. Где компания, там и он. А ребята, знаете, какие болтуны бывают: говорит, говорит, трещит, вертится туда-сюда и смеется, и зубы скалит, и хвостом, и крыльями, – сорока, настоящая сорока. Другие, допустим, поменьше разговаривают, а все-таки… А Сенька как-то умел без слов. Стоит, слушает, к тому чуть-чуть повернется, к другому. С лица он всегда был румяный, брови густые, черные. Как-нибудь там егозить или суетиться он никогда не умел. И смеяться как будто не смеялся, а все-таки смотришь на него и видишь: улыбается человек, а почему видишь, ни за что не разберешь, по краскам, что ли, по румянцу, а кроме того, и губы у него иногда морщились. Думаешь, сейчас что-нибудь скажет, но только это редко бывало, чтобы он в самом деле сказал.

Мы любили ходить слушать, как Сенька перед заведующим «отдувается». Приходилось все-таки.

Заведующий ему:

– Это ты неправильно сделал, результаты нехорошие получились.

А Сенька?

А Сенька молчит.

Заведующий присмотрится к нему и снова начияает:

– Надо лучше разбираться, товарищ Дружиов, нельзя так… Надо точнее, гораздо точнее, понимаешь?

Молчание.

– Понимаешь?

И вот Сенька, наконец, отвечает:

– Да.

И заведующий на него смотрит, и мю смотрим, и видим, что и этом одном слове Семен больше сказал, чем другой в целой речи наговорит. Видно, что Семен действительно согласен, что он все понимает. Не такой он человек, чтобы зря свое «да» потратить.

Учился Семен на «отлично» и работая по-стахановски.

А если приходилось ему где-нибудь старшим быть или бригадиром, так уже кругом никаких разговоров не было. Хватка у него была железная: посмотрит только удивленно, поднимет одну бровь, и каждый понимает, что разговоры кончены.

В этом году он приехал в Москву, а нас здесь целая кояопия – бывших колонистов. И вдруг узнаем, едет Семен Дружное получать орден. Конечно, чествовать. Встретили, обнимались, целовались и спрашиваем, за что орден. А он молчит.

– Да говори, это же ни на что не похоже!

Пришлось ему все-таки разговориться:

– Да… за боевую подготовку.

– Ну?

– Я же сказал.

– Ничего ты не сказал… Какая боевая подготовка? Что ты сделал? Летаешь? На чем летаешь?

– Эсбэ.

– Скоростной бомбардировщик?

– Угу.

– И что?

А он поднял руку, повертел пальцем в воздухе, пойми, что это значит: мертвая петля или штопор, или какое-нибудь там скольжение. Так ничего и не добились. Не за один день, постепенно все-таки кое-что выяснили: отпуск у него на два месяца; бабушка его еще жива и живёт с ним при каком-то аэродроме; хочет Семен побродить по музеям Москвы. Мы вообразили, что он нуждается в нашей помощи. Но однажды он остановился против одной церкви на Ордынке, посмотрел, помолчал и вдруг говорит:

– Шестнадцатый век, вторая половина.

Мы прямо в восторг пришли, хором потребовали объяснений, кричали, просили, но добились только одного слова:

– Шатровая.

Показал рукой и пошел дальше.

Больше всего приставал к нему Виталий Горленко. Виталий теперь авиаконструктор, до зарезу ему нужно было узнать мнение Семена насчет прицельного аппарата для бомбометания.

На разные лады расспрашивал:

– А может, так удобнее? А если отсюда залезть? А с этой стороны неудобно? А если такое приспособление?

Семен внимательно выслушал все его вопросы, потом молча достал карандаш и бумагу, оглянулся, дернул Виталия за рукав и потащил его в самый дальний угол. А ведь мы его друзья уже десять лет. С Виталием он, представьте себе, разговаривал долго, доносились до нас отдельные непонятные слова: «угол перемещения», «инерция будет мешать». Кончили они совещание, мы и говорим:

– Что ж ты нам не доверяешь?

– Доверяю, – говорит.

– Так почему?

Подумал немного, улыбнулся даже, сказал:

– Доверяю, что из любопытства спрашивать не будете.

Видите, какая речь!

Однажды мы его поддразнили. Фашисты, говорим, теперь вооружаются, как – ты на это смотришь? Настроят бомбардировщиков, плохо нам придется.

Тогда он целую речь сказал, первую, может быть, речь, какую мы от него слышали.

