355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Парижские могикане. Том 1 » Текст книги (страница 20)
Парижские могикане. Том 1
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:53

Текст книги "Парижские могикане. Том 1"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц)

XL. КОЛОМБАН

Сердце юного бретонца, которого мы назвали Коломбаном, напоминало четырехгранный бриллиант чистой воды. А гранями его были: доброта, нежность, простодушие и верность.

Несколько умников в коллеже – пять или шесть восемнадцатилетних повес, которые уже к двадцати годам становятся потасканными львами, – прозвали его Коломбаном-дурачком в память о некоторых шутках, жертвой которых стал наш бретонец.

Благодаря геркулесовской силе он мог бы заставить замолчать эти злые языки. Однако он питал к этим пустомелям такое же презрение, как ньюфаундленды и огромные сенбернары – к турецким собачкам и кинг-чарлзам.

Но однажды один из самых тщедушных и злобных его товарищей – юный креол из Луизианы, недавно поступивший в коллеж, – видя, что Коломбан с непоколебимым терпением невозмутимо сносит все оскорбления, придумал такую шутку: сел верхом на одного из верзил и дернул Коломбана за белокурые волосы.

Если бы это была игра, Коломбан промолчал бы.

Но ему было больно и обидно.

Дело происходило во время вечерней рекреации, когда учащиеся прогуливались в гимнастическом дворе.

Почувствовав резкую боль и услышав хохот всех, кто был во дворе, Коломбан обернулся и, оставаясь внешне совершенно спокойным, схватил креола за шиворот, сдернул со спины верзилы и понес к трапеции, где была подвешена веревка с узлами.

Подойдя к трапеции, он хладнокровно перекинул веревку поперек его тела и подтянул ее вверх – забияка беспомощно стал болтать в воздухе руками и ногами.

Зрители перестали смеяться и запротестовали, но тщетно.

Верзила, с плеч которого был сдернут Камилл Розан (так звали креола), подошел к Коломбану и потребовал освободить товарища.

В ответ Коломбан достал часы, взглянул на них и, убирая в кармашек, сказал:

– Еще пять минут!

Наказание и без того уже продолжалось пять минут.

Верзила, что был на целую голову выше Коломбана, бросился на него. Но бретонец схватил противника поперек туловища, оторвал от земли, сдавил изо всех сил, как Геракл Антея, о чем им рассказывали на уроках мифологии, а потом бросил наземь под рукоплескания всех учеников, ведь дети со школьной скамьи привыкают принимать сторону сильнейшего.

Коломбан наступил коленом на грудь верзилы. Тот, задыхаясь, запросил пощады, но упрямый бретонец опять вынул часы и сказал просто:

– Еще две минуты!

Весь двор взорвался ликующим «ура».

Среди этого веселья Камилл Розан продолжал извиваться, хотя не так отчаянно, как раньше.

Когда истекли пять минут, Коломбан, столь же свято исполнявший данное слово, как его земляк Дюгеклен, убрал колено с груди верзилы, который и думать забыл о мщении, и отвязал злобного американца; тот в бешенстве кинулся в лазарет, где пролежал целый месяц в бреду.

Отступление креола сопровождалось, о чем нетрудно догадаться, громким смехом; все бросились поздравлять Коломбана. Но тот будто не слышал этих похвал и невозмутимо продолжал прогулку, повернувшись спиной к однокашникам, но перед тем по-дружески их предупредил:

– Вы видите, на что я способен. И с первым из вас, кому взбредет на ум со мной шутить, будет то же самое.

Целый месяц состояние юного Камилла Розана вызывало опасения.

Но кто впал в настоящее отчаяние, так это славный Коломбан. Он уже забыл, что напали на него, что он защищался и потому правда была на его стороне, и винил в этой болезни себя, и только себя.

Его отчаяние естественно переросло в искреннюю симпатию, когда молодой человек начал поправляться. Вскоре он почувствовал к маленькому Камиллу нежность, какую сильные испытывают по отношению к слабым, а победители – к побежденным. То было чувство, рожденное самой трогательной из всех добродетелей – состраданием.

Мало-помалу эта случайно возникшая нежность превратилась в настоящую привязанность, в дружбу-покровительство, какая бывает у старшего брата с младшим.

Камилл Розан тоже, казалось, искренне полюбил Коломбана. Но к его симпатии примешивался страх. Его слабая натура скоро привыкла к покровительству бретонца, но в то же время гордыня противилась, воздвигая между ним и Коломбаном непреодолимое, хоть и невидимое, препятствие.

Камилл был хилый, но задиристый, и он ежедневно получал бы от товарищей внушение, подобное тому, какое задал ему Коломбан. Однако стоило бретонцу шагнуть вперед и тихо спросить: «Эй, в чем дело?», как опасность отступала.

Коломбану, как дубу, достаточно было простереть могучие ветви над тростником, чтобы защитить Камилла от непогоды.

С течением времени Камилл, казалось, смирил гордыню, искренне полюбил Коломбана и постоянно искал случая доказать свою любовь. Они учились в разных классах, спали в разных дортуарах и могли увидеться и поболтать только во время рекреаций. Но потребность в излияниях у креола была так велика, что, как только он оказывался вдали от друга, непременно писал ему письма. Начавшаяся переписка, постоянная, обстоятельная, сблизила их. Она была почти такой же нежной, как у двух влюбленных.

Первая юношеская дружба бывает столь же бурной, как первая любовь. Душа похожа на человека, который долгое время провел в заключении и ждет не дождется свободы, чтобы дать возможность своим самым сокровенным мыслям распуститься под солнечными лучами. Встретившись, души молодых людей щебечут, словно птички ранней весной. Человек, сразу же вступивший во взрослую жизнь и не узнавший всего очарования юной и целомудренной богини Дружбы, достоин жалости! Ни страстная любовь к женщине, ни эгоистическая привязанность зрелого мужчины не могут дать ему той чистой радости, какую он получает, поверяя другу сердечные тайны в шестнадцать лет.

И вот с этого времени молодые люди очень сблизились. В следующем году Камилл начал заниматься на том же отделении, что и Коломбан, и они стали приятелями, как принято выражаться в коллеже, то есть делили все, что имели, от перьев и бумаги до белья и денег.

Если родные креола присылали ему варенье из гуайявы или консервированные ананасы, Камилл половину приносил Коломбану. Если граф де Пангоэль присылал соленья с берегов Бретани, Коломбан перекладывал половину Камиллу на стол.

Эта дружба становилась с каждым днем все нежнее, но вдруг Камилл уехал: родители неожиданно вызвали его в Луизиану незадолго до окончания класса философии.

Друзья распростились, нежно обнявшись и обещая друг другу писать не реже раза в две недели.

Первые три месяца Камилл держал слово, потом письма стали приходить раз в месяц, потом раз в три месяца.

Зато верный бретонец, свято выполняя обещание, писал другу аккуратно раз в две недели.

На следующий день после той весенней ночи, что мы описали в предыдущей главе, в десять часов утра старая привратница принесла молодому человеку письмо, на котором он тотчас узнал долгожданный штемпель.

Письмо было от Камилла.

Он возвращался во Францию!

Письмо дошло всего за несколько дней до его приезда.

Камилл предлагал Коломбану вернуться к прежней совместной жизни, как это было в коллеже.

«У тебя три комнаты и кухня, – писал он, – половина кухни – моя, половина от трех комнат – моя».

– Черт побери! Ну еще бы! – воскликнул бретонец, обрадованный неожиданным возвращением молодого человека.

Потом он спохватился: если его дорогой Камилл приезжает, ему же нужны стол, кровать, туалетный столик и в особенности диван, где ленивец-креол мог бы валяться, покуривая великолепные сигары, которые, несомненно, он привезет с берегов Мексиканского залива. И Коломбан, взяв все свои сбережения – триста франков, – побежал покупать все необходимое.

На лестнице он столкнулся с Кармелитой.

– Ах, Боже мой! Какой у вас довольный вид сегодня, господин Коломбан! – заметила Кармелита при виде сияющего соседа.

– Да, мадемуазель, я счастлив, очень счастлив, – отвечал Коломбан. – Ко мне едет друг из Америки, из Мексики, из Луизианы! Школьный друг, самый близкий!

– Тем лучше! – проговорила девушка. – А когда он приезжает?

– Не могу сказать точно, но я бы хотел, чтобы это произошло сию минуту!

Кармелита улыбнулась.

– Да, я бы хотел, повторяю, чтобы он уже был здесь, потому что вам было бы приятно увидеть и услышать его. Он воплощение красоты и веселья. Я никогда не видел даже на полотнах мастеров такого красивого лица… Оно, пожалуй, немного женственно, но и только… – прибавил он, ничуть не желая умалить достоинств друга, которого только что описал с такой искренностью; Коломбан лишь хотел оставаться в рамках достоверности. – Да, лицо немного женственное, но оно прекрасно гармонирует со всем его обликом! Ни у одного принца из волшебных сказок не бывало такого изящного поворота головы, ни один выпускник Саламанки не умеет так молодцевато держаться, как он, ни один парижский студент не сможет с ним сравниться в беззаботной легкости! И потом… Говорю это нарочно для вас, ведь вы любите музыку: у него восхитительный тенор, и он прекрасно поет! О, вы услышите старинные дуэты, которые мы распевали в коллеже… Кстати, о музыке: когда мы расстались сегодня ночью, я решил вот что вам предложить… Вы ведь мне говорили, что изучали в Сен-Дени музыку?

– Да, я прилично пела сольфеджио, и мое контральто хвалили. Уезжая из Сен-Дени, я больше всего жалела о трех своих подругах – мы дружили так же, как вы с Камиллом Розаном, – и об уроках музыки, которые не смогла продолжать; думаю, что, если бы я немного поработала над голосом, то могла бы кое-чего добиться.

– Если пожелаете… – продолжал Коломбан, – я не говорю, что буду давать вам уроки, я не настолько сведущ, но все-таки смог бы с вами заниматься; я не Бог весть какой певец, но в коллеже у меня был отличный старый преподаватель-немец, господин Мюллер; с тех пор я много работал сам и охотно с вами поделюсь своими знаниями.

Коломбан сам испугался: как это он мог столько наговорить? Однако всколыхнувшее тихую жизнь бретонца известие о том, что приезжает Камилл, вывело его из равновесия; от радости он потерял голову – вот чем объяснялась его смелость и многословие.

Кармелита с благодарностью приняла предложение соседа. Она обрадовалась больше, чем если бы получила наследство. Она раскрыла было рот, чтобы поблагодарить, как вдруг заметила внизу у лестницы монаха-доминиканца, того самого, что читал молитвы над ее усопшей матерью. С того рокового дня она не раз его видела, когда он навещал друга.

Она покраснела и ушла к себе.

Коломбан тоже смутился.

Монах с удивлением и упреком взирал на Коломбана. Он словно хотел сказать: «Я думал, что знаю все ваши тайны, потому что раскрыл перед вами душу, а оказывается, есть нечто такое, что вы мне не доверили!»

Коломбан покраснел как девушка и, отложив покупку мебели на другое время, пригласил монаха к себе.

За пять минут Доминик сумел разглядеть в душе друга такое, о чем тот не подозревал и сам.

И Коломбан рассказал ему все-все, вплоть до событий последней ночи, со всеми милыми подробностями, воспоминания о которых до сих пор опьяняли его сердце.

Если бы монах стал осуждать Коломбана за эту чистую первую любовь, он впал бы в противоречие с собственными теориями всеобщей любви, ведь он называл любовь во всех ее проявлениях «узлом жизни», сравнивая таким образом жизнь с деревом, любовь – с узелком, где зарождается листва, а человечество – с плодами, венчающими это дерево.

И потому брат Доминик узрел в этой зарождавшейся страсти, неведомой дотоле молодому человеку, животворное возбуждение, признаки которого скорее радовали, нежели настораживали.

С другой стороны, он прощал Коломбану, что тот не рассказал ему ранее о своей любви: монах понимал, что Коломбан сам не знал, что творится у него в душе.

Поняв, что он влюблен, юный бретонец готов был ужаснуться.

Монах улыбнулся и взял его за руку.

– Вы нуждаетесь в этой любви, друг мой, – сказал он, – иначе ваша молодость так и пройдет в вялом безразличии. Благородная страсть, а именно такая и должна была зародиться в вашем благородном сердце, придаст вам сил и послужит вашему обновлению. Выгляните в этот сад, – прибавил монах и указал на питомник, – еще вчера в это время земля была сухая, растения зачахли, рост их прекратился. Но вот прошел дождь, и из земли проклюнулись ростки, корни дали побеги, почки превратились в листья, а бутоны – в цветы! Люби, юноша! Цвети и плодоноси, молодое дерево! Где же, как не на этом юном и мощном стволе, рождаться ярким цветам и зреть плодам!

– Значит, – сказал Коломбан, – вы не осуждаете меня и советуете прислушаться к тому, что мне подсказывает сердце?

– Я одобряю вас, Коломбан! Я мог бы вас осудить только за то, что вы пытались утаить от меня свою любовь, ведь обыкновенно скрывают любовь порочную. Что может быть прекраснее в свободном человеке, чем зависимость от своего сердца; насколько страсть, зародившаяся в низменной душе, может опорочить и унизить человека, настолько она возвышает и освящает благородное сердце. Оглянитесь, друг мой! Вы увидите, что именно живительные силы страсти, даже в большей степени, чем человеческий гений, двигали империями, потрясали мир или делали его сильнее. Как бы всемогущ ни был разум, он робок, беспокоен, он дремлет и в любую минуту готов отступить перед препятствием на своем пути; сердце, напротив, находится в постоянном волнении, быстро принимает решения, твердо стоит на своем, и никакая преграда не может противостоять его стремительному натиску. Разум – это отдохновение, а сердце – сама жизнь. Но отдохновение в вашем возрасте, Коломбан, было бы опасным бездельем; чем накапливать силы в праздности, чем хранить в себе эту драгоценную активность, бурлящую во мне, я скорее расшатал бы, как Самсон, колонны храма, даже если бы мне было суждено погибнуть под его развалинами!

– Но ведь вы, брат мой, не можете любить, – возразил Коломбан.

Молодой монах печально улыбнулся.

– Нет, – сказал он, – я не могу любить вашей земной, плотской любовью, потому что служу Господу. Но, лишив меня возможности любить женщину, Бог наделил меня способностью любить всех! Вы горячо любите женщину, а я, друг мой, страстно люблю человечество! Чтобы вы влюбились, вам необходимо иметь перед глазами юную и богатую девушку, которая платила бы вам взаимностью. Я же, напротив, прежде всего, люблю бедных, немощных, страждущих. И если я не нахожу в себе сил любить ненавидящих меня, то могу их, по крайней мере, пожалеть… О, вы не правы, Коломбан, когда говорите, что мне запрещено любить. Господь, которому я себя посвятил, является источником всякой любви. Бывают минуты, когда я, подобно святой Терезе, готов оплакивать Сатану, потому что он единственное существо, кому не позволено любить!

Долгим был разговор на эту неисчерпаемую тему, предложенную братом Домиником. Они перебирали достижения, которыми человек был обязан благородным страстям своего сердца. И Коломбан подумал, что монах пришел в этот час нарочно для того, чтобы приподнять перед ним краешек завесы, скрывающей жизнь; слова монаха были благодатны, как крупные капли летнего дождя: они омыли душу юноши и он почувствовал себя более достойным любви. Мысль о том, что девушка, может быть, не отвечает ему взаимностью, даже не пришла Коломбану в голову.

Внимая истине, бретонец вздохнул свободнее; вместо задумчивого серьезного молодого человека перед монахом был теперь страстно влюбленный юноша. Он стал похож на поэта или живописца: на поэта – ибо речь его украшали образы, почерпнутые в лучших произведениях мировой поэзии; на живописца – ибо он не столько рассказывал о своей страсти, сколько рисовал ее ярким красками, черпая их в своем пылающем сердце.

Они, несомненно, провели бы весь день, припав к сосцам этой плодородной Исиды, которую зовут Любовью. Но вдруг с лестницы кто-то дважды громко позвал Коломбана.

– О! Это голос Камилла! – вскричал восторженный бретонец.

Он не слышал голоса друга три года, но сразу его узнал.

– Коломбан! Коломбан! – снова послышался с лестницы веселый голос.

Коломбан отворил дверь и принял в объятия Камилла. Ни один слепец еще не раскрывал столь братского объятия Несчастью, принимая его за лучшего друга.

XLI. КАМИЛЛ

Завидев Камилла, с которым он был незнаком, брат Доминик скромно удалился, несмотря на то что Коломбан настойчиво уговаривал его остаться.

Камилл провожал монаха взглядом до тех пор, пока за ним не захлопнулась дверь, а потом с комической важностью заметил:

– О! Римлянин счел бы, что получил предупреждение!

– Что ты хочешь сказать?

– Помнишь латинскую поговорку: «Если споткнешься, выходя из дома, или увидишь слева ворона, ступай назад!»

На открытом и радостном лице Коломбана промелькнуло выражение досады, почти страдания.

– Ты все тот же, милый Камилл, – проговорил он. – Неужели ты хочешь первым же словом разочаровать друга, с которым не виделся три года?

– Почему это?

– Потому что этот ворон, как ты выразился…

– Ты прав, скорее он похож на сороку: у него черно-белое одеяние…

Второй удар поразил Коломбана в самое сердце.

– Этот ворон или эта сорока – один из лучших, умнейших, сердечнейших людей, каких я знаю. Когда ты познакомишься с ним поближе, ты сам увидишь, что спутал его со священниками, воюющими с Господом, вместо того чтобы бороться во имя его, и пожалеешь, что в самом начале придумал ему это глупое прозвище.

– О! Ты как всегда, суров и назидателен, словно миссионер, дорогой мой Коломбан! – рассмеялся Камилл. – Ну ладно, пусть я не прав, но ты же знаешь, у меня такая привычка! Прости, что я обидел твоего друга, ведь этот красавец-монах – твой друг, верно? – прибавил американец, сбавив тон.

– Да, Камилл, это настоящий, искренний друг, – серьезно ответил бретонец.

– Мне жаль, что я дал ему прозвище или наградил эпитетом, как тебе будет угодно. Но, понимаешь, когда я уезжал из коллежа, ты не был набожным, вот почему меня несколько удивляет, что я застал тебя за беседой с монахом.

– Ты перестанешь удивляться, когда познакомишься с братом Домиником. Впрочем, – продолжал Коломбан, и в его голосе зазвучали ласковые нотки, а лицо осветила дружеская улыбка, – речь теперь не о брате Доминике, а о брате Камилле. Один – мой духовный брат, другой – названый. Вот, наконец, и ты! Давай-ка обнимемся еще раз! Не могу тебе сказать, как меня обрадовало твое письмо! А уж как я рад – и еще буду радоваться – твоему приезду! Надеюсь, мы будем жить вместе, как в коллеже?

– Даже лучше, чем в коллеже! – почти с такой же радостью отозвался Камилл. – В коллеже нам все мешало быть вместе. Здесь, напротив, у нас не будет ни злобных товарищей, ни угрюмых надзирателей, которых надо опасаться, и мы вволю нагуляемся, будем музицировать, ходить в театр, ночами наговоримся досыта. Ведь в коллеже это было строго запрещено!

– Да, я помню ночные разговоры в дортуаре; как это было чудесно! – мечтательно проговорил Коломбан.

– Особенно в ночь с воскресенья на понедельник, да?

– Верно, – вспомнив, подхватил Коломбан с полурадостной, полугрустной улыбкой, – в ночь с воскресенья на понедельник. Я редко выходил: родственников в Париже у меня не было. Весь день я слонялся по двору наедине со своими мыслями, – нет, это слишком громко сказано: со своими мечтами. А ты, беглец, поднимался в этот день, как жаворонок, спозаранку и с веселым щебетом улетал Бог знает в какое прелестное гнездышко! Я всегда провожал тебя без зависти, но с сожалением. А вечером ты возвращался полный новых впечатлений и делился ими со мной: мы разговаривали всю ночь, ты рассказывал, а я слушал о твоих дневных проказах.

– Мы снова заживем такой жизнью, Коломбан, не беспокойся! Ты рассудителен, а я сумасброд и еще не одну ночь буду забавлять тебя рассказами о дневных приключениях. В Луизиане я жил как настоящий Робинзон и теперь надеюсь наверстать в Париже упущенное.

– Время тебя не изменило, – с ласковой озабоченностью проговорил степенный бретонец.

– Да, и прежде всего, сохранило мой хороший аппетит. Скажи-ка, где тут едят, когда голодны?

– Мы поели бы в столовой нашей квартиры, если бы я знал заранее.

– Ты что же, не получил моего письма?

– Получил час назад.

– Ах да, – вспомнил Камилл, – оно же отправилось на одном со мной пакетботе, прибыло на нем в Гавр одновременно со мной и опередило меня лишь потому, что почтовые кареты ездят быстрее дилижансов. Тем уместнее мой вопрос: где можно поесть?

– Дорогой мой! – сказал Коломбан. – Я не стану возражать, когда ты сравниваешь себя с Робинзоном Крузо; это означает, что ты привык к лишениям.

– Ты заставляешь меня трепетать, Коломбан! Оставь эти шутки. Я не герой романа. Я хочу есть! В третий раз спрашиваю, где это можно сделать.

– Здесь, друг мой, договариваются с привратницей или с какой-нибудь доброй женщиной по соседству, чтобы она вас кормила за определенную плату.

– А в непредвиденных случаях?..

– У Фликото!

– А-а, милейший Фликото с площади Сорбонны! Так он еще существует? Он еще не съел все бифштексы?

И Камилл закричал:

– Фликото! Бифштекс и гору картошки! Он схватился за шляпу.

– Куда ты идешь? – спросил Коломбан.

– Не иду, а бегу! Бегу к Фликото. Ты со мной?

– Нет.

– Почему?

– Надо купить для тебя кровать, чтобы ты спал, стол, чтобы ты мог работать, диван, чтобы ты мог курить, не так ли?

– Кстати, о курении: я привез отличные гаванские сигары!.. То есть, они у меня будут, если таможня соблаговолит вернуть их мне. Должно быть, лучшие «пурос» курят господа таможенники!

– Сочувствую твоему горю не из эгоизма, а по-христиански – сам я не курю.

– Ты полон пороков, дорогой друг; не знаю, какая женщина могла бы тебя полюбить.

Коломбан покраснел.

– Неужели уже нашлась такая? – удивился Камилл. – Ну ладно!

Он протянул руку со словами:

– Дорогой друг! Прими мои самые искренние поздравления! Значит, с женщинами дело обстоит лучше, чем с едой? Можно кого-нибудь найти в этом квартале? Коломбан, как только я пообедаю, можешь быть уверен, я немедленно отправлюсь на поиски. Жаль, что я не привез тебе негритянку… О, не вороти нос: среди них встречаются великолепные! Но таможенники отняли бы ее у меня: заграничный товар конфискуется!.. Так ты идешь?

– Нет, я же сказал.

– Верно, ты отказался. А почему ты отказался?

– Пустая твоя голова!

– Пустая? А вот мой отец придерживается иного мнения: он утверждает, что у меня в голове вместо мозгов – креветка. Так почему ты отказался?

– Потому что надо купить тебе мебель.

– Резонно. Беги за моей мебелью, а я побегу набивать свой желудок. Встречаемся здесь через час.

– Хорошо.

– Дать тебе денег?

– Спасибо, у меня есть.

– Ладно, когда кончатся, возьмешь.

– Где же? – рассмеялся Коломбан.

– У меня в кошельке, если там еще что-нибудь останется, дорогой мой. Я теперь богат: Ротшильд и Лаффит в подметки мне не годятся! У меня шесть тысяч ливров годового дохода, то есть пятьсот ливров в месяц, шестнадцать франков тринадцать су и полтора сантима в день. Хочешь, купим Тюильри, Сен-Клу или Рамбуйе? В этом кошельке – за три месяца вперед.

Камилл достал из кармана кошелек, в ячейках которого сверкало золото.

– Поговорим об этом потом, – предложил Коломбан.

– До встречи через час!

– Договорились!

– В таком случае,

Умри за короля, я за страну умру! – процитировал Камилл.

И он скатился по лестнице вниз, но не с намерением умереть «за короля», как призывали стихи Казимира Делавиня, а чтобы пообедать у Фликото.

Коломбан спустился вслед за ним размеренным шагом, как и подобало человеку его характера.

Вы видели, дорогие читатели, с каким насмешливым легкомыслием относился Камилл к самым серьезным вещам; он проявил это, едва войдя к Коломбану, в первых же словах по поводу брата Доминика.

Французов принято обвинять в легкомыслии, беззаботности, насмешливости.

В данном же случае француз напоминал чопорного англичанина, а американец держал себя с истинно французской легкостью.

Если бы не его возраст, выражение лица, изысканные манеры, элегантный костюм, его можно было бы принять за парижского гамена – тот же ум, та же живость, тот же громкий смех и та же манера говорить.

Напрасно собеседник затолкал бы его в угол комнаты, втиснул в оконный проем, зажал между двумя дверьми, чтобы попытаться его урезонить, растолковать ему серьезную мысль – первая же муха отвлекла бы его, и он внял бы увещеваниям не больше, чем любой случайный прохожий.

Впрочем, у него было одно преимущество – с ним довольно было перемолвиться всего несколькими словами, чтобы постичь его характер. В пять минут, если только у вас был сачок, вы могли поймать ту самую креветку, которая, по меткому выражению папаши Розана, сидела у него в голове вместо мозгов.

Все говорило об этом: выражение лица, слова, походка, весь его облик.

Впрочем, он был очаровательным кавалером, как справедливо заметил Коломбан в разговоре с Кармелитой.

У него была восхитительная посадка головы, он был строен и гибок, хотя его нельзя было назвать ни худым, ни высоким; внешне он казался хрупким и изящным, но это проистекало благодаря гибкости его стана и изысканности манер.

У него были живые миндалевидные глаза, темно-коричневые, как и положено креолу, бархатистые, опушенные ресницами в шесть линий длиной.

Красивые иссиня-черные волосы обрамляли его тонкое смуглое лицо.

Нос у него был прямой, пропорциональный, как у древнегреческой статуи.

Рот его был маленький, красиво очерченный, свежий, губы – немного вывернутые, в любое мгновение готовые к поцелуям.

Одним словом, во всем его облике, осанке, манере держаться, даже в одежде (хотя у него – у этой очаровательной тропической птицы, этой великолепной экваториальной бабочки – были, возможно, слишком яркие галстуки и слишком пестрые жилеты) проявлялось столько изысканности, что самые почтенные маркизы приняли бы его за отпрыска древнего рода.

Его своенравная красота, кокетливая и яркая, странным образом вступала в противоречие со строгой, суровой, я бы сказал, почти мраморной красотой Коломбана.

Один силой и красотой походил на древнего Геракла; мягкость, юношеская грациозность, morbidezza 1818
  Изнеженность (ит.)


[Закрыть]
другого напоминала Кастора, Антиноя и даже Гермафродита.

Доведись кому-нибудь увидеть их обнимающимися, он бы не понял, что за тайная симпатия, что за таинственная близость толкают друг другу в объятия этого сильного мужчину и слабого юнца. Их нельзя было назвать братьями, потому что природа не терпит несходства, – стало быть, это были друзья.

Но какие невидимые нити связывали их сердца?

Мы уже рассказывали об этом в предыдущей главе. Покровительство, каким Коломбан постепенно окружил молодого человека, незаметно переросло в нежную дружбу. Он бережно хранил в душе, не растрачивая направо и налево, сокровища привязанности, которую испытывал в коллеже к Камиллу Розану.

И вот теперь он принял его как любимого брата. Силу его дружбы доказывает то, что за весь день он ни разу не вспомнил о новом чувстве, на которое только что открыл ему глаза брат Доминик.

Небольшую гостиную, где Коломбан принимал изредка школьных товарищей, он превратил в спальню для Камилла.

Коломбан спал в соседней комнате, разделенной с гостиной перегородкой, и такой тонкой, что из одной комнаты было отлично слышно, что делается в другой.

Сначала Коломбан обошел торговцев мебелью в квартале Сен-Жак. Но там, как известно, продавалась только ореховая мебель, а Коломбан, сам спавший на крашеной кушетке, понимал, что его друг-аристократ согласится только на красное дерево.

Он прошел вниз по улице Сен-Жак, пересек оба рукава Сены и вышел на улицу Клери.

Там он нашел то, что искал: кровать красного дерева, такие же письменный стол, диван и полдюжины стульев.

Все это обошлось ему в пятьсот франков.

Так как это ровно вдвое превосходило сумму, которой он располагал, ему пришлось занять недостающее.

Что же до постели, то он снял два матраца, одну подушку и одеяло со своей кровати, а себе оставил металлическую сетку, простыню, одну подушку и зимнее пальто.

Коломбан возвращался в отчаянии оттого, что опаздывал на два часа. Должно быть, Камилл его заждался.

К счастью, Камилла еще не было.

«Тем лучше! – подумал Коломбан. – Дорогой Камилл! Я успею приготовить тебе комнату».

Коломбан прождал Камилла весь день.

Тот вернулся лишь в одиннадцать часов вечера. Сияющий Коломбан ввел его в приготовленную комнату, заранее представляя, как обрадуется его дорогой друг.

– Уф! – бросил тот, громко рассмеявшись. – Красное дерево! Дорогой мой, у нас только негры покупают такую мебель!

Коломбан в третий раз за день почувствовал укол в сердце.

– Да ничего, дорогой Коломбан, – поспешил его успокоить Камилл. – Я знаю, что ты хотел сделать как лучше. Обними меня и прими мою благодарность.

Он сам поцеловал Коломбана, не подозревая ни того, какую боль причинил ему своим замечанием, ни того, как обрадовал его поцелуй друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю