Текст книги "Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов"
Автор книги: Александр Куприн
Соавторы: Александр Грин,Максим Горький,Константин Паустовский,Илья Ильф,Вениамин Каверин,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Юрий Карлович Олеша
Альдебаран
На скамье сидела компания: девушка, молодой человек и некий ученый старик. Было летнее утро. Над. ними стояло могучее дерево с дуплом. Из дупла легко веяло затхлостью. Старик вспомнил детские проникновения в погреб.
Молодой человек сказал:
– Я сегодня свободный весь день.
– Я тоже, – сказал ученый старик.
Молодой человек работал машинистом на трамбующей машине «Буффало». Он укатывал асфальтовые мостовые. Он был латыш, по фамилии Цвибол. Саша Цвибол.
Подошла цыганская девочка величиной с веник.
Она предложила лилии.
– Пошла вон, – сказал ученый старик.
Саша Цвибол возмутился.
– Вот как, – удивился старик, – вас это умиляет, Странно из уст комсомольца слышать защиту бродяжничества.
– Она – ребенок! – сказала девчушка.
– Ребенок? Скажите пожалуйста. Социализм, следовательно, есть христианский рай детей и нищих?
Старик говорил звонко, тенором. Между прочим, это был красивый и вполне здоровый старик – один из тех стариков, которые курят, пьют, не соблюдают диэты, спят на левом боку и говорят о себе: ого!
Звали его Богемский. Он сотрудничал по составлению Большой советской энциклопедии.
Он влюбился в девушку. Она сидела рядом. Она положила руку на колено молодого. Тогда старый спросил:
– Быть может, я лишний?
Молодой вздохнул, снял картуз. Круглая красноармейская голова его была низко острижена. Он был блондин. Голова его блестела, как бульон. Он почесал темя. Старик встал и кинул окурок в дупло.
– Мы поедем с Сашей на реку, – сказала девушка. Старика на реку молчаливо не пригласили.
– Проводите нас до автобуса, – сказала девушка. Они пошли, Она шла на шаг впереди. Богемский смотрел ей в спину и думал:
– Нет, это не любовь. Это похоть. Трусливая старческая похоть. Я хочу тебя съесть. Слышишь? Я бы тебя съел, начиная со спины, с подлопаточных мест.
– Какая красивая! – сказал Цвибол.
Эти восторженные слова он сказал с акцентом. И прозвучало мужественно. Из восторженности с поправкой на мужественность получилась застенчивая страстность, И старик позавидовал.
– Катя, ваш возлюбленный похож на римлянина! – крикнул он девушке.
– Я из Риги, – сказал Цвибол.
– Ну что же? Это тот же стиль. Воины. Орден Храмовников.
– Теперь нет Хамовников, – через плечо сказала Катя, – теперь называется Фрунзенский район.
Они подошли к остановке.
– А вдруг пойдет дождь? – сказал Богемский,
– Не пойдет, – сказал Цвибол.
Они подняли головы. Небо было чистое. Синее небо.
– Дождь – враг влюбленных, – сказал старик: – он выгоняет их прочь из садов. Злой сторож морали.
Подошел автобус.
Они не успели сказать ученому старику «до свидания».
Он увидел Катю, уносимую на подножке. Она входила в дверцу. Поддуваемая ветром движения, она приобрела сходство с гиацинтом.
Богемский шел в неопределенном направлении.
Он был высок и строен. Он шагал, как юноша. На нем разлеталась черная пелерина. На седых кудрях стояла черная шляпа. Он был тем пешеходом, которого побаиваются псы. Он идет. Пес, бегущий навстречу, вдруг останавливается, смотрит секунду на идущего и перебегает на другую сторону. Там он бежит под стеной, останавливается, когда пешеход уже далеко впереди, и смотрит пешеходу вслед.
Богемский шел и размышлял о девушке. «Первоклассная девушка. Она – первоклассная девушка и не знает себе цены. При других объективных условиях она вертела бы историей». Он стал размышлять о веке просвещенного абсолютизма. Герцогиня дю-Барри. Салоны. И многое другое. Директори. Варрас. Возвышение Бонапарта. Госпожа Рекамье. Женщины говорили по-латыни. Игра ума. Нити политики в маленькой ручке. Жорж Занд. Шопен. Ида Рубинштейн.
Саша Цвибол.
«Солдат, – думал Богемский. – Дон Хозе. Печальная повесть. Молодой коммунист влюбился в Кармен, Саша Цвибол, простодушный пастух, попался на удочку. Интересно. Он потрясен ею. Еще бы! Он и сам не подозревает, в чем ее сила. Он – тот ротозей на ярмарочной площади, который хватается за электрические катушки и корчится и, корчась, не понимает, отчего корчится. Коммунист. Смешно. Комсомолка. Смешно. Я живу на свете очень много лет. Я помню, как танцевали в Париже канкан. Я все знаю, все видел, все обдумал. Я очень стар, Катенька. Я дело Дрейфуса, я – королева Виктория, я – открытие Суэцкого канала. Цвибол, которого вы любите, говорит вам многие прекрасные вещи о строительстве, о социализме, о науке, о технике, которая переделает человека, Ах, Катюша, молодой возлюбленный ваш говорит вам о классовой борьбе… Смешно. Легко говорить ему о чем угодно, когда вы улыбаетесь ему А я, который старше Художественного театра вдвое и которому вы не улыбаетесь, мудро говорю вам, перефразируя поэта: любви все классы покорны.»
А в это время они раздеваются в какой-то грелке на сваях. Под сваями стоит неподвижная базальтовая вода. Они шумят. Там шум, возгласы, плеск голого тела в деревянной комнате, где раздевается молодежь. В окошках видны река, перила, флажки, лодки. На реке вспыхивают весла, Они выходят из деревянной комнаты и идут по горячим доскам. Где-то играет оркестр. Он колеблет воздух. От колебаний сотрясается деревянное сооружение. С досок летят опилки. Ах, не лучший ли вид человеческой жизни – флаг, бегущий в синеве летнего неба, когда вдали играет военный оркестр!
Он пришел домой и лег.
Он предался игре воображения.
Таких женщин убивают.
Париж! Париж! Он воображал страшную сцену. То, чего не было. Драму. Конец драмы. Развязку событий – обязательный на его взгляд результат Катиной красоты.
Убийство.
Она мечется па комнате. Падают стулья. С диким сверканием распахивается зеркальный шкаф. А тот, кто преследует ее, он сам, старик, чей рассудок мутится от страсти, стреляет в зеркало навылет. Шесть выстрелов. Осколки. Тишина. Он стоит посредине комнаты с ладонью на лбу. Розовые обои. Вечерние пыли в солнечном столбе, И входят соседи. Видят старика с сединах. Благороднолобый, лучащийся, похожий на Тургенева старик.
Какой век? Какие годы? Где это? Не все ли равно! Любовь и смерть. Вечные законы пола.
Открывается шкаф. Вываливается боком и потом стукается головой о паркет тело.
– Пустите меня! – кричит старик и бросается к телу. Он воет, испускает мычание, глубокое «до» неутоленной страсти. Он кладет голову между раскинувшихся грудей девушки. Он поднимает алые глаза на обступивших его и говорит:
– Как чисто у нее здесь и прохладно в этот жаркий день.
Он поздним вечером говорит с ней по телефону.
– Катя, – говорил он, – я люблю вас. Смешно? Вы слушаете меня? Я спрашиваю: любовь старика – это смешит вас? Я не прошу о многом. Если вы – буря, то я мечтаю лишь о капле… Очень трудно говорить образно по телефону. Вы слушаете? Каждый день вы проводите с Цвиболом. Вечером сверкают звезды. Вы сидите с Цвиболом под звездами. Да, да, – я видел. Любовь, звезды… я понимаю. Знает ли Цвибол прекрасные имена звезд? Вега, Бетельгейзе, Арктур, Антарес, Альдебаран. Что вас смешит? Альдебаран, да. Я уже месяц целый мечтаю о том, чтобы пойти с вами в кинематограф. Но погода не благоприятствует мне. В летний вечер вы предпочитаете звезды. Что? Но ведь погода может испортиться. Техника еще не умеет управлять погодой, Отдайте Цвиболу синеву, реку, звезды, а мне оставьте дождь. Хорошо? Катя, я говорю по автомату, Меня торопят. Стучат в стекло, грязно кривляются. Итак – вот о чем прошу я вас… Вы слушаете? Если завтра погода испортится, пойдет дождь – согласны ли вы пойти со мной в кинематограф? Если звезд не будет?
– Хорошо. Если звезд не будет.
Утро было чистое, безоблачное.
Богемский стоял в проезде, где работали три машины «Буффало». На одной ездил Цвибол в синей почерневшей майке.
– Жарко? – крикнул Богемский.
– Жарко! – ответил Цвибол.
Он, не выпуская руля, голым плечом стирал пот со лоба. Было очень жарко. Вообще был ад. Жар свежей смолы, блеск медных частей, крик радио.
На панели стояли зеваки.
– Жарко? – еще раз крикнул Богемский,
– Жарко! – еще раз ответил Цвибол.
В перерыве Цвибол подошел к Богемскому покурить.
– Что вчера вечером делали? – спросил Богемский.
– Гулял.
– С Катей?
– Да.
– Где?
– Везде.
– Хороший вечер был?
– Да.
– Звезды?
– Да.
– А сегодня?
– Тоже гулять будем.
Вмешивается радио.
Радио. Обильные дожди прошли в Центральной черноземной области.
Богемский. Слышите?
Цвибол. Хорошо, что обильные.
Радио. Метеорологические данные дают основание ожидать выпадение осадков в Московской области в ближайшие дни.
Богемский. Слышите?
Цвибол. Хорошо, что в ближайшие.
Пауза.
Богемский. Может быть, и сегодня даже дождь выпадет.
Цвибол. Пожалуй, выпадет.
Богемский. И звезд не будет.
Цвибол. И вы в кино пойдете с Катей.
Пауза.
Богемский. И вы согласны уступить мне вечер в обществе девушки, которую вы любите, ради того, чтобы пошел дождь?
Цвибол. Да.
Богемский. Дождь, который нужен республике и не нужен вашей любви.
Цвибол. Да. Дождь, который нужен республике.
Богемский. Браво! Дайте вашу руку. Я теперь начинаю понимать, что такое классовый подход к действительности.
И действительно, появилась туча.
Сперва появился ее лоб. Широкий лоб.
Это была лобатая туча. Она карабкалась откуда-то снизу. Это был увалень, смотревший исподлобья. Он выпростал огромные лапы, вытянул одну из них над Александровским вокзалом, помедлил. Потом, поднявшись над городом до половины, повернулся спиной, оглянулся через плечо и стал валиться на спину.
Ливень продолжался два часа.
Затем был неудачный проблеск.
Затем – умеренный дождь.
Наступил вечер.
Звезд не было.
Дождь то появлялся, то исчезал.
Богемский купил два билета на предпоследний сеанс и стал ждать Катю у памятника Гоголя, как было условлено. Она не пришла. Он ждал час и еще четверть часа. И потом еще четверть, Блестели лужи. Пахло овощами. В раскрытом окне играли на гитаре. Вспыхивали зарницы.
Он пришел в переулок, подошел к заветному дому Здесь живет Катя. Он толкнул калитку подошвой. Он прошел по двору, оставляя в грязи следы, глубокие, как калоши. Обойдя флигель, он увидел темное окно. Нет дома.
Он вышел в переулок и стал ходить взад и вперед. Он остановился и стоял, закутавшись в пелерину, черный и пирамидальный, освещенный окнами, – как в иллюстрации.
Они появились из-за угла. Катя и Цвибол. Они шли обнявшись, как два гренадера.
Он вырос перед ними. Они разъединились.
– Вы обманули меня, Катя, – сказал Богемский,
– Нет, – ответила Катя.
– Дождь, – сказал Богемский.
– Дождь, – согласились они.
– Звезд не было, – сказал он.
– Звезды были.
– Неправда. Ни одной звезды.
– Мы видели звезды.
– Какие?
– Все.
– Арктур, – сказал Цвибол.
– Бетельгейзе, – сказала Катя.
– Антарес, – сказал Цвибол,
– Альдебаран, – сказала Катя и засмеялась.
– Мало того, – сказал Цвибол, – мы видели звезды южного неба. Это вам не Альдебаран. Мы видели Южный Крест…
– И Магеллановы облака. – поддержала Катя.
– Несмотря на дождь, – сказал Цвибол.
– Я понимаю, – промычал Богемский.
– Мы были в планетарии, – сказал Цвибол.
– Техника, – вздохнула Катя.
– Шел дождь, нужный республике, – сказал Цвибол.
– И нам, – окончила Катя.
– И сверкали звезды, нужные нам, – сказал Цвибол.
– И республике, – закончила Катя.
1931 г.
Борис Михайлович Левин
Голубые конверты
Жена Дмитрия Павловича Непряхина получила письмо:
«Сонечка, родная!
Я долго думал, прежде чем написать эти два слова. Но, честное слово, нет ничего, что лучше выразило бы мое отношение к вам. Впрочем, это не важно. Завтра неделя, как я живу здесь. Я поселился в „Доме приезжих“. Это на самой постройке, в четырнадцати километрах от города. Место выглядит, как после землетрясения. Всюду ямы, котлованы, песок, цемент, кирпич, железо.
Стройка работает круглые сутки. Ночью все залито светом, стучат пневматические молоты, свистят паровозы, гремит железо. Завод растет, как в сказке.
Здесь была голая степь. Сейчас стоят уже два готовых цеха и почти готовые корпуса главных цехов – механического, кузницы и литейного.
Механический цех – полкилометра длиной – самый большой в СССР. Живу я очень одиноко – почти все наши инженеры живут в городе. Встаю рано, с работы прихожу поздно, для себя остается часа три в день. В это время я читаю, пью чай и хожу по комнате. Жене я написал, что больше к ней не вернусь. У меня с ней ничего общего не было. Нас связывал только сын, но он умер прошлой весной. Теперь я опять один, ни с кем не связанный и ничего не ожидающий. Внутри меня тишина, немного кладбищенская. Единственно хорошо, что увлекает работа. Ваша карточка… помните, где вы сняты в гимназическом платье с перекинутой косой, ну, та самая карточка, которую я выменял у вашего братца за перочинный ножичек и книжку Майн Рида.
Эту карточку я все годы таскаю с собой. И сейчас она лежит у меня в письменном столе, и каждый раз, когда я вынимаю пачку папирос, я вижу ее, мне становится теплее и радостнее. Это оттого, Соня, что я вас, должно быть, еще до сих пор люблю.
Узнал я ваш адрес случайно. Когда ехал сюда, то в Козлове (у меня там была пересадка) я встретил Назарова, – помните, долговязый заика, он вместе со мной же учился в реальном? Сейчас он врач. Не видал его лет десять. Стали вспоминать мы с ним товарищей нашего выпуска, их оказалось очень мало. Из тридцати шести человек в живых насчитали что-то около семи-восьми. Остальные убиты. И, конечно, вспомнили и знакомых гимназисток. Вот он мне и рассказал, что вы вышли замуж и живете в Москве.
Сначала думал не писать вам. Ведь однажды, еще с фронта, я послал вам письмо, но вы не изволили ответить. И сейчас было решил вырвать вас навсегда из сердца и не писать… Но вот, видите, пищу и об этом нисколько не жалею. Я много о вас думал и думаю. Вы мне часто снитесь. Был бы очень рад, Софья Яковлевна, если бы вы черкнули пару слов вот по этому адресу.
Ваш В. Гурьин».
Софья Яковлевна показала письмо мужу и похвасталась:
– Смотри, Дима, какие я еще письма получаю, а ты говоришь, что я старуха.
Дмитрий Павлович внимательно прочел письмо и спросил!
– Напишешь ему?
– Нет, – ответила Софья Яковлевна, – терпеть не могу переписываться. Потом все это было так давно, и я так мало знаю его, что мне абсолютно неинтересно.
Писать письма Софья Яковлевна действительно не любила.
И, главным образом, потому, что она писала безграмотно, хотя в свое время и прошла курс гимназических наук. Всякий раз, когда ей приходилось с кем-нибудь переписываться, она просила мужа, чтоб он выправил ошибки.
– А то напиши, – предложил Дмитрий Павлович, – я исправлю.
– Нет. Не буду. Неинтересно, – категорически сказала Софья Яковлевна.
– Кто он такой?
– Это Боря Гурьин. Один из товарищей моего брата Вити.
Он учился вместе с Витей в реальном и был в меня влюблен.
Раз он из-за меня даже выпил десять стаканов воды.
– Что за чепуха! Зачем? – недоумевая, спросил Дмитрий Павлович.
– Как зачем? Ведь я же тебе говорю, что он был в меня влюблен. И вот однажды он пришел – брата дома не было, я ему открыла дверь, а он попросил стакан воды. Я принесла, он попросил второй. Я ему второй, третий, четвертый. Так он выпил десять стаканов у меня на глазах. Потом уж Витя мне рассказал, что это он нарочно, чтобы дольше на меня смотреть…
Вот мальчишка! – заметила кокетливо Софья Яковлевна и продолжала: – Я его терпеть не могла. Во-первых, он некрасивый, всегда краснеет, губы толстые и уши торчат, как у зайца. Потом меня домашние им дразнили. Особенно Витя изводил: «Мадам Гурьина», «гурьина каша». А, во-вторых, я была старше его и по возрасту и по классу, и за мной уже тогда ухаживали студенты.
Слово «студенты» прозвенело синим колокольчиком из далекого прошлого.
– А то, может быть, Сонечка, все-таки напишешь? – спросил Дмитрий Павлович. – Жалко его. Человек на стройке, много работает, одинок, сын умер. Я знаю, ему будет очень приятно получить от тебя письмо. Напиши, – уговаривал муж. – Давай вместе сейчас сядем и накатаем. Жалко же, надо его поддержать.
– Глупости, – сказала Софья Яковлевна. – Я и не знаю, что ему писать. Потом, какое мне дело до него. Нет. Не буду. Ну его! Если тебе жалко, то пиши сам, я ни за что не стану, – и Сонечка резко закачала головой.
Письмо осталось на столе у Дмитрия Павловича. Он еще раз прочел его, и ему больше стало жаль Бориса Гурьина. Он увидел стройку, залитую светом. Он услыхал грохот железа и тревожный свист паровоза. Он увидел, как некрасивый, но энергичный инженер носится мимо ям и балок. Руки у него в мазуте, лицо в копоти, измазался, лазая под машины.
А ночью ходит инженер один по темной комнате и курит.
Ему грустно. Одинок. Он вспоминает Соню. Он помнит ее семнадцатилетней девушкой, когда у нее были длинные косы и синие глаза. Глупый, влюбленный инженер – он не знает, что она сейчас толстая старая баба, у которой осыпается пудра с обвисших щек, и что она весит пять с лишним пудов. Ну да, ничего этого он не знает.
Он влюблен. Он, усталый, не раздеваясь прилег на кровать, и ему мерещится девичья улыбка, легкий стан, веселый каштановый локон. Он не знает, что косы давным-давно отрезал парикмахер и девичья улыбка запаяна рыжим металлом…
«Между прочим, терпеть не могу, когда старухи красят губы, – подумал злобно Дмитрий Павлович. – Сколько раз я об этом говорил Соне, – бесполезно, как об стену горох… Ничего он этого не знает. А может, ему и не надо знать? Нет, пусть знает. Вот напишу ему письмо со всеми подробностями, и он успокоится. Войдет в рамку, не будет мучиться. Нет, – возразил сам себе Дмитрий Павлович, – так не надо. Это хорошо, что он влюблен. Наоборот, надо ему написать письмо от имени Сони. Таким, как он, нужна нежность, и для дела это пользительней. Напишу ему длинное теплое письмо – пусть радуется, сучья лапа, лучше работать будет», – подумал любовно об инженере Дмитрий Павлович.
И, как всегда в минуты хорошего настроения, он снял очки, долго протирал кулаками близорукие глаза и улыбался. Его очень развеселила мысль написать Борису Гурьину письмо от имени Сони. Ему захотелось сейчас же написать, немедленно.
И уж начало вертелось в голове: «Дорогой Боря! Я получил ваше письмо». Не «получил», а «получила». Ты, конспиратор!
В этот вечер он все-таки не написал Борису Гурьину. Письмо его он положил в верхний ящик письменного стола и решил завтра или послезавтра обязательно написать.
«А сейчас, – сказал Дмитрий Павлович громко самому себе, – хватит, товарищ Непряхин, пустяками заниматься, а извольте-ка составить конспект – не забудьте, что завтра в десять часов утра заседание в институте».
Дмитрий Павлович был чрезвычайно загружен. Он читал лекции, он вел семинар по философии среди аспирантов-зоологов, он писал статьи в научных журналах, и, кроме еще многих других общественных обязанностей, он работал в институте методов дошкольного воспитания. Там была его основная работа.
Только через три дня вечером он вспомнил об инженере.
Вспомнил, улыбнулся и, на этот раз не откладывая, написал письмо Борису Гурьину:
«Дорогой Боря!
Простите, что я вам не сразу ответила. Ваше письмо застало меня врасплох. Четырнадцать лет мы не виделись с вами.
Кажется, так? Да. Четырнадцать лет прошло! Как много! И какое время! За эти годы люди так сильно переменились, в том числе и я. К лучшему ли? По-моему, к лучшему. Если тогда моя жизнь, так же, как и жизнь моих подруг, ограничивалась пустяками, то сейчас об этом времени стыдно вспомнить. Революция очень многое заставила переоценить и многому научила („Черта с два она тебя научила, – подумал про свою жену Дмитрий Павлович, – какой была дурой, такой и осталась“).
Лично я собою недовольна. И, главным образом, недовольна потому, что у меня нет никакой специальности. Когда я читала ваше письмо, я завидовала. Вы счастливый человек, Борис. Вы строите, вы увлечены. Это очень хорошо. А я – домашняя хозяйка. Это меня угнетает. Правда, я много читала, читаю („Много ты читаешь! Газету до сих пор не могу заставить ее прочесть!“). Но ведь это не то! Я не чувствую живого дела.
Все заняты полезным делом, а я одна в стороне. Это очень обидно. Вот и муж, Дмитрий Павлович, я его целыми днями не вижу. У него лекции, заседания, собрания, а станешь говорить ему о себе, он только отмахивается – женские капризы. Ну какие же это капризы? Он меня любит, но что мне с того! Ведь сейчас любовь не заключается в том, чтоб кормить и одевать свою жену. Не правда ли, Боря? Вот видите, в первом же письме как я с вами разоткровенничалась. Это потому, что я чувствую, что такие люди, как вы, которые находятся в самом пекле строительства, меня скорей поймут. Ладно. Хватит ныть!
Пишите чаще, я вам с удовольствием буду отвечать. Пишите о себе и о своей работе.
Всего доброго.
С. Н.
P. S. Кладбищенскую тишину гоните ко всем чертям, она вам не к лицу».
И затем, немножечко подумав, прибавил:
«Пишите до востребования, мне. На этот счет у меня коекакие соображения, когда-нибудь при встрече объясню.
С.»
«До востребования! – это я здорово придумал, – похвалил сам себя Дмитрий Павлович. – Влюбленные любят такие штучки».
Через четыре дня от Бориса Гурьина пришло письмо в голубом конверте:
«Сонечка, родная! Я сегодня утром, когда был на работе, получил ваше письмо. Вы не знаете, как я обрадовался. Я весь день чувствовал себя, как на качелях. Мне работалось легко и весело. Ведь я уже думал, что вы не ответите. И вдруг – письмо. И какое прекрасное письмо!
Я так рад, я прыгал от радости. Я так волновался, что даже не мог есть. Это у меня еще с детства – перед экзаменами, перед поездкой и вообще накануне каких-нибудь событий я ничего не ем. Одно плохо – не с кем поделиться своей радостью, а так хотелось бы. Но все очень заняты. Из Америки уже начали прибывать станки. Четыре станка установлены и на следующей неделе начинают работать – изготовлять пробные тракторы. К апрелю мы установим около половины, а к октябрю 1930 года – всю тысячу. В первый год нам предложено выпустить двадцать пять тысяч тракторов. Это страшно много для нового, только что пущенного завода, и у нас есть сомнения на этот счет. Боюсь, справимся ли мы. Хотя все зависит от темпа работы. Наши инженеры и рабочие каждое утро идут на работу, точно в драку. И лично я сегодня дерусь за десятерых, и это все потому, Соня, что в боковом кармане моей тужурки лежит ваше письмо.
Мне очень жаль, что вас угнетает состояние домашней хозяйки. Это действительно нехорошо. Но я удивлен, почему ваш муж не помогает вам приобрести самостоятельность („Еще мной недоволен“, – подумал Дмитрий Павлович). Ведь вы могли бы, наконец, учиться. В Москве так много возможностей.
Я вам очень сочувствую, Соня, и думаю, что не все еще потеряно, особенно если вы это сами сознаете.
Конечно, ваше призвание – это не роль домашней хозяйки.
Ведь вы когда-то пели. По-моему, вы даже собирались в консерваторию. Вы бросили петь? Почему? Напишите. Напишите больше, и о себе как можно больше. Вы не отчаивайтесь, Соня.
Я убежден, что вы еще найдете себя. Будьте здоровы. Целую руки.
Ваш Б. Гурьин.
Теперь, когда я уже одно письмо от вас имею, то надеюсь получить и второе. Не правда ли, Соня?
Б. Г.»
«Обязательно подучишь, голубчик, – усмехнулся Дмитрий Павлович. – Сегодня же ночью нацарапаю».
Но выполнить данное обещание Дмитрию Павловичу не пришлось. Он вернулся поздно, усталый. Было начал писать письмо, но не оказалось нежных слов. Он даже искал их почему-то в энциклопедическом словаре. На букву «л» он нашел «Люблино», но это просто город. Вот есть еще «Любим». Про это словарь сообщал кратко – ст. Сев. ж.-д.; 4 т. ж. Лесопильный завод.
Он искал на букву «м» и на букву «р». Там не было нежных слов. Там все было: и Мария Стюарт, и Марк Аврелий, и марказит, и Марица, и маринад, а нужных слов не было. Тогда он вынул из письменного стола пачку Сониных писем и подумал: «Может быть, отсюда что-нибудь украду». Но украсть ничего нельзя было. Не писать же ему: «Внутри тяжелая тоска. Серо и слякотьно. Так скучно, что плачу. В общем нервы крутят. Хочу весны и мимозь».
«Боже мой, – подумал Дмитрий Павлович, – какая безграмотная и пошлая галиматья, и почему это она так мягкий знак любит…» Все письма кончались: «Обнимаю и целую, крепенько-крепенько».
«Это бы ничего, – рассуждал Непряхин, – но со второго письма уже „крепенько-крепенько“ не слишком ли рано?.. „Мне так хочется, чтобы вы приехали. Я очень хочу вас видеть…“
Этого ему писать ни в коем случае нельзя. Да еще „очень“ большими, жирными буквами, да еще с многоточиями… Ни в коем случае нельзя. Эта сучья лапа моментально сорвется с работы и прискочит в Москву. Что я тогда буду с ним делать?»
Из Сониных писем украсть ничего не удалось. И так как уже был поздний час, Дмитрий Павлович спрятал письма и сказал: «Ничего не выходит, Боричка, придется тебе немножечко потерпеть. На влюбленных это тоже хорошо действует».
Но Гурьин не терпел. Через неделю, когда Непряхин зашел на почту, он получил сразу два письма.
Первое:
«Сонечка, родная!
Что случилось? Почему вы не пишете? Одно письмо прислали и замолкли. Это же нехорошо. Ведь вы обещали писать. Ведь вы же знаете, как мне дороги ваши письма. Я по-прежнему много работаю, но последние дни мне что-то скучно, я быстро устаю, и ничего не хочется делать. Вы не пишете. Холодно. Потом бытовые условия у нас плохи. Особенно на постройке (в городе лучше). Все это, конечно, мелочи, но это раздражает. Мне, например, мало одной пачки папирос, а их нет. Я курю много.
В столовой грязно. Все это бесит и волнует. А тут еще и вы не пишете.
Вчера вечером я был в городе у одного приятеля инженера.
Пили, пели песни. И вот когда один инженер затянул: „Стояли мы с тобой на берегу Невы… – он пел очень хорошо. – Вы руку жали мне! Промчались безвозвратно…“ – я так ярко вас вспомнил. Ведь этот романс вы пели у нас в реальном на вечере. Вы тогда были в синем платье, и к черному переднику была приколота красная роза. Я никогда не забуду, как вы пели! Ах как вы пели, Соня! Если бы вы мне тогда приказали броситься с шестого этажа вниз, все, что угодно, я бы выполнил. Ведь я вас так любил. И вот пел этот инженер, и мне стало чертовски грустно.
Я ушел и долго бродил по городу. Было холодно, и ветер свистел вокруг. Но я ничего не замечал. Я с вами разговаривал, и вы мне отвечали. Я говорил: „Соня, уедем со мной“. А вы отвечали: „А муж?“ А я говорил: „Плюньте. Так, как я вас люблю, вас никто не любит. Это самое важное. Что ваш муж? Не спорю, он умный, хороший, культурный. Но он чрезвычайно загружен, он занят. Он не видит вас. Вы для него домашняя хозяйка, коммунальные услуги. Самое главное для него работа, а потом уже вы“. Вы кричали: „Замолчите! Кто вам позволил так говорить!“ – „Я сам себе позволил“, – отвечал я и смиренно просил у вас прощения: „Простите, если я вам сделал больно.
Простите, Соня“. И от нежности, и от водки, и от ветра, и от любви я плакал. Вас не было возле. Никого не было. Была черная ночь, и ветер выл и стонал.
Я пришел домой и долго не мог заснуть. Мне казалось, что кто-то стучит в дверь. Я спрашивал: „Кто там? войдите!“ – Я думал – вдруг вы. Но этого не могло быть. Вы в Москве, и это очень далеко, Соня. И кто-то опять царапался в окно и стучал в дверь. „Войдите“, – просил я, но никто не входил. Это просто ветер, просто я забыл закрыть форточку. Надо спать – завтра рано вставать. А мне не хочется вставать, я не хочу работать. Я хочу вас видеть, Сонечка, родная моя! Как я хочу вас видеть!
Ваш Б. Гурьин».
И второе письмо краткое.
«Уважаемая Софья Яковлевна!
Ну что же, не пишете, и не надо! Я жалею только о том, что в последнем письме я, кажется, написал много глупостей. Но это спьяна, Софья Яковлевна, так что простительно. Живу по-прежнему, много работаю. Хотя к чему это я? Ведь вас это так мало интересует. Будьте здоровы.
Б. Гурьин».
Прочитав письма, Дмитрий Павлович подумал: «Вот, сучья лапа, зря я с ним связался, черт бы его драл. А теперь надо отвечать, а то он еще там сопьется». И, не откладывая этого дела, он тут же на почте написал инженеру:
«Дорогой Боря!
Я была больна. У меня был грипп – вот почему я не отвечала. А вы тоже хорош дядя, сразу же запузырились: „Не пишете и не надо…“ „Вас это мало интересует…“ Нехорошо, Борис. Если бы меня это мало интересовало, я бы на первое же ваше письмо не ответила б – вот и все. Значит, меня это интересует.
И еще мне разрешите вас чуточку поругать. Я думала, что у вас твердый характер, а вы человек настроений. Чуть что не так, и вы киснете: „Я не хочу работать, я не хочу вставать“.
Из первых ваших писем у меня создалось впечатление, что вы действительно идете на работу, как в драку. Я даже гордилась, что у меня есть где-то друг, который так много работает и все-таки находит время мне писать. Честное слово, Борис, я гордилась и даже, признаюсь вам, слегка хвасталась своим приятельницам. А последние ваши письма меня рассердили. Пожалуйста, не смейте больше пить. Я запрещаю вам. Слышите?..
Правда, Боря, не надо.
Сейчас время суровое, и нужно быть абсолютно трезвым.
Особенно на таком ответственном деле, как ваше. Вы там у себя даже хорошенько не представляете, какую огромную махину вы строите. Шутка ли сказать – ежегодно двадцать пять тысяч тракторов. Ведь это же взроет наново не только поля и степи, но и мозги и сердца у людей. Это черт знает что такое. Это асфальт, электричество, булки, колбаса, папиросы высший сорт.
Между прочим, папиросы я вам вышлю. Дмитрий Павлович получает, но он курит очень мало. Я для вас у него стащу. Может быть, вам еще что-нибудь надо? Не стесняйтесь, черкните, и я пришлю. Может быть, книги? Надеюсь, на меня сердиться не будете и напишете. Всего доброго.
С. Н.
P. S. Только не смейте пить, а то я рассержусь,
С.»
«Вот дела-то, – думал Дмитрий Павлович, наскоро запечатывая конверт. – Какой-то новый вид шефства».
«Соник, родной мой, простите и не сердитесь. Конечно, я виноват перед вами. Я – свинья. Но мне показалось вдруг, что вы мне больше писать не будете, и я с ума сходил. Как вы себя чувствуете после гриппа? Смотрите, осторожней, а то, не дай бог, еще простудитесь. Этот проклятый грипп особенно мешает нам на стройке. Тут и так некогда, тут черт знает как работать надо, каждый человек на учете, и вдруг, пожалуйста, ложись и укутывайся. Нам хворать никак нельзя. Нам нужно выпустить двадцать пять тысяч тракторов. Нам нужно к октябрю установить тысячу станков. И мы установим эти станки, и тракторы выйдут в поле. Правда, трудно, тяжело, но мы это выполним.
Сейчас у нас здесь довольно много иностранных инженеров.
Я их не люблю. Они так высокомерно обращаются с нашими инженерами, что иногда хочется им плюнуть в морду. Получают они жалованье половину долларами, а половину советскими деньгами. Для них все лучшее – и еда, и квартира. Это, конечно, обидно. Честное слово, я нашего инженера никогда не променяю на ихнего. Это люди очень узкие, кроме своей специальности, они ничем не интересуются. И вот, когда это гладкое животное, чисто выбритое и одетое в шевиот, еще с тобой разговаривает, как дама с лорнетом, то приходишь в такое бешенство! Вне работы мы с ними совершенно не сталкиваемся. Они живут особняком. Конечно, не все такие, есть среди них и более симпатичные.