– Настроить они могут… Только… люди какие. Можно послать сто бомбардировщиков, – и ни одна бомба в цель не попадет. А рассеивание… знаете какое? До десяти километров.

– Ну, так что? А у нас?

Семен неохотно хмыкнул, даже отвернулся, из скромности, конечно.

– Да говори!

– У нас… другое. Можно… двенадцать бомб посадить в одну точку. Точность прицеливания – очень важное дело.

– И что?

– Ничего… ничего не останется.

Вот тут только мы начали догадываться, за что он получил орден. Мы представили себе Семена в деле, на высоте семи или восьми километров в тот момент, когда он прицеливается, когда он собирается спустить на врага двенадцать, или сколько там, бомб. Мы представили себе его добродушно-румяное лицо, его спокойно-уверенную точность, его прищуренный глаз. Мы хорошо знали, что, уничтожив врага, он ничего не изменит в этом лице, он не захочет и тогда сказать ни одного слова.

А может быть, он тогда и позволит себе сказать свое любимое «угу». Во всяком случае, это будет хорошо сказано.

Семен прожил у нас только двенадцать дней. Получил какое-то письмо и собрался на вокзал. Мы спросили, в чем дело.

И неожиданно для нас он ответил:

– Дамой хачу.

Мы узнали старые нотки, это самое деревенское «а», стало как-то тепло на душе.

– Домой? Где же это?

– Там… Аэродром… Поведем паше звено на первое место.

Поеду… домой.

И уехал.

У нас на Украине о некоторых характерах говорят: «Комусь кыслыци сняться» – это значит: кому-то плохо придется.

Если фашисты вздумают полезть на нашего «дамой хачу», пускай им лучше заранее снятся кислицы.

Вот какие интересные бывают на свете характеры!

Борис Леонтьевич Горбатов

Большая вода

В полярном году есть один в буквальном смысле слова непутевый месяц.

Это какой бы вы думали? Это… июль. Точнее: с 20 июня по 20 июля. Именно в эту пору Диксон становится островом.

Пароходы еще не ходят, самолеты уже не летают, собаки не бегают. Словом, в июле люди сидят по домам и ждут. Июль – месяц полного бездорожья, но зато и предчувствия больших дорог.

Удивляться не следует: в полярном календаре все наоборот. Здесь самый солнечный месяц апрель, а самый ненастный – август; здесь в октябре уже зима, а весна, робкая и измученная дальней дорогой, добредает сюда лишь в конце июня.

И июль здесь – перевальный месяц, гребень года, месяц больших ожиданий и неясных тревог.

Именно в эту пору дядя Терень с Восточного берега надевает высокие белые сапоги из белужьей кожи, жирно мажет их ворванью, берет ружье, палку и табак, вскидывает на спину походный мешок и трогается в путь-дорогу.

– Куда ты собрался, дядя Терень? – удивленно встречает его сосед по промыслу, молодой парень, зимующий по первому году. – Да кто же в такую погоду ходит?

– Я хожу, – просто отвечает дядя Терень, – тринадцатый год хожу.

– Куда же ты идешь, дядя Терень?

– А на Диксон.

– С ума ты сошел, старик! Полтораста километров! Оставайся дома. Скоро пароходы пойдут.

– Мил человек, – удивляется дядя Терень, – как же мне не идти? Я не пойду, кто же пойдет тогда?

– Да идти-то зачем?

– Идти надо, чудак человек! Я, брат, всю жизнь хожу.

И в деревне, бывало, ходил. Кто же другой пойдет? – бормочет он, нетерпеливо поглядывая на дорогу. Ему скучно все это объяснять. – Почты не будет ли какой до Диксона? – спрашивает он, оживляясь. – Так я возьму, да и пойду, пожалуй.

– Почты? – конфузится сосед. – Нет, что уж… Ну, да коли все равно идешь, захвати падырку[6]6
  Падырка – письмецо (ненецк.)


[Закрыть]
. Тисни там… – и шепотом прибавляет: – Нехай приезжает, Настя-то…

Дядя Терень усмехается, забирает радиограмму и трогается в путь.

Он идет и бормочет в усы песню, которую сам придумал:

 
Долог путь до моря сизого… Эх!
Тяжек путь до острова скалистого… Эх!
Где ты, мачта, где, заветная?
Э-эх!
 

В тундре – весна. Звенят большие и малые ручьи. Со стоном взламываются речушки в горах. Дрожат покрытые тонкой пленкой заморозков рябоватые озерца, лужи, купели стоячей, остро пахнущей мхом и землей талой воды.

Вода всюду. Ступишь ногой в мох – и мох сочится. Тронешь мшистую кочку – и кочка сочится. Станешь робко ногой на ледок – и из-под ледка брызнет вода, звонкая, весенняя.

Вся тундра сейчас – сплошное болото. Оно оживленно всхлипывает под сапогами, мягкое, податливое, покрытое желтой прошлогодней травой и нежным весенним мхом, похожим на цыплячий пух.

Весна входит в тундру робко и неуверенно. Останавливается. Оглядывается. Испуганно замирает под нежданным нордом, ежится под метельным остом и все-таки идет, идет… Уже сполз в лощины снег, но еще не стаял. Уже открылись забереги, но лед еще прочен. Уже появился гусь, но нет еще комара.

Подо льдом на реке свершается невидимое глазу великое движение. Гидрологи отмечают повышение температуры я падение солености воды в заливе – верные приметы надвигающейся весны.

Но на промыслах и зимовьях Восточного берега, где гидрологов нет, самая верная примета – дядя Терень.

– Скоро быть большой воде, – радостно говорят в избах, – Уже дядя Терень пошел.

Третьего дня его видели в бухте Белужьей, вчера его несшо слышали на Сопочной Карге. Он идет на двадцать дней впереди большой воды. У него свои расчеты. Ни разу еще не било, чтоб они не оправдались. Делайте заметки в календаре, высекайте топором зарубки на палке – через двадцать дней в том месте, где прошел дядя Терень, быть большой воде.

Он идет по вязкому берегу и поет:

 
Гой ты, тундра пробужденная… Эх!
Ты, дорожка бездорожная… Эх!
Мои ноженьки промокшие…
Э-эх!
 

Кричит гусь в небе. За горой протяжно ревет олень. Пронзительно вопят чайки-мартышки. Полярные совы, важно раскинув свои великолепные весенние наряды, носятся над рекой, садятся на черные с прозеленью скалы. Шустрые лемминги со злобным писком шныряют под ногами. Выпорхнула из-под кочки жирная белая куропатка, побежала по снегу, переваливаясь с боку на бок, как купчиха.

– Эй, барыня, погоди! – крикнул ей вслед дядя Терень, не успевший скинуть с плеча централку.

Куда там! Испуганно закосолапила, взлетела – и нет ее!

А под ногами уже возятся проворные кулики – остроносые сплетники, попискивает куцехвостая пеструшка-салопница в рыжей шубейке, пробежал песец, драный, облезший… И все это – живущее и оживающее – суетится, хлопочет, кричит, звенит, поет, радуется весне. Даже лед на реке ломается с радостным звоном.

Все правильно, сроки сбываются. Дядя Терень довольно улыбается в усы.

Он подходит к бревенчатому домику под медно-красной скалой.

– Эй! – стучит он в дверь палкой. – Есть хозяин дому сему?

И ждет ответа. В избе тихо. Из трубы струится легкий унылый дымок. Сугробы подле избы начали уже таять, из них выглянули на свет ржавые консервные банки. Они, как и подснежники, появляются только весной.

– Есть живая душа в доме? Отзовись! – снова кричит старик, нетерпеливо постукивая палкой.

Дверь распахивается, и на пороге появляется унылый, лохматый парень.

– Ну, здравствуй, Арсений!

– Здравствуй! – нехотя отвечает парень, пропуская вперед гостя.

– Не ладно гостя привечаешь, – укоризненно говорит дядя Терень и сбрасывает с плеч ружье и походный мешок. – Почто скучный?

Он окидывает и избу и парня внимательным, но насмешливым взглядом. На столе – ворох писем, телеграмм, фотографий: курносая бабенка, кудряшки из-под берета; вот она же в шубке, она же в сарафане, голое плечо блестит. Вот опять она же на стене. Улыбается жеманно и застенчиво.

– Угу! – произносит дядя Терень и садится на полешко у печи.

Однако он ни о чем не спрашивает. Он все уже знает, все понял. Знает и какое поручение даст ему Арсений. Стаскивает сапоги, ставит их к печи и молчит. Ждет, глядит, как бегут по стеклу мутные ручьи. Слушает, как звенит капель с крыши.

Арсений молча бродит по избе, ставит чайник на огонь, чашки, хлеб, мясо – на стол, потом тяжело опускается на табурет.

«Ну, как нынче промысел?» – надо бы спросить дяде Тереню по обычаю, но он не спрашивает. Арсений молчит, молчит и он.

– Разлюбила, – шепчет Арсений. – Ты не говори, дядя Терень, не спорь, пожалуйста…

– Я и не спорю.

– А я тебе говорю: сука она. Вот кто!

– Ты и прошлый год так говорил. Одначе ошибся.

– А теперь уж не ошибусь, нет. Две недели в этом деле разбираюсь. Все письма подобрал… Одно к одному, – бормочет Арсений. – Не ем, не пью, из избы не выхожу… Все читаю…

Все читаю…

– Разобрался? – насмешливо спрашивает дядя Терень.

Но Арсений не слышит насмешки.

– Вот, – говорит он, – вот. Сам гляди, старик.

Он раскладывает на столе письма. Так следователь раскладывает вещественные доказательства.

– Вот, – суетится он, – от двадцатого ноября письмо.

Первое нонче. Видишь в конце: «горячо-горячо целую»? Заметил? Горячо-горячо… А вот – девятнадцатое декабря. Вот – «крепко целую»… Не горячо, старик, а только крепко… Заметил?

– Это что ж, хуже?

– А вот последняя радиограмма, майская. Читай: «целую».

Просто – целую. Без никаких. А время приметил? Мая третьего. Майское дело… Закрутилась, хахаля нашла. Ясно? – торжествующе спрашивает он. Горькое это торжество! – Нет, ты сам посмотри, сам… – и он тычет дяде Тереню письма.

Дядя Терень неторопливо достает из-за пазухи очки, напяливает их на нос. Глядит в письма. Действительно: от двадцатого ноября – «горячо-горячо целую», от девятнадцатого декабря – «крепко целую», а от третьего мая – «целую» просто, без никаких.

– Ну? – тревожно спрашивает Арсений.

Какого ответа он ждет? Утешения или подтверждения злой догадки? Дядя Терень необычно серьезно вертит в руке письма и молчит.

– Ну? – снова спрашивает Арсений.

– Это весна… – наконец произносит старик. – Весна в тебе бушует, парень.

– Весна? – растерянно переспрашивает Арсений. – При чем тут весна?

На печи запел чайник. Дядя Терень ставит его на стол и принимается за еду. Арсений ничего не ест, вертит в руках письма.

– Ты не спорь, не спорь… – бормочет он, – я эти письма до дыр перечел. Я каждое слово в них перетряхнул, взвесил.

Не зря ведь слово сказано. Каждое слово свой смысл имеет.

– Это у тебя оно нонче смысл имеет, а бабенка твоя их зря ставит. Какое в голову придет.

– Не бывает так, старик, не бывает. Слово от души пишется. Вот от двадцатого ноября письмо… Я его наизусть помню. С тяжелой душой письмо писано. Скучала по мне, видно, мучилась… – Его лицо становится добрым, нежным, серые глаза голубыми.

– Мучилась? Ну вот… – поддакивает дядя Терень и смеется.

– Потом пошли письма смущенные… будто виноватые.

В чем-то был ее передо мной грех. Был. А последнее письмо – вовсе легкое. Так, без души пущенное. Пишет: в кино была.

– А что же, ей и в кино не ходить?

– Да писать-то мне об этом зачем? Я ведь в кино не хожу. Ну, ходи, ходи в кино, – кричит он вдруг в дверь, словно продолжая свой давний спор с женой. – Да пишешь-то мне об этом зачем? Сладко ль мне такое читать?

– Кровь в тебе бушует, парень, – качает головой дядя Терень. – Это от одиноческой жизни. Бывает…

В печи потрескивает плавник, обуглившиеся головешки рассыпаются и последний раз вспыхивают ярким светом и гаснут.

– На Диксон идешь, дядя Терень? – тихо спрашивает Арсений.

– На Диксон.

Оба молчат.

– Почту возьмешь?

– Возьму.

И опять долго молчат.

– И ответа дождешься?

– Дождусь.

Дядя Терень встает и идет к койке. Расстилает тулуп, готовит постель.

– Так я напишу… дядя Терень, – нерешительно и словно виновато говорит Арсений.

– А напиши, напиши…

И пока дядя Терень спит, Арсений сочиняет радиограмму.

Он рвет листок за листком, грызет ручку, снова пишет. Его лицо попеременно отражает все человеческие чувства: от нежной любви, от дикого отчаянья до тихой надежды.

Через четыре часа старик уже на ногах. Время дорого, а путь далек. Арсений провожает. Идут молча. На берегу прощаются. Арсений крепко жмет руку дяди Тереня и, заглядывая в глаза, спрашивает:

– Так ждать?

– Жди, парень, жди…

Теперь путь дяди Тереня лежит напрямик, через бухту.

Арсений долго еще стоит на высоком берегу и глядит, как бредет по льду старик, перепрыгивает через трещины, обходит забереги, проваливается в бродный мокрый снег, падает, подымается и снова идет. Мешок подпрыгивает на его спине. В мешке телеграмма.

Наконец проклятая бухта позади. Дядя Терень выбирается на берег. Отряхивает снег со штанов, с сапог, садится на кочку посуше и переводит дыхание.

Вёсны ли стали хуже или годы уже не те, только все трудней и трудней становится старику дорога.

«Еще год-два похожу, а там и на покой!» – думает он, вытирая пот со лба и шеи.

Небо над тундрой голубое, высокое, чуть-чуть влажное – такое, как дома в апреле. Так же пахнет земля, сырая, развороченная. Так же звенит вода. Так же кричит гусь на озере.

Только жаворонка нет.

Дядя Терень, кряхтя, подымается на ноги и идет.

Вот уж снова слышится песня:

 
Гой ты, тундра молчаливая… Эх!
Край далекий, позаброшенный… Эх!
Где ты, мачта, где, заветная?
Э-эх!
 

Он идет, выбирая места посуше. Хорошо идти галькой, хуже – вязкой, жирной глиной, совсем плохо – лощинами: под тонкой, обманчивой коркой снега – студеная вода.

И, когда дядя Терень идет лощиной, он уже не смотрит в небо. Небо – высоко. Вода – близко. Он идет осторожно, щупает снег палкой, трубка гаснет, песня смолкает. Тут, если провалишься, не выберешься, – снег рассыпчатый, ухватиться не за что.

Так он идет через лощины, подымается на холмы, бредет тундрой и выходит на узкую тропинку, протоптанную зверем.

В рыжей глине – отпечатки копыт. След свежий. Он ведет на север, дяде Тереню по пути.

Старик идет по следу и думает:

«Что оленя на север гонит? Овод! А осенью с севера на юг?

Голод. А что же человека сюда гонит? Ох, беспокойное творение человек!»

Оленья тропинка круто сворачивает вправо. Дяде Тереню надо бы прямо – и ближе, и суше, – а он все идет по следу.

Какой овод гонит его?

На холме он останавливается, поднимает голову и, совсем как старый, седой олень, нюхает воздух.

Пахнет влажной, сырой землей, болотом, стоячей водой, травой, перепревшей под снегом, – терпкие, ржавые запахи тундры. Ветер несет их на дядю Тереня. Только запахов зверя не слышно. Плохи у человека ноздри, зато глаза хороши.

И в лощинке, меж двух бугров, дядя Терень замечает оленя.

Олень тощий, весенний, беспокойный. Он испуганно водит головой, видно, тоже принюхивается. Что-то тревожит его. Но слабы глаза у оленя – он не видит, как подбирается к нему человек с винтовкой, – зато ноздри хороши. Олень пугливо нюхает воздух. Запахи тревожные, зловещие: пахнет человеком.

Олень делает испуганный скачок в сторону… Но дядя Терень уж вскинул ружье. Ветвистая голова аккуратно помещается на мушке.

Два выстрела раздаются – одновременно. Олень, жалобно застонав, валится на снег, тело его судорожно дергается и затихает.

Дядя Терень не спеша идет к добыче.

Но его упреждает звонкий ребячий голос:

– Это мой олень!

Из-за скалы выбегает паренек лет тринадцати, в огромной беличьей шапке и с ружьем.

– Это мой олень! – предостерегающе кричит он и бросается к туше.

У трупа поверженного животного он останавливается и, крепко сжав руками ружье, ждет нежданного конкурента. Он весь ощетинился. Даже мех на его беличьей шапке стал дыбом.

Дядя Терень подходит ближе. Мальчик взволнованно ждет его, но, разглядев, опускает голову.

– Ваш олень, дядя Терентий! – грустно говорит он и отворачивается, чтобы скрыть недостойные охотника влажные глаза.

– А вот мы сейчас разберемся, Митяй, чей олень, – отвечает старик и наклоняется над тушей.

Он сразу находит дырочку во лбу меж рогов. Дырочка круглая, аккуратная, и дядя Терень невольно любуется метким выстрелом.

Однако надо найти вторую дырочку, чтоб никому обиды не было. Дядя Терень старательно исследует тушу, но второй дырочки нет. Митяй взволнованно следит за ним, сердце его колотится.

– Твоя пуля, – говорит дядя Терень.

– Моя? – недоверчиво переспрашивает Митяй.

– Твоя. В твою сторону олень глядел, твоя и пуля.

– Моя? – восторженно шепчет Митяй и вдруг кричит на всю тундру: – Моя!

– Ну, с первым зверем тебя, Митяй! – торжественно поздравляет старик. – Первый ведь?

– Первый.

– Великим охотником будешь, Митяй.

Митяй не знает, куда деваться от счастья. Ему хочется быть солидным и степенным: «Ну, убил оленя, что ж тут такого?»

Но чистосердечная ребячья радость так и брызжет из его глаз.

Веснушки на носу сияют, как звезды.

Дядя Терень свежует оленя. Его руки в крови. Кровь теплая.

– Пей! – говорит он молодому охотнику. – Цинжать никогда не будешь.

Митяй наклоняется к надрезу на горле оленя и пьет теплую кровь. Чтоб никогда не цинжать, чтоб быть сильным, смелым, ловким охотником.

Освежевав и спрятав оленя, оба – старый и малый – идут к избе и ведут степенную беседу, как два старых охотника.

– Как нынче промысел, Митяй? – спрашивает дядя Терень.

– Надо бы лучше, – отвечает мальчик: не пристало охотнику хвалиться, а хаять промысел не за что. – Песец нонче не тот пошел… – объясняет он важно.

– Не тот?

– Песец нонче хитрый пошел. На накроху он уже не идет.

Не то что раньше,

– А ты помнишь, какой раньше песец был?

Митяй смущается. Отцова шапка совсем налезла на нос.

– Люди сказывали… – бормочет он.

– А может, и не врали люди! – добродушно соглашается дядя Терень, – Человек умнеет, отчего и зверю не поумнеть.

Ну, а план твой как?

– Я план, дядя Терень, весь выполнил.

– За это ты, выходит, молодец и ударник. А велик план-то?

Дядя Терень это из приличия спрашивает. Как и все люди в тундре, он слыхал о промысловом договоре Митяя. Его сочинил веселый инструктор, объезжавший промыслы. Митяю дали ружье, лодку, участок и план: пять песцов. Стал Митяй заправским промышленником. И даже не столь ружьем он гордился, сколь планом.

– План – пять песцов, дядя Терень! Да я еще ушкана убил. Да пятерых куропаток. И олень вот. Теперь думаю на гуся идти.

– Великий у тебя оборот, промышленник! Богач ты теперь! Куда доходы девать будешь?

– Я все тятьке, – смущается Митяй. – Мне ничего не надо.

– А у тятьки как с планом?

– У тятьки-то? У него плохо…

Старик усмехается. Но, как ни в чем не бывало, продолжает беседу.

– А там, помнится, в плане у тебя еще пунктик был. А? Сполняешь?

– Сполняю, дядя Терень, – неуверенно отвечает мальчик. – До дробей уж дошел.

– А не врешь?

Митяй даже обижается.

– Пес врет, а я – человек. Хоть экзамен мне сделайте.

Тут уж черед дяде Тереню смущаться. Он чешет затылок и говорит:

– Плохого ты, брат, профессора себе для экзаменов нашел. Профессор – от сам на пальцах считает. Но ты не горюй, Митя. Однако ты свое дело знай: учись. Ученым станешь. На магистраль поедешь. Глядишь, и в профессора выйдешь.

– Нет, я лучше тут останусь, дядя Терень, – говорит мальчик и поднимает глаза на старика. – Хорошо тут!

– Хорошо?

Они вышли уже к избе. Она внизу, на берегу маленькой тихой бухточки. Далеко в залив вдается массивный горбатый мыс Ефремов Камень. Нынче он особенный. Не угрюмый, как осенью, не черный с проседью, словно кавказское серебро с чернью, как зимой, а дымчатый, даже чуть-чуть синий и легкий-легкий, почти бесплотный. Вокруг него – голубой прибой льдов, а дальше – неоглядная мирная снежная равнина. Снег серебряный, он тронут весной, в нем есть уже тусклость металла. В заливе тихо. Солнце спокойно играет в торосах. Дремлет тундра. Легкий дымок над избой да стук топора. Видно, Трофимов хозяйничает, И вокруг лежит тундра, мать сыра земля.

Да уж, сыра! Сырее и не бывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю