355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов » Текст книги (страница 13)
Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Александр Грин,Максим Горький,Константин Паустовский,Илья Ильф,Вениамин Каверин,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Антон Макаренко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

Так-то дела, Соня. Что у вас нового? Почему вы так мало пишете о себе? Что слышно в Москве? Где вы бываете? Ходите ли в театр? Я уже забыл, и как выглядит театр. В киношку как-то забрел, но там шла такая дрянь, что я прекрасно выспался. Если пришлете папиросы – спасибо. А книги не надо, мне их все равно некогда читать. Я еле-еле газету успеваю просмотреть. У меня к вам просьба, – только если это вас не затруднит, – купите мне свитер. Деньги я вам сейчас же вышлю.

Но условие, слышите, Соня, если это для вас составит хоть малейшее затруднение, то ни в коем случае не надо. Как ваше настроение? Пишите обо всем и подробно. Жду с нетерпением писем. Будьте здоровы. Целую руку.

Ваш Б. Гурьин».

«Дорогой Боря!

Вчера получила ваше письмо, а сегодня уже пишу ответ – видите, как аккуратно. Мне кажется, это нехорошо, что вы и остальные ваши инженеры чуждаетесь иностранных специалистов. Наоборот, надо чаще с ними встречаться, чтобы больше от них узнать. А то, что они дорого обходятся, – это ничего.

Уверяю вас, Борис, что когда-нибудь им это гораздо дороже обойдется. Сейчас, по-моему, нашему инженеру нужно как можно скорее научиться тому, что знают иностранные специалисты, и чем скорее, тем быстрее мы от них избавимся.

Свитер я вам завтра же пошлю и папиросы тоже, это для меня не составляет никаких затруднений („Как же, есть у тебя время ходить по магазинам и на почту, – недовольно пробурчал Дмитрий Павлович и сам себя успокоил: – Ничего не поделаешь, на то ты и шеф“). Вы спрашиваете, как я живу. Так, по-прежнему. В театре бываю, но редко. Начала изучать стенографию. Пока успешно. Вы как-то спрашивали в одном из ваших писем относительно моего пения. О, Борис, это так было давно, что я даже забыла, что я когда-то пела. И как это вы помните все эти мелочи? Даже удивляюсь. У вас, вероятно, удивительная память. Я, например, очень мало что помню. А вы – и в. каком платье, и что роза была. Удивительная у вас память!

Почему вы не пишете никогда о прошлой своей жизни? Это интересно. Что же вам еще написать? В Москве ничего особенного. Сейчас самое интересное в провинции – вот в таких местах, где вы. Хотя и в Москве работают все, и, надо сказать, здорово работают.

Вот мне пришлось быть в компании вузовцев – я прямо удивлялась, какое растет у нас прекрасное поколение. Там были мальчики и девочки, самому старшему из них не больше девятнадцати лет. А какие они умные и все знают, черт возьми, даже завидно. Мы в их годы, кажется, только умели целоваться и глупые песни петь, вот, вроде „Стояли мы на берегу Невы“.

Они, ж спортом занимаются, и учатся прекрасно, и языки знают.

Вот будут инженеры! Однако заболталась я с вами сегодня и у вас время зря отнимаю. Вам надо хорошенько выспаться, чтоб завтра стать на работу свежим и бодрым. Правильно, Боря? Конечно, правильно. Всего доброго.

С. Н.

P. S. А у меня для вас сюрприз. Угадайте!

С.»

«Дорогая Соня!

Получил папиросы и свитер. Как я вам благодарен! Теперь мне тепло. И еще теплей от ваших писем. То, что вы сказали про иностранцев, „что это им дороже обойдется“, – мне очень понравилось. Я это использовал при разговоре с нашими инженерами. Все остались довольны, за исключением Панаева. Это очень хороший, старый инженер, но только невозможный циник.

Один он не улыбнулся и заметил: „Может быть, это им когда-нибудь и обойдется дорого, только я предпочел бы, чтоб за меня расплачивались наши потомки, нежели мне сейчас расплачиваться за них“.

Верно, Соня, здорово сказано? Довольно ехидно, но очень не плохо. Панаев вообще умный человек, и его все уважают как ценного специалиста. Но циник – невозможный. Например, сейчас уже ясно, что мы дадим в первый год двадцать пять тысяч тракторов. А до этого сколько он по этому поводу острил и смеялся. Раз тоже вот мы сидели, и он говорит вдруг: „Да здравствует пятилетка в один год“. Спрашиваем: „Почему в один год?“ А он отвечает: „Так уже очень она надоела“. Ко мне он все время пристает, что я влюблен, и издевается. И, черт его знает, откуда он догадывается? О вас никогда ни с кем ни одного слова не проронил. Он зовет меня „влюбленный индекс“, при этом прибавляет – „индекс от слова индюк“, Я краснею, как дурак. Смешно, верно. Соня?

Вас интересует моя прошлая жизнь. Она очень обыкновенна.

До 1921 года я был в Красной Армии. В 1921 году я демобилизовался и поступил в Ленинградский техникум. Вот и вся жизнь.

Женился, но неудачно. Был ребенок, это еще нас связывало.

Умер – и ничего не осталось.

Еще вы спрашиваете, почему помню, в каком вы платье были и всякие мелочи. Какая вы странная – ведь я вас до сих пор люблю. Вот закрою глаза и слышу ваш голос. Мою жену также звали Соня, и, честное слово, когда я с ней только познакомился, это безусловно сыграло некоторую роль в нашем сближении. Ведь имя Софья я с ученических лет ношу в себе.

Пришлите вашу фотографию. Мне это будет приятно. А я специально снимусь и пришлю, а то вы, вероятно, и не помните, как я выгляжу. Когда вы были гимназисткой, вы всегда от меня отворачивались, а я, специально опаздывая на уроки, шел вас встречать. Боже мой, сколько раз мне из-за вас влетало! Витя забирал у меня все завтраки, карандаши и резинки только за право входа в ваш дом. Будьте здоровы, Сонечка. Целую руку.

Ваш Б. Гурьин.

P. S. Не вздумайте вновь захворать гриппом, а то я опять останусь без писем. Какой сюрприз? Страшно интересно.

Б.»

«Теперь еще вмешался какой-то Панаев, черт бы его драл. На такого фрукта не жалко и часа потратить». Дмитрий Павлович писал:

«Боря, на этот раз я с ответом опоздала на два дня – и надеюсь, ничего плохого с вами не случилось. Я немного из-за вас беспокоюсь. Все-таки мне кажется, что вы очень добрый и слабохарактерный и легко можете попасть под влияние Панаева.

Вот вы и в письме пишете о нем и, по-моему, слегка восторгаетесь им. Я не спорю, может быть, он и прекрасный инженер и очень умный, но в одном я убеждена, что он старый и желчный человек. Я таких людей на стройке не держала бы.

На стройке нужны энтузиасты, крепкие, мускулистые.

А это – какой-то дряхлый слизняк, каламбурист. Такие, как Панаев, – они вредные. Он все высмеивает. Да? Верно ведь?

Для них трактор, революция, пятилетка, любовь – все это мишень для плоских острот. Я знаю, под их влияние частенько подпадают молодые люди, и это уже совсем противно. Панаеву больше ничего не остается делать, как зубоскалить, но молодым это, конечно, непростительно. Если бы мне, на одну минуту, показалось, что в вас есть хоть намек от Панаева, я, честное слово, Боря, как хорошо к вам ни отношусь, все равно прекратила бы всякую переписку. Я не могу представить вас таким жалким брюзгой.

Я вижу вас вот каким: вы в длинных сапогах и кожаной куртке. Руки у вас в мазуте. Лицо в копоти. Вы шагаете уверенно. С машиной вы обращаетесь, как укротитель. Хотите – пускаете, хотите – останавливаете. Машина вас боится и слушается вашего окрика. И, кроме того, что вы в совершенстве знаете свое дело, вы еще убеждены в том, что строите социализм, что переделываете страну нашу, вшивевшую сотни лет под соломенными крышами, где кишели болезни и смрад, в страну с железной крышей и окнами, большими, как озера.

И поэтому, когда в спину раздаются смешки и плевки Панаевых, надо обернуться и посмотреть строго, – это уже достаточно, чтоб они замолкли. Но ни в коем случае не поступать так, как вы: слегка одобрительно, слегка укоризненно.

Правильно ведь, Боря? Конечно, правильно! Тут идет борьба на жизнь или на позорную смерть, так что таким змеиным шуточкам не место. Вы от него подальше, Борис. К вам цинизм совершенно не идет. Вы героическая фигура. Карточку свою я вам скоро пришлю. Это и есть сюрприз. Присылайте скорей вашу. Мне что-то сегодня очень грустно („Не мешает немножко похныкать: влюбленным это нравится“). Вчера много раз перечитывала ваши письма. Почему же мне грустно, Боря?

Я сама не знаю. Так что-то взгрустнулось. А самое главное это потому, что я недовольна собой. Ах, если б я была инженером, как прекрасно я себя чувствовала бы!

Всего доброго, а то разнюнилась и только вам настроение порчу. А вы должны быть бодрым, трезвым, свежим и умытым.

Слышите, Боря, бодрым и трезвым. Всего доброго,

С. Н.

P. S. Пишите скорее, а то грустно.

С.»

«Сонечка, родная! Боже мой, какое сердитое письмо я от вас получил, даже страшно. Нет, серьезно, хорошее письмо, настоящее. Относительно Панаева – вы совершенно правы. Я с вами вполне согласен, что яд цинизма на стройке – это ржавчина. Но зачем вы так сердитесь и топаете ногами? Вы очень нервная, Сонечка.

На стройке у нас сейчас все идет хорошо. Установку намеченных станков к апрелю, безусловно, выполним. Теперь уж осталось очень недолго. Апрель это вообще переломный месяц в нашей стройке. Самое трудное до апреля, а с апреля все пойдет, как надо, и план будет выполнен. Зима была очень суровая. Дороги были тяжелые и грязные. Мне бы хотелось, чтобы вы приехали к нам и посмотрели, вам очень понравится.

Я вам рассказал бы о каждом участке, о каждом клочке земли. Как оглянешься назад, так не верится, что мы все это сделали. Я бы вам показал места наших побед и отступлений.

Но, увы, о вашем приезде можно только мечтать. Почему Вам грустно, Соня? А может быть, вы все-таки приехали бы. Или муж не пустит? Впрочем, простите, это глупости, я ведь знаю, что вы человек самостоятельный, и если у вас будет желание, то приедете.

Посылаю вам свою фотографию и жду вашей. Не грустите, Соня, я уверен, что все идет к лучшему. Я совсем не такой, каким вы меня представляете. Когда читал в вашем письме о человеке в сапогах, в кожаной куртке, у которого руки в мазуте и лицо в копоти – мне стало жалко, почему я не похож. Руки у меня действительно частенько грязные, но хожу я в валенках, кожаной куртки у меня нет, а лицо мою аккуратно. Сейчас даже каждое утро бреюсь.

Но почему вам грустно, Соня? По письмам вашим я чувствую, как вы выросли. Какая огромная дистанция между ученицей Соней и теперешней Софьей Яковлевной. Это я чувствую из каждой вашей строчки, из каждого слова. Ваши письма я читаю по многу раз и всегда нахожу что-то новое. До свиданья, Сонечка. Будьте здоровы.

Ваш Б. Гурьин.

P. S. С Панаевым я стараюсь не встречаться. А может быть, все-таки приедете, Соня?»

«Теперь можно немножечко и отдохнуть от подшефного, – подумал Дмитрий Павлович после этого письма. – Кажется, там все сейчас идет гладко, можно и не спешить с ответом. А быть может, вообще больше не писать, это было бы не плохо».

Но через неделю или больше от Бориса Гурьина получилось тревожное письмо:

«Сонечка, радость моя, светлая девушка моя, почему вы не пишете? Я с ума схожу от тревоги и желания вас видеть. Нам нужно встретиться, во что бы то ни стало нам нужно встретиться. Хотите, я приеду в Москву, мне обещали десятидневную поездку, это за одну сверхударную работу. Я эту работу выполнил. И об этом даже заметка в газете, где меня хвалили.

Если хотите, я сейчас же приеду. Но почему же вам этого не хотеть? Я вас так хочу видеть, что от одной мысли о возможности встречи с вами меня лихорадит: я дрожу, и губы запекаются. Соник, родной мой Соник, разрешите – и я приеду.

Сейчас весна. Вчера был такой теплый солнечный день.

Ночью я открыл окно, и в мою одинокую комнату вплыли такие большие, мохнатые, голубые апрельские звезды. Я бегал по комнате. Я перечитывал ваши письма. Я ложился на кровать и вновь вскакивал. Я не могу заснуть, Соня. Я больше не могу!

Слышите? Не могу без вас, не могу больше жить. Разрешите – я приеду.

Ну что вам стоит сказать – приезжайте. Напишите эти десять букв. Я приеду к вам, моя светлая девушка. „Он вернется сюда, когда придет весна“, – помните? Это тоже одна из ваших песен.

Вчера застрелился Панаев. Жалко, хороший инженер был.

Застрелился в городе. Наша бригада как раз в это время мылась в бане. Мы все такие грязные и усталые. Мыться было страшно приятно. Я так усердно мыл голову, что волосы пищали, словно поросята.

Все это неважно, глупости. Самое главное для меня – это вы, Соня. Вы, вы, вы! Я действительно, кажется, начинаю с ума сходить. Я все чаще и чаще разговариваю с вами. Даже вслух говорю. Я говорю – приезжайте, вы говорите – нет. Тогда я говорю, что я приеду, вы говорите – не надо. Так знайте же, что все равно я приеду и увижу вас.

Сонечка, разрешите приехать к вам. Я очень хочу вас видеть! Я умоляю вас!

Я вас так люблю! Если бы вы только знали, как я вас люблю! Я с ума схожу! Будьте здоровы. Целую руки.

Ваш Б. Гурьин».

«Черт возьми, как далеко все зашло, – подумал с досадой Дмитрий Павлович, и ему стало неловко за свою переписку. – Придется написать ему обо всем. Я ему напишу. Я ему опишу его „светлую девушку“ так, что ему тошно станет, и он успокоится. Самое главное, надо, чтоб он женился, и все пройдет.

А то он так бурится, что страшно за человека…» И вечером Дмитрий Павлович писал в намеченном плане письмо Гурьину:

«Уважаемый Борис, простите, отчества не знаю. Давайте просто – дорогой товарищ Гурьин. Дело-то вот какое. Когда получилось первое ваше письмо, то Соня – моя супруга, дала мне его прочесть. Вообще-то я не читаю жениных писем, но если она сама просит, то не могу ей в этом отказать. Я прочел и попросил ее, чтоб она вам обязательно ответила, но она категорически ответила – нет. Я очень просил ее. Мне вас было жалко. Но Соня, ведь она капризная баба, ее уговорить трудно.

Потом и возражения у ней были довольно веские – ей неинтересно вам писать. И тогда я решил написать вам письмо от имени Сони.

Может быть, это грубо, нехорошо. Возможно, я сам в этом несколько раскаиваюсь. Но как бы то ни было, переписка между нами началась. За это время я к вам привык, и вы мне были очень дороги, как инженер, как один из наших командиров.

Я часто думал о вас, и в тяжелые минуты, вспоминая, что где-то там на стройке действует Борис Гурьин, мне становилось радостней и легче.

Теперь самое главное – о Соне, моей жене.

Я женат уже девять лет, это срок, вполне достаточный для того, чтобы узнать человека. Вначале я много усилий приложил к тому, чтобы Соню научить чему-нибудь, но ив этого ничего не вышло. Она даже не научилась газеты читать. Особенно возиться с нею мне просто времени не хватало.

Она-то своим состоянием не особенно огорчалась, так что все шло, как полагается. Она толстела и красила волосы. Вокруг нее всегда какие-то хахали и до сих пор увиваются – и пожалуйста. Не жалко. Домашним хозяйством она занимается с большой любовью, она очень довольна, когда я хвалю обед или печенье ее собственного изделия.

Меню она обсуждает за неделю вперед. Так что все в порядке.

Одно неприятно, что она сварливая и с каждым днем делается все скупее – это, должно быть, от старости, особенно противно по утрам, когда она спорит с молочницей. По-Сониному всегда выходит на одну кружку молока меньше. Спорит она отвратительно, ругается, топает ногами, как барыня. Я тогда натягиваю на голову одеяло и затыкаю уши, потому что если я вмешаюсь в разговор, то это будет лишний скандал, слезы, истерика. Я этого с некоторых пор просто избегаю. Так спокойней.

Я вам посылаю ее карточку, чтобы вы убедились, что это не та Соня, которую вы помнили с юношеских лет. Вы видите, сколько морщин и какой тяжелый подбородок.

Ваша светлая девушка, Борис, сильно потемнела, волосы, о которых вы так часто писали, у нее от перекиси стали огненно-гнедыми. Ваша светлая девушка весит сейчас пять с лишним пудов.

Единственно, что осталось в Софье. Яковлевне от прежнего, – это голос. И она действительно частенько садится за пианино, инструмент она берет напрокат, хотя он ей абсолютно ни к чему, ведь играть-то не умеет, и вот она садится за пианино и открывает золотую пасть. Поет она до сих пор вот эти самые песенки, о которых вы писали: „Вы руку жали мне“ и „Он вернется сюда“. Когда она поет, мне страшно. Я умоляю ее и унижаюсь: „Сонечка, не пой“, потому что она так ревет, так ревет, что мне приходится бежать из дому.

Такие-то дела, товарищ Гурьин. Мне всегда было очень обидно читать ваши письма к ней. Она не заслужила их, Я старше вас, товарищ Борис, и в данном случае говорю с вами очень искренне, верьте мне, что все это так, улыбнитесь и плюньте.

Вам нужна молодая, умная, сильная подруга, а не старуха с крашеными губами. Будьте здоровы. Надеюсь, останемся друзьями. Продолжайте работать так же хорошо, как работали.

Д. Непряхин».

В конце апреля Дмитрий Павлович уехал в командировку.

Возвратился он 9 мая. Утро было морозное. Лениво падал снег.

Непряхин ехал домой на извозчике – и трамвай и автобус пришлось бы долго ждать. Ему хотелось скорее домой, где его ждет Соня, чистые носки, белье и ванна.

«Сразу же полезу в ванну. Потом выпью кофе с этими сдобными штучками, – подумал он. – Сонечка, наверное, напекла, она знает, что я их люблю».

Ему хотелось скорее увидеть Соню. «Все-таки она хорошая, и я к ней привык». Он вспомнил о последнем своем письме к Гурьину, и стало совестно. «Так не надо было писать о ней.

Нехорошо. Зря я ее описал такой шкурой. Она вовсе не так безнадежна. Во многом я сам виноват. У Сони много и положительных сторон». Ему было стыдно. Утешал он себя тем, что «надо же было этого сумасшедшего привести в нормальное состояние…

Интересно, есть ли от него ответ», – продолжал он думать о Гурьине. И опять подумал о Соне, о своем кабинете. «Перед отъездом Соня обещала новые полки заказать для книг, наверное, уж готовы… Жалко, что никакого подарка не везу ей… Ничего, дам ей денег, сама купит. Это еще лучше, а то она всегда пилит – и переплатил, и купил то, что не надо… Ах ты, свинья моя толстенькая».

Он волновался. Ему очень хотелось скорей увидеть Соню.

– Может быть, немножечко быстрей, товарищ извозчик, – попросил Дмитрий Павлович.

И вот, наконец, извозчик свернул влево и остановился возле нового серого шестиэтажного дома с продолговатыми балконами. Дмитрий Павлович быстро вбежал на третий этаж, открыл дверь французским ключом и радостно закричал:

– Сонечка, ау!

Никто не откликался, – Соня, ау!

Тишина. И когда он вошел к себе в кабинет, то на письменном столе нашел письмо в голубом конверте. Письмо было от Софьи Яковлевны.

«Дмитрий Павлович, – писала она, – я уехала с Борисом Гурьиным. Мне будет с ним лучше, потому что он меня больше и лучше любит. Он мне показал твои письма. Я не сержусь.

Ты прав, когда в одном из своих писем пишешь: „Ведь сейчас любовь не заключается в том, чтобы кормить и одевать свою жену“. Правильно. Совершенно правильно. Бориса сейчас перебрасывают на новое строительство, и я очень рада с ним ехать туда. Обидно было, очень обидно читать твои письма.

Я много плакала. Теперь нисколько. Наоборот, чувствую себя прекрасно. Любовь возвращает молодость. Я не сержусь. Только зачем ты много преувеличил? Ведь я вешу, как тебе известно, не пять пудов и морщин у меня не так уж много,

Всего доброго.

Соня».

Дмитрию Павловичу стало жарко. Он снял очки, долго протирал близорукие глаза и спрашивал самого себя:

– Как же так случилось? Как же так случилось?

И, сомневаясь в происшедшем, он, как ребенок, громко и жалобно звал:

– Соня! Со-оня!

Никто не отвечал. Была тишина, паркет блестел, как медь.

Петр Андреевич Павленко

Муха
1

Это была самая беззаботная собака, какую только можно себе представить. Она никогда никому не принадлежала и, по-видимому, не хотела принадлежать. Никто точно не знал, где она живет; встретить ее можно было всюду – и на пристани, и у реки, и на бойне; ночью она попадалась на глаза в общественном саду, а поутру спокойно и очень деловито переезжала на пароме реку.

Была она ростом с шестимесячного котенка и запоминалась своей веселой пестротой, потому что спинка у нее была рыжая, хвост черный, лапы белые, а морда в черно-рыже-белых крапинках, будто покрыта собачьими веснушками. Вообще вся она была страшно смешная, торопливая и непонятная.

Низкие лапы ее едва держали худое, узкое туловище, но были так подвижны, будто бегали каждая сама по себе; хвост скромно путался между задних ног и цеплялся за землю, как тормоз.

Худая морда всегда бывала в чем-то выпачкана.

А высокие, крепкие стоячие уши казались не ей принадлежащими, а взятыми напрокат у другой собаки. Уши были величиной с ее голову.

Точного, раз навсегда известного имени она не имела и любила откликаться на самые случайные клички, словно играла сама с собой в перемену фамилии. Пароходные грузчики прозвали ее «Теткой». Ей понравилось. Стоило крикнуть «Тетка!» – и она сумасшедше неслась на зов. Но через, неделю это ей надоело, и, когда кричали ей: «Тетка, Тетка!» – она виновато тормозила хвостом по земле и беспокойно повизгивала, но зову не подчинялась. Как-то ребята возвращались домой из школы, видят – она бежит, высоко задрав одно ухо, а другое положив отдыхать на макушку.

– Тетка, Тетка! – закричали ребята.

Она и виду не подала, что слышит.

Стали вспоминать все ее прежние клички:

– Лайка! Шарик! Мунька! Клякса!

– Наверно, она оглохла, – сказал один мальчик.

– Давайте пойдем домой, пусть себе бежит.

– Домой, домой!

Собака остановилась, присела, оглянулась.

– Домой, домой!

При этом слове она вскочила и бросилась к ребятам и стала плясать у их ног и потом несколько дней отзывалась на кличку «Домой», чтобы через неделю не отзываться уже ни на какое прозвище.

Она жила одиноко и не водила дружбы с другими собаками.

Она была слабая собачонка и надеялась только на себя. Все в городе ее любили, потому что она никого не пугала лаем, не кусалась и не крала на базаре мяса. Но как и где она живет, никто не знал.

Многие хотели ее приучить к своему дому, но она не давалась и вежливо удирала при первой же попытке запереть ее в коридоре или в комнате.

И вот однажды заметили, что ее характер стал резко меняться. Она почти не показывалась на рынке, не каталась на пароме, не шлялась вечерами в общественном саду. Решили, что у нее щенята и она с ними нянчится, но оказалось, что это неверно.

Перемена началась с того, как в городе появился пограничник Андрон Андронов.

Городок был невдалеке от границы; раненный контрабандистами Андронов лечился и отдыхал в этом городке. Когда ему разрешили выходить из больницы, он первым делом пришел к реке на пристань. С утра и до позднего вечера толпились здесь люди и шла веселая, шумная работа. Андронов садился на каменную тумбу у края набережной и подолгу молча смотрел на баржи, на плоты, на пароходы.

Клякса (это была ее последняя фамилия) тоже по-своему любила пристань; здесь она увидала Андронова и полюбила его. Шевеля своими огромными веселыми ушами, она сидела у самой воды, водила носом из стороны в сторону, нюхала запахи железа, муки, консервов, кожи и с безумным любопытством, высунув язык и блестя глазами, подсматривала за рыболовами, которые невдалеке ох нее дремали с удочками в руках.

Она давно уже обратила внимание на Андронова, и сначала он ей нравился – большой, тяжелый, того и гляди – задавит; плюется, голос хриплый, громкий. Но он сидел на пристани так тихо, что это успокаивало ее. «Не хочет ли он меня поймать?».

может быть, так сначала подумала она и стала приглядываться.

Но он просто смотрел, как выгружают баржи, слушал песни пароходных грузчиков, любил видеть шум на пристани и большое небо над рекой и над полями за ней, где тонкими дымками возникали очертания далекой деревни. Он себя вел как-то непохоже на людей: почти не говорил и, конечно уж, не кричал неожиданным голосом, какой вдруг оказывался у людей, когда они хотели напугать бедную собаку. Он не махал руками и спокойно держал ноги.

Он произвел вполне приятное впечатление. Знакомство началось с того, что Клякса подошла и села против его лица. Он молчал. «Вот, право, удивительный, милый какой», – может быть, подумала Клякса. Он молчал и глядел на реку, она тоже.

Так прошел час. Андронов поднялся и ушел в больницу.

Когда на другой день Андронов явился на набережную, Клякса уже чинно и будто совершенно-совершенно случайно сидела у его тумбы. Не глядя и просто, должно быть, не замечая ее, Андронов стал молча прислушиваться к шуму и грохоту дня на реке. Потом ушел, не проронив ни слова. Оставшись одна, Клякса беспокойно зачесалась и зевнула несколько раз от переживаний. «Хороший человек! Вот уж человек хороший!» – прямо, казалось, говорили ее глаза.

Самое главное, что она чувствовала себя с ним совершенно непринужденно: не нужно было угадывать его желания, лаять на что-то непонятное или служить на задних лапках. Клякса все это умела, но всегда стыдливо скрывала: ей было как-то неудобно проделывать эти штуки.

Когда они встретились на третий день, Клякса первая сделала шаг к сближению. Она села у самой его ноги. Потом, как всегда, они стали рассматривать реку. Вдруг она взвизгнула.

Взвизгнула и переступила лапками. Взвизгнула и оглянулась на Андронова, как бы готовя ему какую-то неожиданность.

Тут в первый раз он с ней заговорил:

– Ну, – буркнул он, – что тебе! – И мрачно сказал: – Ерундовская ты собака, Муха.

Так она приобрела новую фамилию.

Она опять взвизгнула и переступила с лапки на лапку, и где-то далеко-далеко прогудел пароход.

– А-а, слух, – сказал Андронов. – Смотри, пожалуйста!

Но и на этот раз он ушел, не позвав ее за собой. Любовь же Кляксы-Мухи теперь дошла до того, что она только и ждала его зова: она полюбила его самой верной любовью, на какую была способна собака ее породы.

Андронов ушел, но Клякса решила быть верной ему до крайней возможности и только сбегала на колхозный рынок позавтракать маленькой бараньей косточкой, а потом вернулась к реке, позевала и улеглась спать рядом с тумбой. Она проспала всю ночь и утро, стараясь не просыпаться, чтобы не чувствовать голода. Ее всю трясло – так хотелось есть, но Муха хотела быть верной и не сходить с места, раз он ничего не приказал ей делать.

Она страшно хотела заснуть и не могла и все-таки наконец заснула. Ее разбудил тяжелый голос, ради которого она мучилась со вчерашнего дня.

– Эх ты, Муха, ерундовская ты собака, – сказал Андронов, – Так и спишь со вчерашнего дня? Бить тебя некому., Он не понял, что она пролежала целые сутки на его любимом месте из большой к нему дружбы. «Просто ленивая собака», – подумал он про нее и сел смотреть на людей и небо, не сказав ей больше ни слова. Муха чувствовала, что она не понята и что отношения могут испортиться. Ей очень хотелось навсегда остаться с Андроновым, но она не умела добиться этого.

Тогда она решила показать ему, что она хорошая собака и умеет быть веселой и делать много дел. Вскочила, пролаяла в сторону парома, попрыгала, поиграла с камушком, рыча на него и топорща шерсть, будто она злющая цепная дворняжка.

Потом сделала стойку на ползущего мимо жучка, как первоклассный охотничий пес. Потом села на задние лапы. Перевернулась через голову. Принесла в зубах щепку. Сбежала к реке, немножко поплавала.

Андронов искоса, одним взглядом, наблюдал за ней. Он уже приметил, какая это занятная собака, только не подавал виду.

А Муха разошлась вовсю. Вот как она может, пожалуйста!

Через голову? Пожалуйста. Сальто-мортале в воздухе? Пожалуйста.

Устав, она села у его сапога и, высунув язык, растерянно и влюбленно глядела на него. И опять… взвизгнула, как вчера, переступила с лапки на лапку – и из-за горы, на том берегу, показался обоз.

– Ага, слух, – сказал Андронов. – Это, брат, слух у тебя, да.

Она смотрела на Андронова и изучала его. Что за человек?

Что же, разве он из одного голоса состоит? А руки? А ноги что же?

Для нее человек всегда как бы состоял из трех человек – из человека-ног, человека-рук и человека-голоса.

Можно было состоять в дружбе с человеком-голосом и получать от человека-ног самую чудовищную трепку. Человек-руки мог ласкать, а человек-ноги в это время с размаху бить ее собою в живот, а человек-голос, глядя на это, добродушно смеяться.

Муха больше всего любила человека-голос: от него не бывало никаких неприятностей, – ну, крикнет, подумаешь! А вот драться человек-голос не мог, это она знала наверное, и это было очень приятно. И то, что Андронов знакомился с ней только голосом, ей здорово нравилось, и постепенно ей стало казаться, что голос – это старший над ногами и руками, от которого все зависит, и что если хорошо дружить с голосом, то ни руки, ни ноги не посмеют сделать ничего дурного. Правда, голос никогда не давал поесть, едой заведуют у человека руки, но еду она находила самостоятельно. Что же касается ног, то их дело было самое простое – ходить. Куда они, туда и она, никаких недоразумений не получалось.

Значит, старший был голос. От него исходили ласки, угрозы, приказания, насмешки. Прекрасно. Муха занялась голосом Андронова, а он, к счастью, разговаривал мало, разговаривал медленно, и скоро ей стало понятно почти все, что он говорил ей.

Она ничего теперь не имела и против дружбы с ногами и однажды подошла и потерлась о его сапоги, как это – она видела – делают кошки-подхалимки, потом лизнула руку.

– Ладно, Муха, ладно. Будет тебе. Пойдем, – сказал Андронов, – Пойдем.

В тот день все страшно удивились в городке, видя Муху впереди мрачного, молчаливого пограничника. Она хлопотливо бежала перед ним, чуть высунув уголок розового языка, и не отзывалась ни на смех, ни на завывания.

Андронов стал ее хозяином.

2

Граница шла вдоль реки, заросшей густым камышом.

Пограничники жили в мазанках среди камышей. Днем камыш все заслонял от глаз. Ночью же из густых и спутанных его зарослей ветер приносил и разбрасывал в воздухе непонятные шорохи, писки, мяуки, странные, незнакомые запахи, которые никак не умела Муха определить – к добру ли они, ко злу ли, и она страшно всего этого боялась.

Каждое утро Андронов брал Муху в камыши. Он держал на ремне за плечом винтовку и шел очень тихо.

Муха вспоминала ночные тревоги и бежала по памяти на следы вчерашних шорохов.

Ага! Отсюда вчера слышалось мяуканье – так, так, так! – вот и котом пахнет. Так. А вот здесь запах птички. Интересно.

Значит, она и пищала. Ну, понятно. А это, это что же за запах? Странно. Вот как странно! А чьи следы это? И вдруг Андронов подавал ей знак: «Тихо. Тсс!»

Она сжималась в комочек. Лапки ее двигались бесшумно, как в воде. Тсс…

Где-то недалеко в стороне трещал камыш – шел человек.

Андронов и Муха стороной обходили треск, преследовали его, пересекали, опережали. «Следи за ним, Муха, – говорили глаза Андронова. – Не упускай. Ну, вот сейчас. Приготовься. Ну вот.

Подожди. Ну, возьми!»

По запаху следов Муха знала уже, что шел свои человек-пограничник. Она подбиралась к нему совсем близко и вдруг – а-ах! – бросалась под самые ноги, визжа и тявкая нестерпимо, Пограничник испуганно отпрыгивал в сторону. А Муха суетилась и визжала от радости – так ей нравилось пугать людей, и такие прогулки стали ее любимой игрой. Скоро она привыкла к камышам и научилась жить в них, все знать и все видеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю