Текст книги "Парижские могикане. Том 1"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 48 страниц)
XVII. «БОЖЬЯ ЦЕПОЧКА»
Девочка, на которую они набрели, сами того не ожидая, и перед которой остановились, озираясь и не видя поблизости ни отца ее, ни матери, одета была в белое платьице, перехваченное в талии голубой лентой.
Беленькая, с розовыми щечками, она лежала, как в колыбели, посреди уже пожелтевших колосьев, васильков и маков, сомкнувшихся вокруг ее головки, и была похожа на маленькую статую святой в нише или голубку в гнездышке.
Ее ножки, обутые в голубые башмачки, свешивались над придорожной канавой, и это свидетельствовало о крайнем изнеможении бедняжки.
Ее можно было принять за фею жатвы, отдыхавшую после утомительного дня под ласковым покровительством луны, которая, свершая свой небесный путь, с любовью взирала на нее.
Ее дыхание, хотя и несколько стесненное, было подобно нежнейшему восточному ветерку, и от этого чистого дыхания игриво колыхались склонившиеся над ней колоски.
Два друга готовы были целую ночь любоваться спящей девочкой, так восхитительно-хороша была эта свеженькая беленькая головка; однако вскоре мысль об опасностях, которым подвергалось вдали от людей очаровательное дитя, пробудила в них беспокойство.
Тщетно они искали глазами мать, что могла так беззаботно оставить в открытом поле, ночью, на ветру и в росе это хрупкое и нежное создание.
Должно быть, несчастная девочка находилась здесь давно, судя по тому, как крепко она спала. Два друга обыкновенно останавливались во время прогулок всякий раз, как находили что-либо занятное, и обсуждали заинтересовавший их предмет. Вот и теперь они уже с четверть часа, остановившись в нескольких шагах от девочки, ломали голову над вопросом, который, несомненно, заслуживал выяснения, но, однако, так и остался загадкой: свидетельствует ли внешняя привлекательность о красоте душевной?
И за все это время они так никого поблизости и не увидели.
Так где же была мать девочки?
Может, родители ребенка, утомленные долгой прогулкой (башмачки малышки были покрыты толстым слоем пыли) отдыхали где-нибудь неподалеку?
Жюстен и г-н Мюллер озирались по сторонам, но все напрасно. Они были совершенно убеждены, что мать девочки должна быть где-то рядом, как славка возле своего гнезда, и потому продолжали оглядываться.
Ничего!
Тогда они на цыпочках обошли поле, боясь разбудить ребенка.
Они исходили все поле вдоль и поперек, сделали еще круг, как доезжачие в поисках спугнутой дичи.
Ничего!
Наконец они решились разбудить малышку.
Та широко раскрыла голубые глазки, похожие на васильки, и уставилась на незнакомцев.
В ее взгляде не было ни страха, ни удивления.
– Что ты тут делаешь, дитя мое? – спросил г-н Мюллер.
– Отдыхаю, – отозвалась девочка.
– Отдыхаешь?! – в один голос переспросили Жюстен и старый учитель.
– Да, я очень устала, не могла больше идти, прилегла и уснула.
Итак, едва пробудившись, девочка не позвала мать!
– Вы говорите, что очень устали, милая? – повторил г-н Мюллер.
– О да, сударь, – встряхнув светлыми кудряшками, подтвердила девочка.
– Вы проделали долгий путь? – спросил школьный учитель.
– О да, очень долгий, – подтвердила девочка.
– Где же ваши родители? – не унимался старик.
– Мои родители? – переспросила девочка, садясь в траве и изумленно глядя на незнакомцев, словно они говорили о чем-то совершенно непонятном.
– Да, ваши родители, – ласково повторил Жюстен.
– Но у меня нет родителей, – только и сказала в ответ девочка, да так, словно говорила: «Не понимаю, о чем вы спрашиваете».
Друзья в удивлении переглянулись, потом с сочувствием посмотрели на девочку.
– Неужели у вас нет родителей? – продолжал расспрашивать старый учитель.
– Нет, сударь.
– Где же ваш отец?
– У меня нет отца.
– А ваша мать?
– У меня нет матери.
– Кто же вас воспитывал?
– Кормилица.
– Где она сейчас?
– В земле.
При этих словах из глаз девочки брызнули слезы, но плакала она совершенно беззвучно.
Двое расчувствовавшихся друзей отвернулись, скрывая один от другого собственные слезы.
Девочка сидела неподвижно, словно ожидая новых вопросов.
– Как же вы здесь очутились, совсем одна? – помолчав немного, спросил г-н Мюллер.
Она обеими ручками вытирала слезы; нижняя губка, выдвинувшись было вперед и округлившись, подобно чашечке цветка, для того чтобы собирать росу ее слез, снова была поджата.
Дрогнувшим голоском девочка отвечала:
– Я пришла из родных мест.
– А откуда ты родом?
– Из Ла-Буя.
– Недалеко от Руана? – улыбнулся Жюстен: он сам родился в окрестности Руана и обрадовался, что прелестная девочка – его землячка.
– Да, сударь, – кивнула она.
Ну, конечно, она была из Нормандии, свеженькая, с пухлыми щечками, бело-розовая, словно яблонька в цвету.
– Да кто ж вас сюда привел? – спросил старый учитель.
– Я пришла сама.
– Пешком?
– Нет, до Парижа я ехала на почтовых.
– До Парижа?
– Да, а из Парижа сюда добралась пешком.
– Куда вы идете?
– Я иду в предместье Парижа, оно называется Сей-Жак.
– Что вы собираетесь там делать?
– Мне нужно передать брату моей кормилицы письмо от нашего кюре.
– Чтобы брат вашей кормилицы взял вас к себе, вероятно?
– Да, сударь.
– Как же вы очутились здесь, дитя мое?
– Сказали, что дилижанс опоздал, и все остались на ночлег в предместье. А я увидела городские ворота и подумала, что где-то совсем рядом поля; я пошла в ту сторону и очутилась здесь.
– Итак, вы здесь решили переждать до утра и отправиться к господину, к которому у вас рекомендация?
– Да, сударь, все так. Я хотела дождаться утра. Но я две ночи не смыкала глаз и так устала! Я легла на землю и сейчас же уснула.
– И вы не боитесь спать под открытым небом?
– Чего же мне, по-вашему, бояться? – спросила девочка с доверчивостью, свойственной слепым и детям (они, ничего не замечая, ничего и не боятся).
– Неужели вы не боитесь ни холода, ни росы? – продолжал г-н Мюллер, пораженный ее безыскусными ответами.
– Да разве птицы и цветы не ночуют в полях?
Наивная рассудительность маленькой девочки, ее грациозность, ее несчастливая доля глубоко взволновали обоих друзей.
Само Провидение послало этого ребенка в утешение Жюстену, показывая, что есть под звездным куполом небес существа еще более обездоленные, чем он сам.
Друзья, не сговариваясь, пришли к одному и тому же решению: они предложили девочке пойти с ними.
Но девочка отказалась.
– Благодарю вас, добрые господа, но ведь письмо у меня не к вам.
– Это не имеет значения, – заметил Жюстен, – идемте, а завтра в любое время, дитя мое, вы отправитесь к брату своей кормилицы.
Молодой человек протянул сиротке руку, чтобы помочь ей перепрыгнуть через канаву.
Но девочка снова отказалась и отвечала, взглянув на луну – часы бедняков:
– Скоро полночь. Через три часа рассветет. Не стоит из-за меня беспокоиться.
– Уверяю вас, что вы не причиняете нам никакого беспокойства, – отозвался Жюстен, продолжая протягивать ей руку.
– Кроме того, – прибавил учитель, – если вас заметит отряд жандармов, вы будете арестованы.
– За что? – удивилась девочка с той детской логикой, что ставит порой в тупик самых искушенных юристов. – Я никому не сделала ничего дурного!
– Вас арестуют, дитя мое, – продолжал Жюстен, – потому что придумают, будто вы из тех скверных маленьких детей, которых называют бродяжками и арестовывают по ночам… Идемте же!
Но Жюстену и не нужно было говорить: «Идемте же!» Едва услышав слово «бродяжка», девочка перескочила через ров и, умоляюще сложив руки, с испуганным видом обратилась к двум друзьям:
– Возьмите меня с собой, добрые господа, возьмите меня с собой!
– Разумеется, милое дитя, мы вас возьмем, – поспешил успокоить ее старик. – Конечно же мы вас возьмем.
– Хорошо, хорошо, – подтвердил Жюстен. – Идемте скорее. Я отведу вас к своей матери и сестре. Они очень добрые: накормят вас ужином и уложат в теплую постельку… Вы, может быть, очень голодны?
– Я ничего не ела с утра, – сказала она.
– Ах, бедняжечка! – воскликнул старый учитель, и в его голосе послышался ужас и сострадание: он сам ел четыре раза в день с математической точностью.
Девочка неверно истолковала восклицание славного Мюллера, одновременно эгоистичное и сочувственное; она решила, что старик обвиняет кюре, который посадил ее в дилижанс, не дав в дорогу ничего съестного. Она поспешила его оправдать:
– Я сама виновата. У меня с собой хлеб и вишни, но я была так опечалена, что не смогла проглотить ни крошки… Да вот, поглядите, – прибавила она, доставая спрятанную среди колосьев небольшую корзинку; в ней в самом деле лежали чуть вялые вишни и немного засохший хлеб, – вот вам и доказательство!
– Вы, должно быть, слишком устали и не можете сами идти, – обратился Жюстен к девочке, – я вас понесу.
– О нет, – мужественно отвечала она, – я могу прошагать хоть целое льё!
Друзья и слушать ничего не желали. Несмотря на горячие возражения девочки, они скрестили руки и, когда она обхватила их за шеи, подняли ее над землей, приготовившись нести в этом паланкине из человеческой плоти, который дети называют «божьей цепочкой».
Они уже готовы были тронуться в путь, но вдруг девочка их остановила.
– Боже мой, я совсем потеряла голову! – воскликнула она.
– Что случилось, дитя мое? – спросил школьный учитель.
– Я забыла письмо нашего кюре. – Где оно?
– В моем узелке.
– А узелок?
– Там, в колосьях, где я спала, рядом с венком из васильков.
Она спрыгнула наземь, перелетела через придорожную канаву, схватила узелок и венок, с удивительной ловкостью снова перепрыгнула канаву и уселась на руки к двум друзьям. Они двинулись к городским воротам, видневшимся впереди в двухстах-трехстах шагах.
XVIII. О AITEAOZ!1212
О вестник! (гр.)
[Закрыть]
Сиротка прижимала узелок к груди старого учителя, что затрудняло ему дыхание.
Он посоветовал девочке привязать узелок к петлице его редингота.
Оставались корзинка с вишнями и венок из васильков, который бедняжка сплела, чтобы хоть немножко развлечься в ожидании рассвета, до того как ее одолел сон. Она, верно, инстинктивно хранила венок в память о первых часах одиночества в этом мире.
Во всяком случае, Жюстен истолковал это именно так; когда девочка заметила, что цветы щекочут молодому человеку щеку, она собралась было выбросить венок, но в нерешительности взглянула на спутников, словно спрашивала их совета. Тогда Жюстен, чьи руки были заняты, взял венок зубами, положил его на очаровательную головку девочки и продолжал путь.
Как она была восхитительна, бедняжка! Черные костюмы двух друзей так хорошо подчеркивали белизну ее платья и ангельскую чистоту ее личика! Ее лоб при лунном свете словно лучился как у небесного создания.
Ее можно было принять за младшую сестру кельтской жрицы, которую с триумфом несут в священный лес.
Затихшая было беседа возобновилась. Жюстен наслаждался звуками мелодичного голоска девочки.
Он стал снова ее расспрашивать.
– Чем занимается брат вашей кормилицы, дитя мое? – промолвил он.
– Он каретник, – отвечала девочка.
– Каретник? – переспросил Жюстен, предчувствуя самое худшее.
– Да, сударь.
– В предместье Сен-Жак?
– Да, сударь.
– Я знавал там только одного каретника, он жил в доме под номером сто одиннадцать.
– Думаю, это он и есть.
Жюстен ничего не ответил. Вот уже около года как каретные мастерские в доме № 111 были внезапно закрыты, теперь там жил слесарь. Жюстен не хотел ничего говорить, чтобы не волновать девочку: сначала надо было убедиться, что его предположения верны.
– Да, да, – продолжала девочка, – теперь я совершенно уверена, что он-то мне и нужен.
– Как же вы можете быть в этом уверены, дитя мое?
– Я не раз перечитывала адрес. Мне посоветовали запомнить его назубок на тот случай, если я потеряю письмо.
– А вы помните, кому оно было адресовано?
– Разумеется… Там было написано: «Господину Дюрье…»
Два друга молча переглянулись.
Полагая, что они молчат, потому что сомневаются в ее памяти, девочка прибавила с важным видом:
– Я давно умею читать!
– Я и не сомневаюсь в этом, мадемуазель, – заверил ее старый учитель.
– А чем вы собирались заниматься у брата вашей кормилицы?
– Работать, сударь.
– А что вы умеете делать?
– Все что угодно; я многое умею.
– Например?
– Шить, гладить, мастерить чепчики, вышивать, плести кружева.
Чем дольше говорили друзья с девочкой, тем большей симпатией проникались они к бедняжке, открывая в ней все новые достоинства.
Скоро они уже знали всю ее короткую историю, не лишенную, впрочем, таинственности.
Однажды ночью в Ла-Буе остановилась карета; было это в 1812 году; из кареты вышел человек, неся в руках бесформенный сверток.
Он подошел к двери небольшого дома, стоявшего одиноко на самом краю деревни, достал из кармана ключ, открыл дверь и, подойдя в темноте к кровати, положил туда сверток, а на столе оставил кошелек и письмо.
Потом он запер за собой дверь, сел в карету и уехал.
Часом позже славная женщина, возвращавшаяся с руанского рынка, остановилась у того же дома, достала ключ, отомкнула дверь и, к величайшему своему изумлению, услышала детский плач.
Она поспешила зажечь лампу и увидела, что на кровати что-то шевелится и плачет.
Это была годовалая девочка.
Женщина еще больше изумилась, стала оглядываться по сторонам и увидела на столе письмо и кошелек.
Женщина вскрыла письмо и с великим трудом – она не очень-то умела читать – разобрала следующее:
«Госпожа Буавен, Вы известны как добрая и порядочная женщина – вот что заставило отца, собирающегося покинуть Францию, доверить Вам своего ребенка.
Вы найдете в кошельке на столе тысячу двести франков: это плата вперед за первый год.
Начиная с 28 октября следующего года, дня рождения девочки, Вы будете получать через кюре в Ла-Буе по сто франков в месяц.
Эти сто франков будут Вам переводить из одного банкирского дома в Руане, и кюре будет их получать, не зная, кто их посылает.
Дайте девочке по возможности лучшее воспитание, а в особенности постарайтесь сделать из нее хорошую хозяйку. Один Господь знает, какие испытания ждут ее впереди!
При крещении ее назвали Миной; пусть носит это имя, пока я не верну ей еще и то, которое ей принадлежит.
28 октября 1812 года».
Госпожа Буавен трижды перечитала письмо, чтобы все хорошенько понять; наконец поняла, о чем в нем говорится, опустила письмо в карман, взяла девочку на руки, прихватила кошелек и бросилась к кюре – необходимо было посоветоваться.
Ответ кюре был недвусмыслен: он посоветовал мамаше Буавен принять дитя, посылаемое ей Провидением, и взрастить его со всем возможным старанием.
Госпожа Буавен вернулась домой с ребенком, кошельком и письмом.
Она положила девочку в чистенькую колыбель своего сына, скончавшегося два года назад; письмо она спрятала в бумажник, где хранился послужной список ее мужа, сержанта старой гвардии (в описываемое время он в составе четырехсоттысячного войска отступал из России), а деньги г-жа Буавен прибрала в тайник, где хранила сбережения.
О сержанте Буавене давненько никто не слыхал.
Погиб он? Или попал в плен? За всю войну бедная женщина не получила от него ни одной весточки.
Семь лет она исправно получала за девочку деньги; однако вот уже два с половиной года как ежемесячные переводы перестали приходить; впрочем, это не помешало славной женщине заботиться о Мине как о родной дочери.
Неделю назад г-жа Буавен умерла, поручив кюре заботу о ребенке. Она попросила послать девочку к своему брату, каретнику, с которым она не виделась очень давно, но знала его за порядочного человека.
Брата ее звали Дюрье; он занимал первый этаж дома № 111 на улице Предместья Сен-Жак в Париже.
Вот что со слов девочки знали друзья, входя в жилище Жюстена.
Когда Жюстен задерживался, его сестра не ложилась до его возвращения.
И на этот раз, как обычно, Селеста – так звали девушку – ждала брата.
Она отворила дверь на шум шагов и услышала, что ее зовут.
Селеста поспешно спустилась, и первое, что бросилось ей в глаза, – малышка Мина, которую представил ей брат.
Очарованная красотой девочки, она расцеловала ее еще до того, как спросила, откуда это дитя. Потом подняла девочку на руки и поспешно понесла ее в комнату матери.
Мать не могла увидеть девочку, но, как все слепые, она видела кончиками пальцев; она ощупала сиротку и убедилась в том, что девочка очаровательна.
Ее познакомили с историей Мины; Селеста сгорала от желания тоже ее послушать, но ей сказали, что девочка падает от усталости. Селеста должна была как можно скорее устроить ей в своей комнате постель. Это было нетрудно.
Она спустилась на первый этаж, взяла большую доску, на которой писали арифметические примеры, положила ее на четыре табуретки и расстелила сверху матрац. Госпожа Корби наложила сиротке на голову руки, трижды благословляя ее как мать, как слепая и как хозяйка дома, что должно было принести бедняжке счастье.
Девочка поспешила в постель и, едва коснувшись головой подушки, сладко заснула.
На следующее утро Жюстен еще до начала занятий отправился к соседу бывшего каретника, своему знакомому угольщику, славному малому по имени Туссен, и стал расспрашивать его о каретнике, жившем некогда в нижнем этаже дома № 111 до того, как там поселился слесарь.
Жюстен попал в самую точку: Туссен и Дюрье были друзьями.
Дюрье принял участие в небезызвестном заговоре Нантеса и Берара, имевшего целью захватить Венсенский форт, что послужило бы сигналом для участников другого заговора, замышлявшегося по всей Франции и не удавшегося вследствие откровений Берара.
Как утверждал Туссен, Дюрье был втянут в заговор неким корсиканцем по имени Сарранти, стремившимся во что бы то ни стало заручиться его поддержкой по той причине, что у каретника в мастерской было много наемных рабочих.
И вот накануне того дня, когда заговорщики должны были выступить, среди ночи Туссен услышал, как кто-то неистово колотит в дверь Дюрье. Туссен подбежал к окну и узнал незнакомца, который в последние дни частенько заходил в мастерские каретника.
Спустя мгновение он увидел, как они вышли вдвоем и бегом бросились к городским воротам.
С того самого дня Дюрье и Сарранти больше не появлялись.
Это было не единственное обвинение, тяготевшее если не над Дюрье, то над корсиканцем: от полицейских, приходивших к Дюрье с обыском, Туссен узнал, что Сарранти обвиняется не только в заговоре, но еще в краже и убийстве.
Дюрье и Сарранти довольно скоро добрались до Гавра (у них, должно быть, водились деньги) и там сели на корабль, отплывавший в Индию. С тех пор никто уже о них не слышал. Вероятно, прибавил Туссен, можно было бы попробовать разузнать о них у сына г-на Сарранти, ученика семинарии Сен-Сюльпис; впрочем, понятно, что сын вряд ли станет отвечать на вопросы незнакомого человека, зная, какое обвинение выдвинуто против его отца.
Дальнейшие расспросы Жюстена ни к чему не привели: больше Туссен ничего не знал.
Молодой человек вернулся домой, решив, что встречаться с г-ном Сарранти-младшим ни к чему.
И потом, его вполне устраивало, что каретник исчез. Жюстен хотел, чтобы он и не появлялся.
Как мы уже сказали, молодой человек вернулся домой и, впервые в жизни покривив душой, сказал матери и сестре, что принес дурную весть.
– Напротив, это благая весть, – возразила г-жа Корби, которой сын, читая Евангелие, объяснил смысл слов «О ayyelos!» – потому что Господь послал нам ангела!
Все трое возликовали в надежде оставить у себя в доме очаровательную сиротку.
В самом деле, их совместная жизнь, похоже, вступила в тот период, когда люди чувствуют, что их душевная близость, постоянно питаясь лишь собой, начинает слабеть без новых впечатлений.
Сами того не сознавая, они настоятельно нуждались в самообновлении. Они слишком долго просидели в одном ковчеге во время потопа, и вот прилетела голубка с оливковой ветвью в клюве.
Вот почему мысль о том, что можно оставить девочку у себя, вызывала у всех троих настоящее воодушевление.
Таким образом, эта семья, совсем недавно едва сводившая концы с концами, была готова еще туже затянуть пояса ради счастья оставить сиротку у себя.
Они считали, что, приняв это маленькое существо в семью, станут не беднее, а богаче.
XIX. ПТИЦА В КЛЕТКЕ
Когда решение это было принято, Жюстен написал кюре, взявшем на себя заботу о девочке после смерти кормилицы, и подробно рассказал ему о том, как нашел Мину и что за этим последовало.
Он сообщил, что отныне справляться о девочке следует у него и его матери, потому что Мина будет жить в их доме.
Так как кюре после смерти г-жи Буавен был единственным человеком на свете, который интересовался – во всяком случае, так казалось – судьбой Мины, его просили дать согласие на удочерение сироты.
Ответ не заставил себя ждать; священник именем Всевышнего, великого и почти всегда – увы! – единственного ценителя человеческих добродетелей, поблагодарил славное семейство за добрый поступок.
Если он получит новости о неизвестном покровителе маленькой Мины, то немедленно даст знать школьному учителю.
Уладив это дело и тем самым успокоив свою совесть, благодетели девочки стали обсуждать, как будет жить Мина.
– Я займусь ее образованием, – предложил Жюстен.
– Я – ее душой, – сказала мать.
– А я – ее гардеробом, – прибавила сестра.
Потом они определили, когда будить девочку, когда ее кормить, когда она должна садиться за работу. Разговор брата, сестры и матери продолжался час, после чего Мина была окончательно принята в лоно семьи.
Если бы в эту минуту кто-нибудь пришел с требованием отдать ее, все три благородных сердца испытали бы глубокое горе.
Тем временем девочка спала, не ведая о том, что решилась ее судьба и что она бесповоротно останется в этом скромном, но гостеприимном доме.
Вдруг все трое участников маленького семейного совета вздрогнули: из комнаты, где спала Мина, донеслись рыдания.
Мать вскочила с кресла; Жюстен бросился к двери в спальню, но вошла туда только Селеста.
Мина была развита не по годам, ее можно было назвать почти девушкой, Жюстен не посмел войти и остановился на пороге.
Причиной этих слез – Боже мой! – было всего лишь сновидение. Девочка расплакалась потому, что ей приснился страшный сон: полицейские арестовали ее как бродяжку, она испугалась во сне и проснулась с плачем.
К несчастью, едва открыв глаза, она подумала, что дурной сон продолжается: мрачные стены комнаты угнетали ее. Где она, если не в тюрьме?
Как непохожа была эта спальня на ее комнатку в доме мамаши Буавен! Обоев там, правда, не было, зато стены сияли белизной; на окне не было желтых занавесок с красным греческим узором, украшавших спальню мадемуазель Селесты, но оно выходило в прелестный сад, утопавший в цветах весной, изобиловавший фруктами осенью, а летом залитый солнцем.
С наступлением тепла Мина спала с отворенным окном; каждый вечер она заботливо насыпала зерна на пол в своей комнате, и на заре ее будило пение птиц; они чирикали на дереве, ветви которого с любопытством заглядывали в ее окно; птички порхали над подоконником, подбирали зернышки возле самой ее кроватки.
О, благодаря такой жизни, этому воздуху, этим деревьям, этому солнцу, этим птицам девчушка стала белокожей и розовощекой, словно персик!
А ее комнатка, такая же белая, как приходская церковь, была, по мнению девочки (а ей не с чем было сравнивать), самой красивой комнатой, какую только можно было вообразить: она навевала Мине воспоминания об органе, курящемся ладане, пресвятой Деве Марии и прочих чудесах церкви, столь сильно действующих на юное воображение.
И вот, пробудившись, Мина на мгновение замерла, пытаясь сообразить, что с ней произошло.
Этот серьезный юноша, этот ласковый старик, которых она встретила, эта прогулка под луной на руках у двух незнакомцев – все казалось ей сном. Она хотела было спрыгнуть со своей постели и удостовериться в этом, но не посмела и, сдерживая рыдания, села там и попыталась собраться с мыслями.
В этой позе, которую непременно выбрал бы скульптор, пожелай он воплотить в камне Сомнение, и застала Мину добрейшая Селеста.
По щекам бедняжки еще катились две большие слезы.
– Что с вами, дорогое дитя? – спросила Селеста, обхватив девочку руками. – Вы плачете?
Мина узнала болезненно-бледное лицо, виденное накануне; она поцеловала новую знакомую и стала пересказывать свой сон.
Потом заговорила Селеста; спустя несколько минут Мина уже знала обо всем, что предпринял Жюстен, и ей стало известно, что каретник исчез и что письмо кюре ни к чему.
– Что же мне… – жалобно пролепетала несчастная сиротка и так растерянно посмотрела на Селесту, что та сама готова была расплакаться. – Что же?..
Девочка не смела договорить.
– Теперь ты будешь жить с нами, дитя мое! – проговорила Селеста. – Ты будешь нашей матери дочерью, а нам с Жюстеном – сестрицей. Хотя мы небогаты, мы сделаем все, чтобы тебе было у нас хорошо.
– О сестрица Селеста! – воскликнула девочка и снова поцеловала ее. – О братец Жюстен! – прибавила она и протянула ручки к юноше, просунувшему голову в дверной проем.
Жюстен не мог сдерживаться; он влетел в комнату и стал целовать эти маленькие ручки.
Мине стали рассказывать о том, какая ее ждет жизнь.
Увы! Это было далеко от приволья и свободы, к которым она привыкла в деревне; ее ножкам придется позабыть о том, как они пробегали утром по росе и цветам; она больше не увидит прекрасной и величавой реки, неторопливо несущей воды к морю и, как мы знаем, прокладывающей дорогу торговле и промышленности; но несчастная девочка вместе с тем чувствовала, что теперь ее окружают любящие сердца, теперь она ощущала на себе ласку, это нежное солнце души; пригревая не так жарко, как настоящее солнце, лишь оно способно заменить могучую и плодотворную силу настоящего солнца своим мягким теплом.
Пришло время начинать занятия; Жюстен спустился вниз, открыл дверь и впустил восемнадцать своих учеников.
Девушка осталась с Миной наедине.
Она хотела одеть девочку, но та спрыгнула с постели, легкая как птичка, и в мгновение оделась, желая доказать своей сестрице, что она не так мала, как кажется, и постарается как можно меньше забот причинить тем, у кого она оказалась на попечении.
Окончив туалет, девочка перешла в комнату г-жи Корби помолиться и позавтракать.
Что касается молитвы, все прошло благополучно: девочка знала все кроткие детские молитвы, прочитанные с чистой совестью, благоговением и любовью.
А вот за завтраком бедняжку Мину ждало глубокое разочарование.
Когда в доме у мамаши Буавен Мина чувствовала приближение голода, она спускалась вниз; летом она собирала фрукты, разламывала хлеб и заедала его абрикосами, сливами, клубникой, вишнями или персиками; зимой она отправлялась в хлев или курятник: в хлеву ее всегда ждало парное молоко – она сама доила Марианну; в курятнике она находила еще теплые яйца – она вынимала их прямо из-под курицы.
Мина понятия не имела, что за завтраком можно есть что-нибудь, кроме фруктов, молока или яиц.
В Париже об этом больше не могло быть и речи.
Вся семья пила по утрам ужасную жидкость; ее принято называть кофе с молоком, но почему? Не знаем, потому что в омерзительное пойло, которое мы готовы подвергнуть анализу ученых, входит гораздо больше воды, чем молока, и гораздо меньше кофе, нежели цикория.
И нельзя сказать, что этого никто не знает. Нет, всем это известно; предложите натурального кофе восьмистам тысячам парижан – они не станут его пить и скажут вам, что этот кофе – слишком возбуждающий напиток, а вот цикорий освежает!
Пусть так, но тогда скажите попросту: «Я пью на завтрак цикорий с молоком». Надо же иметь смелость!
Но нет, все предпочитают делать вид, что пьют кофе, потому что кофе не растет на Монмартре, а цикорий можно найти где угодно, кроме Мокки, Мартиники или острова Бурбон.
Если бы липа росла только в Пекине, а чай – исключительно в Париже, китайцы вывозили бы чай из Парижа, а англичане, французы и русские доставляли бы липовый цвет из Пекина.
Таково, во всяком случае, наше мнение; как видят читатели, у нас хватает решимости признаться в этом, как и во многом другом.
Итак, все семейство имело печальную привычку выпивать на завтрак чашку этого освежающего напитка; и если кто-то из наших читателей, торопясь приблизиться к развязке по принципу Горация: «Ad eventum festina»1313
«Спеши к конечной цели» (лат.). – «Наука поэзии», 148
[Закрыть], принимает эти строки за шутку или лирическое отступление, мы спешим его уверить, что это только оправдательный документ в деле несчастной сиротки, дабы ей не вменили в вину то глубокое отвращение, которое она продемонстрирует по отношению к кофе с молоком в доме мамаши Корби, братца Жюстена и сестрицы Селесты.
Едва она поднесла ложку этой жидкости ко рту, как ком подкатил ей к горлу и ложка полетела на пол.
Все подумали, что она обожглась. Но это было не так. Напиток показался ей ужасным, невыносимым.
Напрасно ей говорили, повторяли, доказывали, что это молоко; она не могла этому поверить.
Нельзя сказать, что у нее был дурной характер; нельзя было никоим образом назвать ее упрямой; просто бедняжка привыкла сама доить славную черно-белую корову и полагала, что знает наверное настоящий вкус молока.
– Значит, в Париже и в Ла-Буе молоко разное, – вежливо предположила девочка, почтительно выслушав утверждение хозяев дома.
И в ее словах было столько неоспоримой истины, что никто не посмел ей возражать.
Поспешим заметить, что на следующий день Мина, увидев, что для нее нарочно приготовили суп, преодолела отвращение к неведомому напитку, предложенному ей накануне, и выпила его с мужеством, достойным восхищения.
В этом грустном доме ее удивил не только завтрак. Например, в тот самый вечер, как она впервые очутилась здесь, ей перед сном повязали голову косынкой, а ведь она привыкла спать не только с непокрытой головой, но и с распахнутым настежь окном; что же говорить об унылых стенах, словно источавших тоску и окутывавших ею все, будто плотным покровом.
Все изумляло ее: серые обои в комнате сестры, бурые занавески в спальне матери, суровое выражение лица молодого учителя, его голос, темная одежда, старинные пожелтевшие книги; все ей представлялось мрачным, даже виолончель; она разрыдалась, когда в десять часов вечера, засыпая в своей постели, вдруг услышала впервые ее звук.
Впрочем, благодаря замечательному характеру она не принимала все это близко к сердцу; она знала только деревенскую жизнь и, наделенная здравым смыслом, вполне допускала, что в городе все влачат столь же жалкое существование, как ее новые знакомые.
Итак, она себя убедила и в глубине души решила подчиниться законам полумонашеского существования бедного семейства.
Но, пожив немного в четырех сырых стенах, Мина – вольное дитя лугов и равнин – почувствовала, что ей не по силам то, к чему она сама себя приговорила: ни характер ее, ни возраст не позволяли ей принять эти грустные правила; у нее был слишком живой взгляд, в жилах ее текла слишком молодая и горячая кровь, ее юный голосок был слишком звонок, чтобы она могла вдруг приказать своему радостному голосу, похожему на утреннюю песнь жаворонка, утихнуть; своей крови, этому обжигающему соку юности, – течь помедленнее; своим глазам, сияющим звездам своей души, – угаснуть совсем или потускнеть. Как она ни сдерживалась, у нее из груди то и дело вырывался искренний, веселый, похожий на песню смех, и тщетно она пыталась подавить радость – это сокровище детства, которое она носила в своей душе.