355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов » Текст книги (страница 35)
Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Александр Грин,Максим Горький,Константин Паустовский,Илья Ильф,Вениамин Каверин,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Антон Макаренко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

– Хорошо-о! – соглашается дядя Терень.

Они спускаются к избе. Трофимов зовет ее усадьбой.

Пожалуй, это единственное на всем Восточном берегу жилье, обнесенное частоколом. К чему тут частокол, Трофимов и сам не знает. Воров не водится, бродяги перевелись, волки не забегают. Да и на землю трофимовскую никто не посягает. На десяток километров окрест он один – хозяин тундры, ее единственный обитатель и добытчик.

Но он именно этот участок у бухточки огородил, обособил.

Он словно оборонился от тундры: вот здесь мое, жилое, трофимовское, а там, за частоколом, – уж чужое, дикий край, глухое место. И изба у него, не в пример другим, аккуратная, теплая, ладная. Он пристроил к ней завалинку, баньку вывел в стороне. Плавник напилил аккуратными брусками и сложил в штабеля. Двор изрыл канавками, чтоб весенняя вода быстрей стекала. А по двору пустил гулять гусей, – еще в прошлом году он словил двух линялых и приручал, их. Они бродят по двору, словно на птичнике, и уныло гогочут. Собаки к ним уже привыкли.

– Хозяйственный мужик у тебя отец-то! – говорит дядя Терень, вдыхая сладкий дым жилья, и в его голосе слышится не только одобрение, но и снисходительность, совсем такая же, как у Митяя, когда он говорит об отце.

Они застают Трофимова во дворе. Он возится с топором подле нарты. Над быстро высыхающей землей двора поднимается теплый весенний пар. И кажется, что Трофимов не нарту чинит, а борону ладит к весне.

– А я оленя убил! – кричит Митяй. – Сам убил. Дядя Терень видел.

– Ишь ты! – удивляется отец и, здороваясь с дядей Терентием, говорит, указывая на сына, словно извиняясь: – Охотник растет. Дикой.

Он ведет дядю Терентия показать прибыль в доме: дочку.

Дочке – три месяца. Она спит в люльке, подвешенной к матице[7]7
  Матица – центральная балка избы


[Закрыть]
, и во сне сладко причмокивает губами. Люльку Трофимов смастерил сам.

Пока трофимовская хозяйка возится у печки, мужчины курят и беседуют. Разговор – хозяйственный, заводит его Трофимов. Он душевно рад, что случился собеседник, есть пред кем похвалиться планами. Планы большие: затеяно избу перестроить, баню расширить, катух для собак сделать новый…

– Да тебе бы города строить, Трофимов! – смеясь, перебивает дядя Терень. – Какой ты охотник? Ты – человек-строитель.

– Вот и строю, – гордо улыбается Трофимов.

Хозяйка ставит на стол еду. Мужчины прячут трубки за голенища и берут ложки.

– В газетах пишут, – говорит меж борщом и жареной олениной дядя Терень, – а мне люди пересказывали, будто ученые такое удобрение придумали, что можно и в тундре хлеб сеять.

– Оно хорошо-о! – оживляется Трофимов. – Земли-то тут – боже ты мой! Если ее поднять, да вспахать, да засеять… – Он даже замирает в восторге, но потом, махнув ложкой, заканчивает: – Только, полагаю, врут люди. Земля насквозь мерзлая, ее удобрением не возьмешь, – и прибавляет, вздохнув: – А земли много!

После сытной еды разговор стихает. Хозяйка нянчится с дочкой. Митяй, видно, вспомнил приписочку к договору, сел за книгу. Подпер кулаками щеку, читает, шевеля губами. Да нетнет и бросит взгляд в окно, – взгляд птицы в клетке. Трофимов вышел на минутку по хозяйству, со двора доносится стук его топора.

А дядя Терень сидит у огня и задумчиво курит. В усадьбе Трофимова тепло и домовито. Пахнет щами, мокрыми пеленками и овчиной, – запахи деревенские, беспокойные. И дядя Терень думает о том, что скучно бобылю жить на свете.

«Хорошо бы вернувшись к большой воде домой, застать в своей избе… ну – дочку, что ли… аль сына… внуков… А то вернешься домой, а изба-то и не топлена».

Такие мысли всегда приходят ему в голову, когда он гостит у Трофимова.

Ночью дядя Терень уходит дальше. По ночам идти легче – подмерзает. Трофимов вручает ему телеграмму и просит лично проследить, чтоб передали всю. В телеграмме обстоятельно изложено, что из припасов надо завезти Трофимову на новую зиму. Список длинный.

Хозяйка набивает торбу дяди Тереня едой и просит добыть на Диксоне сгущенного молока.

Митяй идет провожать старика.

– А тебе, Митяй, чего принести? – ласково спрашивает дядя Терень.

– Книжек мне. Я свои все выучил.

– А еще что?

– А еще – глаза Митяя загораются, – а еще нож, дядя Терень. Такой, как у вас, чтобы зверя разделывать, – и, озабоченно наморщив нос, прибавляет: – Совсем без ножа плохо, не обойдусь.

К утру дядя Терень уже далеко за Ефремовым Камнем.

Камень пришлось переваливать поверху. Сунулся было старик в залив, да там у берегов такая весенняя кутерьма, что и не пройдешь. Дядя Терень даже испугался: не ошибся ли в сроках? Весна, выходит, ранняя.

«У нас дома уж небось давно и отпахались и отсеялись! – умильно думает дядя Терень. – Озимь уж, поди, в трубку пошла. Какая-то весна была дома? Хорошо б, дружная!»

И он вспоминает родную сторонку. По привычке он все еще говорит: у нас дома, в деревне. А в деревне, поди, никто уж и не помнит его. Кто помнил, забыл, а кто не знал, тому и вовсе дела нет до того, есть на свете дядя Терень или нет его.

Только дядя Терень все помнит, что губернии он Пермской, уезда Шадринского, а здесь он человек пришлый, временный, хоть и живет тринадцать лет.

Охотничьи дела и крестьянские заботы – все смешалось в дяде Терене, он и сам не знает, какие ему ближе. А тут еще с бабенкой Арсения хлопоты. И Трофимовой – молоко, и Митяю – нож. Вот Митяй – уж тот свою линию знает. Он не шадринский, нет.

Так размышляя, идет дядя Терень по тундре, и каждый камень ему тут знаком, каждая дверь открыта, каждое сердце распахивается перед ним радушно и доверчиво. Он входит в чужие избы, и сразу же чужая жизнь, чужие дела и заботы становятся его делами и его заботами.

«А Митяю – нож, – думает старик, подходя к избе Жданова. – Я уж знаю, какой ему надо! Ножны из моржовой кости, а черенок черный, витой».

Жданова в избе нет. В дверь воткнут охотничий нож, на ноже записка: «Дядя Терень! Олень на печи, табак на столе, чарка – сам знаешь где. Скоро приду. Жданов».

Дядя Терень не огорчается. Он и не ждал, что в погожий, солнечный день застанет Жданова дома. Как Трофимов всегда на своей заимке, так Жданов всегда на промысле. Дядя Терень уж привык хозяйничать в избе Жданова без хозяйки.

Жилье Жданова – убогое, холостяцкое. Только оружия много. Оно и на стенах, и на матице, и в углах.

В холодных сенях висят песцы. Дядя Терень треплет рукой пушистые хвосты, белые с искрой, и улыбается. Теперь хоть и не приходи Жданов, – дядя Терень знает, какую радиограмму надо давать.

Так уж повелось с давних пор: входя в сени Жданова, первый взгляд дядя Терень всегда бросал в «закрома» – каков урожай пушнины? Если урожай хорош, Жданов еще на зиму останется на промысле, если же год был плохой, непромысловый и Жданову нечем покрыть взятый аванс, – он вернется на магистраль. В должниках Жданов ходить не любит. Первоклассный механик, он уходит тогда на завод и целый год отрабатывает свой долг. В это время он ни с кем не говорит о промысле, о тундре, – он только механик первой статьи, профессор своего дела. Но год прошел, долг покрыт, и Жданов, аккуратно завернув инструмент в тряпку, берет на заводе расчет и снова идет на промысел. Потому что не механика, а охота – профессия его души.

Вот отчего дядя Терень, заглянув в «закрома», безошибочно мог сказать: нынче Жданов на промысле останется.

Кроме песцов да оружия, в жилье Жданова смотреть нечего, и дядя Терень, найдя на печи оленину, в заветном месте – спиртишко и на столе – табак в кисете, заправляется и ложится спать. Спит крепко, без снов.

К вечеру с промысла возвращается Жданов. Согнувшись, входит в избу, ставит в угол ружье, отстегивает и бросает на пол пояс, на поясе добыча – гуси.

– Пришел, добытчик! – весело встречает его дядя Терень. – Еще не всю дичь в тундре истребил?

– Не всю, – усмехается Жданов. Улыбка у него неумелая:

глаза больше смеются, чем губы.

– А то, говорят, – продолжает дядя Терень, – зверье на тебя жалобу писать собирается. Нет, говорят, жизни от Жданова.

Жданов раздевается, моется и садится за стол. Присаживается и дядя Терень, предвкушающий беседу. Потому что всякий полярник скажет: хороша чарка с морозу, баня – судороги, но слаще всего беседа с умным человеком, за трубкой.

И старик неторопливо начинает беседу о промысле. С каждым человеком надо о главном говорить: с Трофимовым – о хозяйстве, с Арсением – о женщине, со Ждановым – об охоте, других разговоров с ним начинать не стоит – отмолчится.

– Вот уж и гусь пошел, – говорит дядя Терень, заглядывая в серые глаза Жданова. (Это – приглашение к разговору.)

– Какой это гусь? – усмехается Жданов. – Это гусь несамостоятельный. Настоящего гуся еще нет.

– Пойдет скоро. В Широкой уж лед взломало…

– Да-а? – неохотно переспрашивает Жданов, и беседа угасает, так и не разгоревшись, словно костер из сырых сучьев.

Ну что ж, с умным человеком и помолчать приятно. Оба попыхивают трубками и смотрят в огонь.

Но вот Жданов что-то бормочет себе в усы.

– Ась? – переспрашивает старик.

– Я говорю, – бурчит Жданов, не подымая головы и глядя в пол, – ты не знаешь ли, какие цветы есть на земле?

– Цветы?

– Цветы.

– Это к чему же цветы? – недоумевает дядя Терень.

– Так. Любопытствую.

– Цветы! – усмехается дядя Терень. – Ишь ты, цветы…

Мил человек, да я ведь тринадцать лет ни единого цвета не видел.

– Вот и я – хоть и видел, а ни к чему было, и я не упомнил.

– Цветы, – крутит головой дядя Терень, а сам спешно соображает: «Зачем это Жданову понадобились цветы? Не зря спрошено, не таков человек».

– Цветы, – говорит он меж тем, – цветы всякие есть. Вот есть цветок роза. Так и звание у нее – королева цветов. Еще фиалка, иван-да-марья тоже есть. Это наш цветок, деревенский.

– А еще?

– Еще? Что ж еще? Петунья цветок бывает. Опять же ландыш. Бывало, пойдешь в лес, а уж он, мил друг, колокольчик-то из-под елки и кажет, и кажет. Словно звенит.

– Нет, это не то…

– Не то? Ну, тогда василек, он на венки девкам идет. Ромашка. Потом роза…

– Розу ты уж говорил.

– Говорил? Ишь ты! Ну, левкой, резеда, тюльпан. Важный цвет – тюльпан. Он на грядке, точно исправник, надутый, спесивый.

– Пион еще, – говорит Жданов. – Помню, цветок был такой – пион. Алый. Георгины еще есть, астры, розы.

– Розу я говорил.

– А, да. Хорош цветок роза?

– Хорош. Да к чему тебе-то?

– Нет, это я так.

Он умолкает. Теперь уж молчит прочно.

Дядя Терень собирается в дорогу. Жданов пишет телеграмму.

– Хороши песцы у тебя нонче, Жданов, – говорит дядя Терень таким тоном, как говорят: «Хороши огурцы у тебя нонче, Жданов». – Полагаю так, что первого сорта не меньше половины, а?

Но Жданов молчит и пишет.

– Хорош был год, – продолжает дядя Терень, переобуваясь. – Каков-то будущий год? Год на год не приходится.

У тебя как капканы, ничего? Ремонту не требуется?

Жданов поднимает голову и говорит, не глядя на дядю Тереня:

– Уезжаю я…

– Что?

Дядя Терень опускает сапог.

– Как? – переспрашивает он почему-то шепотом, Жданов протягивает ему телеграммы. Их три: две в контору, в них сообщается о желании Жданова уехать с промысла, третья – в Москву.

«Тресту зеленого строительства, – читает заголовок дядя Терень. – Прошу пятого июля послать корзину роз стоимостью сто рублей адресу Арбат 32 квартира 8 Татьяне Логиновой Деньги вам переведены конторой Таймыр-треста. Охотник Жданов».

Дядя Терень долго смотрит в телеграмму. Жданов стоит подле него. Оба молчат: Жданов – смущенно, дядя Терень – укоризненно.

– Что ж, ответа ждать? – наконец спрашивает дядя Терень.

– Нет, – тихо отвечает Жданов.

Потом, качая головой, прибавляет еще тише:

– Ответа не будет.

«Что ж это делается, люди добрые? – растерянно думает дядя Терень, бредя по тундре. – Что ж это делается на земле?

Жданов бабе цветы шлет!»

Совсем сбитый с толку, он идет вдоль русла реки и размышляет:

«Кто эта Логинова? Жена Жданову или знакомая? Отчего же ответа не ждать? Отчего ответа не будет?»

«Вот и Жданов… того… – огорченно думает дядя Терень. – Закружил человек. А какой охотник был! Какой мужик был!

Что ж это за сила такая – женщина?!»

Он поднимает глаза на реку, словно ждет от нее ответа.

Но река знай звенит свое. Над ней носятся бесноватые птичьи стаи. Ликующий весенний гомон стоит в воздухе.

С каждого камня несется птичий крик. Словно камни поют.

За мысом дядя Терень догоняет белушатников. Их человек сто, идут они скорым маршем по льду, торопятся на зверобойку, на зимовья не заходят, греются и едят у костров на берегу.

До Широкой они доплыли по Енисею за ледоходом, дальше лед не пустил, идут пешком.

Дядю Тереня они встречают радостно: многие знают старика. Они окружают его шумной толпою, со всех сторон тянутся руки и кисеты.

– Чтой-то вас много нынче, – смеется дядя Терень, окидывая взглядом пеструю толпу зверобоев. Он замечает в ней много незнакомых молодых лиц. – Колхозники? Ну а как дома-то?

Отпахались?

По случаю встречи объявляется привал прямо на льду.

Люди располагаются у большого костра и наперебой расспрашивают дядю Тереня:

– Ну, как нонче – белухи много будет?

Дядя Терень сердито огрызается:

– Колдун я? Откуль мне знать?

– Колдун, колдун… – смеются зверобои. – Ты приметы знаешь.

– Приметы! – сердится старик. – Если голова на плечах есть – «примета»: человек умный. Ничего вам не скажу, скажу одно: сайки нонче много.

– Это к чему же… сайка? – робко спрашивает молодой парень с пухлыми губами. Он, видно, и впрямь считает дядю Тереня колдуном.

– Непонятно тебе, сосунок? – хмурит старик косматые брови (глаза смеются). – Задача! Сайка – рыбешка маленькая, с палец; белуха – зверь большой, с корову. Вот и пойми, что от чего зависимость имеет. – Он с удовольствием замечает, что парень-сосунок даже рот в изумлении открыл, и с торжеством заканчивает: – А вот и отгадка. Что зверь, что рыба, что человек – всяк за пищей ходит? Белуха – за сайкой, песец – за пеструшкой, человек – за зверем. Так-то, сосунок.

Зверобои зовут дядю Тереня идти дальше с ними.

– Вместях веселей! – говорят они, не желая расставаться с веселым стариком.

Но он только качает головой в ответ.

– На том спасибо! Однако мне в сторону свернуть надо.

К хозяину тундры на поклон пойду.

– К деду Курагау? – удивляется начальник партии. – Жив еще старик?

– Всех переживет! У стариков кость крепкая.

Он говорит это с гордостью. Подымается на ноги, берет палку и глядит, прикрыв глаза ладонью, на восток, туда, где синеют горы.

– Пойду! – говорит он просто и, не попрощавшись, взмахнув палкой, уходит.

Зверобои долго смотрят ему вслед.

А он идет, высокий, прямой, тощий, и нет износу ни ему, ни его сапогам из белой кожи.

Он не поет сейчас, не смеется в усы, не наклоняется над травинкой и камнем. Он идет на поклон к хозяину тундры, робкий, почтительный, такой, как и тринадцать лет назад, когда впервые шел к деду просить совета, покровительства и благословения. Вот речушка, которую даже на картах называют речкой деда Кураша, вот и жилье.

Дядя Терень тщательно обивает у порога снег с сапог и входит.

Дед Кураш лежит на кровати в чистой белой рубахе, торжественный и светлый. Эта торжественность пугает дядю Тереня, он поспешно снимает шапку, торопливо кланяется.

– А-а! – приветствует его дед Кураш. – Лешак-шалопут пришел! Все ходишь, молодой человек?

– Хожу, Егор Кузьмич.

– А я, брат, лежу.

Бабка Дарья с грохотом ставит горшок в печь.

– Ты не плачь, – сердито говорит ей дед, – не плачь, слышь? Не люблю.

Но бабка и не плачет (она плакать не умеет).

– Каменная, – ворчит дед, – хоть слезу б уронила. Муж ведь помирает. Не кто-нибудь.

– Я те помру, я те помру, черт! – кричит вдруг бабка. – Ишь время нашел!

– Не я, мать, время нашел, – укоризненно, но мягко выговаривает ей дед Кураш. – Это, мать, меня время нашло. Уж в какую глушь я от него спрятался, а вот нашло-таки…

Дядя Терень осторожно подходит к постели и присаживается на табурет. Он хочет закурить трубку, но не решается.

Надо бы что-нибудь сказать, да слов нет. Он вдруг чувствует, что точно: тринадцать лет пролетело, как одна минута… Неужто помрет дед Кураш?

– Да, пожито, – говорит дед Кураш.

Ему хочется поговорить перед смертью, наговориться досыта, надо много сказать: много прожито, много думало было (в тундре думается хорошо), много вызнано, – все надо рассказать, все. И дед Кураш сердечно рад, что пришел к нему человек, пришел послушать старика, – вот и умирать легче.

– Да, пожито… – говорит он, вздыхая. – Пора и того… на тот свет аргишить[8]8
  Аргишить – кочевать


[Закрыть]
.

– Рановато бы еще… – робко вставляет дядя Терень.

– Не рано, молодой человек, чего уж! А прямо скажу: не хочется. Ведь кто помирает, а? Дед Кураш помирает. Здешних мест владетель. А? Так я говорю?

– Так, так…

– То-то! Пришел я сюда, здесь следа человеческого не было. Было это… Эй, Дарья, в котором мы году пришли?

– В девятьсот втором, старик.

– Вишь. Тридцать лет и три года. Пришли мы сюда с бабой да с дитем. Огляделись. Медвежий край. Баба плачет.

– Врешь, не плакала я.

– Плакала. Ты, черт, слезливая. Плакала, тебе говорю.

А я на нее – цыц! Нишкни! Не плакать, дура, надо – петь надо. Ты кто на деревне была? Ты раба была. Всем раба. Помещику – раба. Уряднику – раба. Старосте – раба. Мужу – раба. А здесь? Мы, говорю, с тобой, Дарьюшка, здесь сами помещики, сами цари. Ишь простор какой! От станка к станку сотни верст. А что зверя! Что птицы! И воля! Хошь пей, хошь бей, хошь слезы лей, – все на своей воле.

Он задумчиво опускает голову на грудь и долго молчит.

Дядя Терень боится нарушить его думы и молчит тоже. Бабка Дарья, нахмурившись, стоит у постели и, подперев кулаком подбородок, смотрит на мужа. Ее лицо точно из камня, и глаза сухие, но у губ сложились две морщинки, и в них все: и великая нежность, и великое горе.

– Ты слушай, слушай меня, молодой человек, – вдруг сердито кричит дед Кураш, – ты не перебивай… – Он поводит злыми глазами. Ему кажется, что он все время говорил, а не думал про себя, а его не слушают, перебивают.

– Я и то… молчу, – испуганно оправдывается дядя Терень.

– Не перебивай! Я худому не научу. Не ты один приходил ко мне уму-разуму поучиться. Ты слушай.

И он начинает долгий рассказ о том, как полюбились ему это глухое место, эта речушка и камни на ней, как поставил он избу, а подле избы – капканы, как стал он постигать премудрость тундры и других учить промыслу, как стали к нему люди за советом ходить, а сам он – ездить за умом к ненцам («потому врут, что они – дикий народ, они – самые мудрые люди на земле»), и теперь он может многому научить людей («случись ученый тут, большущие книги мог бы он с моих слов написать»), – да вот умирает, и промысел передать некому.

Народила Дарья ватагу ребят, а где дети?

– Где у нас Сережка, Дарья?

– Сереженька на зверобойке, дед.

– А Петрушка где?

– Петрушка на Мурмане летает.

– А Васек?

– Васек на Челюскинском мысу.

– Шалопуты! – ругается дед. – Шатаются по белу свету, а отец помирает один.

– А ты подожди помирать-то, дед, – вкрадчиво говорит дядя Терень. – Сынов дождись. Я их тебе всех соберу.

– Подождать! Это, брат, молодой человек, не от меня зависит. Это как еще смерть резолюцию положит. Однако сынов дождусь, – говорит он вдруг и решительно обводит всех сердитым взглядом. – Опять плачешь, Дарья? Что ты меня раньше время хоронишь? А ты чего, черт, лешак, приуныл? Разве так деда Кураша привечают? Играй песню, песельник. Ну!

Бабка Дарья в возмущении даже руками всплескивает.

– Ты чего выдумал? – кричит она. – Чего выдумал?

– Играй песню, Терень! – властно приказывает дед, и дядя

Терень, как и тринадцать лет назад, откашлявшись, запевает песню:

 
Гой ты, тундра бесконечная… Эх!
Нам родная мать – не мачеха… Эх!
Наша волюшка – привольная…
Э-эх!
 

Дед Кураш слушает его, качает в такт бородой, но голова его все ниже и ниже клонится к подушке. Он закрывает глаза и тяжело дышит.

Дядя Терень испуганно обрывает песню и бросается к старику. Дед что-то шепчет, дядя Терень с трудом разбирает слова:

– Сынам напиши… пусть поторопятся… Не смогу я их долго ждать…

С тяжелым сердцем уходит дядя Терень из избы Егора Курашева. И кажется ему, что и дорога стала труднее, и ноги слабее.

«Тоже ведь смерть не за горами. Все мы подле ее капканов ходим, и неведомо, когда тебя ее давка придавит».

А тундра звенит и поет. Вот и хозяин умирает, а ей дела нет. Все идет своим чередом: вскрываются реки, тает снег, бегут в залив ручьи, нерпа просасывает во льду лунки, все идет своим порядком. Трофимов о новой бане хлопочет, Митяй – об охотничьем ноже, Арсений мучится ревностью, а Жданов – любовью, сосед Настю ждет, чайка кричит, песец бежит, нерпа на солнце греется. И если дядя Терень помрет, все будет ждать свою Настю сосед и обрадуется ей, когда она приедет.

Наконец вдали засинел мыс Лемберова. Здесь последнее зимовье на пути к Диксону.

Так и на карте показано: мыс Степана Лемберова. А ведь Лемберова дядя Терень лично знал, не раз с ним подле спиртишка грелся. Был Степан Лемберов простой человек, тобольский плотник и объездчик собак, прожил долгую бродячую жизнь на севере, участвовал в первой экспедиции Циглера на землю Франца-Иосифа, а потом в экспедиции на «Герте», разыскивавшей Седова, жил на Диксоне, построил баню, а в 1920 году умер. На его могиле и сейчас стоит крест из серого плавника, а на карте напечатано его имя.

И деда Кураша имя есть на карте. Может, и бухточку, где живет дядя Терень, когда-нибудь назовут его именем? Все-таки без следа не исчезнет с земли человек, не растает, как снег весною.

Так, размышляя о жизни и смерти, подходит дядя Терень к избе Повойниковых.

Согнувшись, входит в низенькие сени, распахивает дверь, из-за которой доносятся крики и плач, и попадает в драку.

Не отскочи он в сторону, быть бы старику покойником: мимо него со свистом проносится табуретка, шлепается о двери и разлетается щепками.

Дерутся братья Повойниковы: у младшего лицо исцарапано в кровь, у старшего по губе течет алая струйка, и глаз припух. Бабы визжат и тоже лезут в драку. Баба старшего, худая, злющая, растопырив пальцы, наскакивает на противницу, ее когти страшны; баба младшего, пухленькая, маленькая, в растерзанной кофточке, обороняется, чем может, но больше слезами.

– Мир дому сему! – хмуро произносит дядя Терень и сбрасывает мешок с плеч.

Повойниковы сразу стихают. Бабы поспешно застегивают кофточки, младшая прячется за занавеску. Братья вытирают кровь с лица и смущенно отворачиваются. А он молча проходит к столу, медленно опускается на табурет и кладет на стол руки.

– Весна нонче ранняя, – говорит он, словно ничего не видел. – В Широкой лед сломало третьего дня. Белушатники говорят: нынче у Горла лед. – Он обводит избу равнодушным взглядом: поломанные табуретки, поваленные лавки, люльку, в которой младенец плачет, и тем же тоном спрашивает: – Ну? Чего не поделили?

Старший Повойников – огромный, нечесаный, ленивый мужик страшной, тупой силы; младший – проныра и жулик.

Вероятно, задирает младший. Он же и бывает битым. Жена старшего – баба-ведьма, жена младшего – овца и дура. Вероятно, заводит старшая, она и подзуживает мужа. Все это дядя Терень знает и спрашивает без надежды помирить братьев и их жен.

Младший Повойников первый начинает выкладывать свои обиды. Говорит он визгливым, бабьим голосом, бросая злые взгляды на брата и на его жену. Старший смущенно молчит, за него говорит его жена. Она всех перекрикивает и сыплет на дядю Тереня ворох сплетен, обид, – все это житейские мелочи, все от шершавости быта. Изба – тесная, а люди – колючие, словно ежи в норе.

В таком деле судьей быть трудно. Но дядя Терень честно пытается разобраться во всем.

– Стойте, граждане, – строго говорит он, надев очки. – Давайте по порядку. Так что ты говоришь, Семен, о капканах?

Но его перекрикивают голоса спорщиков, и он, безнадежно махнув рукой, умолкает и снимает очки.

Спор разгорается с новой силой. Визгливо кричит Повойников-младший, размахивает руками и все время обращается к дяде Тереню, бросая косые взгляды на жену брата. Хрипло ругается жена старшего, шипит из-за занавески жена младшего. Наконец и старший Повойников, все время молчавший, не стерпев, бьет кулаком по столу и орет неведомо что, всех перекрывая своей могучей глоткой. Теперь уж быть драке.

Но дядя Терень, про которого в шуме совсем забыли, слышит плач в углу, встает, подходит к люльке, наклоняется к младенцу и говорит сердито:

– Эх, люди, люди! Дите разбудили… Родители!

Оттого ли, что сказал он это с сердцем, оттого ли, что ссора вдруг выдохлась, но Повойниковы сразу стихли.

И во внезапно наступившей тишине слышно, как плачет ребенок. Он плачет настойчиво и обиженно.

У Повойниковых дядя Терень не задерживается. Некогда, да и не хочется.

В сенях младший брат торопливо сует старику записку.

– Пошли телеграмму, – возбужденно шепчет он, – нехай разведут нас с братом. Убьет он меня.

Старший догоняет дядю Тереня уже за мысом. Он снимает шапку и протягивает старику бумагу. Дядя Терень, не читая, кладет телеграмму в мешок.

– Эх, люди, люди! – качает он головой. – Звери в берлоге.

Повойников смущенно опускает лохматую голову.

– Не осуди! – хрипло просит он и разводит руками.

 
Долог путь до моря сизого… Эх!
Тяжек путь до острова скалистого… Эх!
Где ты, мачта, где, заветная?
Э-эх!
 

Вот и заветная мачта выглянула из тумана. Вот и черные скалы. А за скалами уж и море сизое. Путь окончен.

Дядя Терень входит в Бухту Диксона. Снег со льда сошел, и бухта – как двор хорошего хозяина, – чистая, точно метлой выметенная. Только в ямках во льду чернеет мусор, но и он сверху покрыт тонкой, прозрачной ледяной коркой… Похоже на стеклянные шары, украшение комодов.

Первым делом дядя Терень отправляется на радиостанцию.

Здесь вытряхивает он свой мешок и наблюдает, как несутся в эфир и заботы Трофимова, и ревность Арсения, и любовь Жданова. Вот последняя радиограмма отстукана. Теперь дело дяди Тереня – ждать. И слушать.

Он сидит в кают-компании, окруженный полярниками, прихлебывает кофеек из большой кружки, лакомится засахаренным лимоном и слушает. Слушает он жадно, все нужно знать ему: и что на свете делается, и какие караваны идут, и где нынче лед. По целым часам сидит он подле репродуктора, окутанный облаками табачного дыма, подолгу простаивает у карты, на которой флажками расцвечены пути кораблей. Расспрашивает синоптиков, радистов, моряков с зимующего лихтера. С ним люди разговаривают охотно, он умеет и спросить, и послушать, и свое слово вставить. Он ничего не записывает, – такой моды у него нет, он и не знает, что можно новости записывать, но что он услышал и понял, то запомнил прочно. Кок говорит, что дядя Терень совсем «нафарширован новостями», – а старику все кажется, что узнал он мало.

Однако засиживаться на Диксоне нельзя. Весна торопит: ныне она ранняя. Она уже во всей красе: дожди и туманы.

Это и есть полярная весна. Дядя Терень озабоченно прикидывает в уме сроки: обратный путь будет во много раз трудней.

– Летуй с нами, дядя Терень, – предлагают радисты.

– Мне, мил человек, летовать здесь никак нельзя, – отвечает он. – Меня люди ждут.

Однако и уходить никак невозможно. Вот уж со всех концов получены ответы на телеграммы, только от бабенки Арсения все нет и нет.

– Экая бабенка, какая непутевая, – злится дядя Терень, но не уходит с острова, ждет: как без радиограммы к Арсению явишься?

Тоскливо глядит он, как тает под дождем лед на бухте, – он весь уж в дырочках, точно сыр. Почернел и съежился снег на северных скатах гор. А ответа от бабенки все нет. Пролетел над островом первый косяк гусей, это уж гусь самостоятельный, – а ответа нет. Все сроки вышли, нет и нет ответа. Радисты решили подсобить дяде Тереню в беде.

– Мы ее к телефону вызовем. Врет, явится.

И точно – на другой день дядю Тереня вызвали на рацию.

Он очутился перед микрофоном и услышал женский голос:

– Алло! Я слушаю…

Старик даже растерялся. Ведь это что, ведь это из Москвы голос… Ведь это он сейчас скажет, а в Москве услышат. Тут зряшное слово сказать нельзя, тут весь мир тебя слышит.

– Алло! – нетерпеливо зазвенел в ухе женский голос. – Ну, что же вы не отвечаете?

«Капризная дамочка», – подумал дядя Терень и вдруг рассердился: экая баба! Еще кричит. Лед вот-вот тронется, а тут все сиди, ее листика дожидайся.

– Я мужу вашему сосед… – сказал он в микрофон, не уверенный, что слова его услышат.

– Ах, сосед! Очень, очень рада. Ну, что он, как бедненький мой? Ах, знаете…

– А то, что нехорошо вы делаете, милая дамочка. Нехорошо, – сказал дядя Терень в микрофон и даже головой покачал. – Я тебе это по-стариковски скажу, попросту. Кабы ты дочка моя была али сноха, я б… – и тут диктор дернул его за рукав, и он остановился. – Ну, то-то, – проворчал он.

– Я не понимаю, – сконфузилась бабенка. – Что это вы говорите?

– А то говорю, – сердито закричал в микрофон дядя Терень, – что нельзя так. Муж тебе, баба, не игрушка, вертеть им тоже нечего. Радиограмму получила, сказывай?

– Получила…

– А ответ что же? Я, бабонька, тут прохлаждаться не могу.

Да и муж ждет. Муж он тебе аль кто?

– Ну, муж…

– А коли муж, уваженье к нему иметь надо. Хоть и муж, а все человек он. Тоже сердце имеет. Не пар. Тебе хаханьки, а он не ест, не пьет… сна решился.

– Я напишу, напишу… – заторопилась женщина, – я сегодня же… Ах он глупый!

– Чего напишу? – закричал дядя Терень. – Нет у меня больше сроку ждать. Ты это понять можешь: скоро лед пойдет.

Лед. А… – махнул он рукой. – Что ей про лед толковать-то…

Радисты, корчившиеся от смеха во время этого разговора, и тут решили подсобить дяде Тереыю.

– Гражданка, – сказал в микрофон диктор, – вы продиктуйте радиограмму, а мы ее передадим с соседом.

– Только чтоб хорошую телеграмму, – проворчал дядя Терень. – Плохую не понесу.

Радист стал записывать: «Я жива, здорова, по тебе очень скучаю…»

– Скучаешь, как же, – буркнул старик, – ты еще про кино напиши.

«…очень скучаю… жду тебя не дождусь. Деньги получила, по все уже вышли. Но это ничего, хотя трудно мне. А затем оставайся здоров, себя береги. Целую. Твоя Фрося».

– Нет, нет! – закричал дядя Терень что было силы. – Не беру такую телеграмму. Не беру.

– Что ты, дед? – удивились радисты.

– «Просто целую» не беру. Пущай крепко-крепко, горячо целует, тогда понесу. Шалишь!

– Ну, крепко… крепко… горячо, – пролепетала Фрося в эфир. – Какие вы странные!

Радисты вписали: «крепко-крепко, горячо», и довольный дядя Терень через час шагал со своим мешком за плечами по бухте, трогал лед палкой и пел.

Теперь только бы поспеть домой к большой воде! Дядя Терень идет скорым маршем, где можно – напрямик через тундру, где нельзя – напрямик через залив. Он торопится. Надо успеть опять на все зимовья зайти, все письма раздать и выложить то, что всего важнее, – новости. Капсе, как говорят якуты; пынель, как говорят чукчи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю