Текст книги "Гарнизон в тайге"
Автор книги: Александр Шмаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
СВЕТ И ТЕНИ
ГЛАВА ПЕРВАЯВ клубе, любовно украшенном руками женщин, все подчеркивало значимость отмечаемого события. Под потолком с угла на угол были протянуты пихтовые гирлянды, цветные флажки. На бревенчатых стенах висели портреты вождей и видных государственных деятелей страны, множество лозунгов и плакатов.
Возле арки сцены, тоже обрамленной зеленью, в правом углу солнечным блеском отливали медные трубы музыкантов. Капельмейстер полка Саша Банакеров – щупленький и низенький, в новенькой сержевой гимнастерке, в хромовых сапогах-джимми, с узенькими ремешками, перехватывающими икры поверх голенищ, выглядел элегантно и картинно. Вытянувшись и вскинув правую руку чуть повыше плеча, он плавными, полукруговыми жестами управлял оркестром. Исполнялись марши Чернецкого. Музыка их была бодра, торжественна, мелодия – проста, как чеканная поступь красноармейских колонн на параде.
Зал был уже полон.
В первых рядах сидели Светаев с женой капельмейстера, маленькой миловидной блондинкой. Все звали ее Наточкой. Они непринужденно переговаривались, и Наточка чувствовала себя хорошо. Сзади их находились Милашев и Тина Русинова, Шехман и Люда Неженец, чета Зарецких, врач Гаврилов с супругой. Тут же были Аксанов, Ласточкин, около них Шафранович, державшийся обособленно и со стороны наблюдавший за залом. Он не любил бывать в клубе. И сейчас находился тут лишь потому, чтобы его отсутствие не расценили невыгодно для него. И потом Давид Соломонович не признавался себе в этом, его тянуло к Люде Неженец: он, как тень ее, следовал за нею.
Выступал Мартьянов. Он был чуточку возбужден праздничной обстановкой и говорил взволнованнее, чем обычно. Доклад он начал знакомой фразой о выстрелах с крейсера «Аврора», известивших о начале эры пролетарской революции. Затем он заговорил о напряженной международной обстановке, в зале стало совсем тихо, люди затаили дыхание.
Крупное, чисто выбритое худощавое лицо Мартьянова посуровело, взгляд стал строже. Капиталистический мир пытался навязать советскому государству кровавую бойню, спровоцировать страну социализма на войну. Слова докладчика звучали убедительно. Не надо было знать подробно разговоров буржуазных дипломатов, истерических криков зарвавшихся империалистов, чтобы понять – капиталистический мир кипит злобой, бряцает оружием, объявляет крестовый поход против коммунизма. Все, кто сидел в зале и слушал Мартьянова, были прямыми участниками обороны, которую призывали укреплять большевистская партия и Советское правительство. Они были готовы отразить неожиданный удар врага.
Лишь Шафранович казался равнодушным к тому, что говорил докладчик. Лицо его ничего не выражало, сердце не трогали тревожные слова Мартьянова. Он был занят только собой, своим я и сладкими мыслями о Люде Неженец.
А все в зале не могли быть безучастными к тому, что говорил Мартьянов. Всем им не верилось, не хотелось верить, что мирная, созидательная жизнь стопятидесятимиллионного народа может быть нарушена и вместо музыки раздадутся орудийные залпы и пулеметная стрельба, несущие людям смерть.
Не потому ли у Светаева, любившего слушать Мартьянова, и у многих сидящих в зале невольно насупились брови, строже стали лица. Нет, совсем не надо было нового ужаса войны, заслоняющего черной тучей мирную жизнь народа, уверенно набирающего силы и разгон по пути к коммунизму.
Как бы в подтверждение этой главной мысли, Мартьянов торопливее заговорил об успешном завершении пятилетки в четыре года. Лицо докладчика просветлело. Он вскинул большую, сильную руку, будто показывая туда, где поднялись Днепрострой, Магнитострой, Кузнецстрой – эти мощные индустриальные крепости нашей Родины. Мартьянов прищурил глаза и, словно любуясь сам этой величественной картиной строящегося социализма, как бы заставлял и других увидеть ее величие.
Заканчивая доклад, Мартьянов звонким голосом бросил несколько боевых и зажигающих лозунгов, зал подхватил их яростными аплодисментами.
Председательствующий Шаев, довольный докладом и таким теплым приемом его, сам долго и неистово хлопал в ладоши. Когда смолк гул аплодисментов, он предоставил слово начальнику штаба. Гейнаров легко прошел к трибуне и ровным, спокойным голосом зачитал список бойцов и командиров, награжденных ценными подарками приказом начальника гарнизона.
Но самым ценным и неожиданным подарком наградили Мартьянова. Когда Гейнаров закончил чтение приказа, Шаев объявил, что сейчас выступит присутствующий на торжественном собрании представитель Хабаровского крайисполкома.
В президиуме поднялся среднего роста человек в полувоенной форме, весь доклад он просидел незамеченным. Он быстро подошел к трибуне, откашлялся, поздравил всех бойцов, командиров, их семьи с XV годовщиной Великого Октября и торопливо огласил постановление крайисполкома. Командир-комиссар полка Мартьянов, как старейший партизан Дальнего Востока, ветеран гражданской войны, награждался конем и седлом.
Прорываясь сквозь шум рукоплесканий, кто-то выкрикнул: «Ура!» К Мартьянову подошел представитель крайисполкома, пожал ему руку, передал постановление. Он хотел было обнять командира, но растроганный Мартьянов предупредил его движение и своими ручищами обхватил представителя крайисполкома, трижды облобызал его по-старому русскому обычаю.
Все были возбуждены, рады, приподняты. После короткого перерыва выступила агитбригада, в небольшом концерте приняли участие Милашев, Ласточкин, Наточка, дважды нежно спевшая песенку Леля из оперы «Снегурочка», и Светаев, патетически прочитавший отрывок из поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин».
Перед танцами из клуба незаметно ушли Мартьянов, Шаев, Гейнаров и Макаров. Они условились, что побывают в казармах, побеседуют с бойцами и проверят, все ли готово к завтрашнему параду.
Это были первые танцы в гарнизоне. В начале танцующие чувствовали себя несколько неуверенно, как бы изучали друг друга в ритме движения, приспосабливались к партнеру. Кружилась с Шехманом Люда Неженец, вся сияющая и веселая. Тина Русинова спокойно шла в паре с Милашевым. Аксанов пригласил Наточку и легко вальсировал с нею. Наточка, беззаботно откинув голову с развевающимися волосами, отливающими золотом, старалась подтянуться на носочках, чтобы быть в рост своему высокому партнеру.
Шафранович с завистью следил за Людой, негодовал на себя и на Шехмана, а потом встал и совсем ушел с вечера.
Ласточкин не сразу решился пригласить Зарецкую, сидевшую с нетанцующим мужем. Комвзвода чувствовал, если не пригласит ее сейчас, то это сделает кто-нибудь другой, а он будет казаться сам себе ничтожным и трусливым. И Ласточкин подошел к Зарецкому и с его разрешения пригласил Ядвигу на вальс. Муж, согласно кивнув головой, облегченно вздохнул, но Ядвига решилась не сразу. Ласточкин уловил колебание и испугался, что она откажет. Но Зарецкая молчаливо передала мужу черную лаковую сумочку, поднялась, отступила и приготовилась к танцу.
Волнение Ласточкина сразу отлегло, как только он, подхваченный музыкой, закружился в вальсе, чувствуя трепетное и порывистое биение сердца Ядвиги. Они протанцевали несколько танцев подряд, оба ощущая, как грудь распирает радостное чувство, притаившееся в них и не высказанное словами. Оба остались довольны этим многообещающим началом их вновь возрождающейся дружбы.
Вечер удался и прошел, казалось, слишком быстро.
Молодежь еще долго балагурила и гуляла возле корпусов начсостава, не желая расходиться по квартирам. Ночь была звездная, вся залитая фосфорическим сиянием, и тайга тиха, словно к чему-то прислушивалась или накапливала силы. Такая тишина бывает перед бурей.
Ласточкин задержался на улице дольше других. Ему хотелось побыть одному, обдумать то, что произошло на вечере и как себя держать при следующих встречах с Ядвигой. Он чувствовал, что отныне в его жизнь должно прийти что-то новое, совсем другое, чего не было раньше в его отношениях с Зарецкой. Он перебрал в памяти все встречи с Ядвигой, припомнил все мимолетные и безобидные разговоры и попытался вновь задать себе вопрос: что же было у него с нею, этой удивительной и обворожительной женщиной? И Ласточкин, заранее преисполненный весь этим новым, пожалел, что поступил безрассудно, разорвав фотографию Ядвиги.
* * *
Шаев в артвзводе Шехмана задержался дольше, чем предполагал. Тут было много молодых бойцов из только что прибывшего пополнения. Среди них особенно выделялся Кирюша Бельды своей почти детской робостью перед новизной обстановки, в какую попал, восторженным восприятием всего, что видел и узнавал. Товарищи по взводу, тоже молодые бойцы, начинали посмеиваться и подшучивать над Кирюшей Бельды. Заметив это, Шаев, беседуя о международном значении Октября, заговорил об интернациональных связях народов.
– Было это на Урале, – помполит спокойно повел рассказ. – Казаки возвращались по своим домам. Отвоевались и теперь добирались до своих станиц на лошадях с пиками, клинками, карабинами. Папахи заломлены, чубы повыпускали, и развеваются они на ветру птичьими крыльями. Не едут, а летят казаки!
Шаев невольно глотнул воздух, будто сам в эту минуту летел на лошади по степным уральским дорогам.
– Офицеры тоже, словно петухи, разнаряжены: цветные погоны, «георгии» на муаровых лентах позвякивают. Заслуги! Без них казак – не казак!
В это время я служил в Саратовском летучем отряде Красной гвардии. Надо заметить вам, что в уральских деревнях впервые слышали о Советской власти.
Едут – летят казаки. Нельзя их так пропустить нам, красногвардейцам. Говорим казакам: «Сдавайте оружие и амуницию!» – «Казак пику отдаст, когда помрет», – ошалело отвечают и несутся дальше.
Тогда из нашего отряда выдвигают специальную делегацию для официальных переговоров с казаками. В ту делегацию и меня назначают. И опять мы к казакам. Едем, их нагоняем. Прихватила ночь. Говорим между собой: мол, хорошо бы перетянуть казаков к нам. Армия! Здорово-о было бы. Взойдем на одну горку, а на другой наши тени от луны длинные и неуклюжие. Красиво-о! Обернемся, взглянем на луну, а она красная, будто только из горна, поднимается выше. Любуемся. А над нею – туманы космами тянутся. И вот рассказываю я ребятам про «Кавказского пленника». Все так же: и дорога каменистая, и горы, и ночь. Только разве луна лишняя. Догоняем казаков и опять в разговоры с ними: мол, революцию надо закреплять, она только еще начинается, а для этого нужна армия… Офицеры на нас: «Мутить вольных казаков вздумали? Арестовать большевиков – немецких шпионов».
– Арестовали? – нетерпеливо и робко спросил Кирюша Бельды.
– Арестовали, – понизив голос, продолжал Шаев, – а с арестованными один разговор – плетьми и шомполами.
Помполит смолк, постучал пальцами по столу, потом порывисто поднялся, поставил ногу на табуретку, взмахнул рукой.
– Что делать, не знаю. А мне унывать нельзя, я – старший, с меня и спрос больше. Сидим в подвале. Спины от плетей ноют. Товарищи мои носы повесили, стонут. Тяжело умирать, я и говорю им: «Какая досада, все приключилось с нами точь-в-точь как с «Кавказским пленником». И рассказываю им о татарочке Дине, которая спасла офицера-пленника. Они стонать перестали и про боль забыли. Поверили, что и нас кто-нибудь спасет.
– Да-а, – протянул боец второго года службы. – Интересно-о!
– Пока мы в подвале сидели, – рассказывал Шаев, – казаки налет устроили на отряд, в схватке забыли про нас и ускакали. Об этом я потом узнал…
– А как спаслись-то? – спросил смелее Кирюша Бельды.
– Не поверите. Все произошло, как в «Кавказском пленнике». Спасла нас башкирская девушка. Три дня мы сидели в подвале. Один из товарищей, избитый шомполами, не выжил. На четвертый появляется, как чудо, эта девушка. Принесла нам ковригу хлеба, ведро воды. Подкрепились мы. Вывела нас из подвала, как из могилы, и пошла с нами революцию отстаивать. Так до конца гражданской войны в нашем отряде была…
Шаев смолк.
– И Минги также сделала бы, – уже твердо и уверенно произнес Кирюша Бельды. Все удивленно посмотрели на него и заулыбались, не понимая, о ком он говорит.
– Кто она? – осторожно поинтересовался помполит.
– Дочь старого Ничаха, партизана.
К Шаеву подошел дежурный по артвзводу.
– Товарищ комиссар, время отбоя.
– Виноват, – усмехнулся Шаев, – задержал бойцов, – посмотрел на часы, – объявляйте, – и торопливой походкой вышел из казармы.
ГЛАВА ВТОРАЯПосле праздника подул мягкий, липучий ветер, какой бывает весенней оттепелью. Снег согнало. Обнажилась грязная земля. Все вокруг помрачнело, раскисло. С моря поползли низко нависшие тучи. Промозглая сырость и слякоть осложнили работу на строительстве. Участились «сердечные заболевания» – несколько странная эпидемия, против которой оказался бессилен Гаврилов. Ею занялся Шаев. Он вызывал «больных» к себе, не выписывал им рецептов и справок, как врачи в околотке, но после его приема люди заметно выздоравливали.
Такое «сердечное недомогание» захватило Шафрановича. Он ходил злой, весь издерганный, проклинал гарнизон, свою участь, бытовое и личное неустройство. Упали духом и некоторые бригадиры, участились беспричинные невыходы на стройку отдельных рабочих.
Мартьянов обменялся с Шаевым своими соображениями и попросил собрать рабочих, переговорить с ними. Шаев сделал это. Оставшись с Шафрановичем наедине, помполит возмущенно сказал инженеру:
– Какой ты начальник УHP? Нюня! Механически исполняешь распоряжения, не думаешь проявить инициативу сам и пораспустил людей. Они твоей болезнью заразились. Видно, прошлый разговор на партбюро в одно ухо влетел, а в другое – вылетел. Так что ли?
Шафранович был подавлен. Все, кто встречался с ним раньше по службе, отмечали в нем те или иные частные недостатки, а помполит Шаев все ближе и ближе подбирался к тайникам его души. Вдруг раскроет и обнажит? Что будет с ним тогда? Опустив голову, начальник УНР выдавил:
– Поправлю дело.
– Что-то неуверенно говоришь.
– Верьте, товарищ комиссар.
– Хочу верить! Голову-то подними да взгляни на жизни ясными глазами…
А погода все дурила и дурила, Завьюживало до того, что в десяти шагах не было ничего видно. В корпусах начсостава и казармах стоял полумрак, и приходилось зажигать огонь. Зловеще шумела невидимая тайга.
На море началась пора тайфунов. Ветры достигали такой силы, что срывали с домов железные крыши, выворачивали с корнями могучие ели, выбивали окна в верхних этажах.
В такие часы и дни, действительно, страшно было даже выходить из казарм, корпусов начсостава и бараков. Но ничто не могло приостановить боевой и трудовой жизни гарнизона. Бойцы и командиры, сезонные рабочие поднимались на леса, и работа продолжалась.
Шафранович не выдержал такой нагрузки. Сославшись на недомогание, он не вышел на работу. Давид Соломонович лежал, в кровати и изредка повертывался с боку на бок. Рядом с кроватью стояла табуретка, на ней – тарелка, полная окурков. Он не гасил папироску, пока от нее не прикуривал другую.
В комнате, слабо освещенной грязным окном, было холодно, все пропахло табачным дымом, и воздух казался синим, как в зимние сумерки. Шафранович натянул поверх стеганого одеяла шинель с полушубком. Этот ворох одеяний то медленно поднимался, то опускался, когда инженер изредка кашлял, высовывая голову, или вытягивал руки, чтобы взять папироску, или подбирал под себя ноги, когда они мерзли, или, наконец, лежал без движения. Тогда все в комнате напоминало могильный склеп. Лишь чудом выжившая муха с жужжанием билась в стекло, пытаясь вырваться наружу.
Кругом кипела жизнь сорокаквартирного корпуса. Шафранович слышал и представлял ее ясно. Через щели в рассохшихся стенах его комнаты можно было слышать, о чем говорят соседи справа и слева. В комнате слева жила Ядвига Зарецкая. В ожидании мужа она постукивала фарфоровыми тарелками, серебряными ложками, приготовляя посуду к обеду. Ядвига напевала арию «Икса» из оперетты «Принцесса цирка», невнятно мурлыча слова. От нее только что ушла жена Шаева. Шафранович слышал их разговор.
– Поступайте на работу в УНР, – говорила Клавдия Ивановна.
– Какая в тайге для меня работа? Я ведь по образованию художница, а как вышла замуж – дня не работала по специальности.
– В клубе найдем работу, изобразительным кружком будете руководить.
Ядвига мелко и долго смеялась.
– Нет, Клавдия Ивановна, – и переходила на полушутливый тон. – Хочу жиреть. Тонкая мужу не нравлюсь, – и опять истерично смеялась.
«Какая женщина погибает. Какое здесь общество?.. Права, как она права! Чахнет и вянет ее красота. Вот так же и я обречен на постепенное интеллектуальное высыхание. Хуже ссылки».
От смеха Зарецкой Шафрановичу становилось еще холоднее. Он подтыкал под бока одеяло, натягивал на голову, но смех назойливо звенел в ушах.
Его начинало трясти.
Через комнату Ядвиги до Шафрановича слабее, но так же явственно доносился голос белоголовой Тони, сестры помкомвзвода. Она тоненьким фальцетиком вытягивала «Коломбину», скорее похожую на русскую заунывную песню, чем на модный романс. «Словно покойника отпевает». Ему становилось невыносимо.
– Кладбище какое-то, о-о-о! – протягивал он и кричал: – Эй вы, отпевальщица, перестаньте!..
Тоня переставала петь. Тогда Шафранович слышал, как шуршит мокрое белье о стиральную доску и плещется в корыте вода.
На втором этаже кто-то разучивал на гитаре вальс «Грусть», брал то сочные, правильные аккорды, то фальшивил и снова повторял проигранное. Там же, на втором этаже плакал ребенок, в коридоре визжали и кричали бегающие ребятишки. В нижнем этаже, под лестницей, то скулили, то лаяли щенята, принесенные из питомника роты связи. Все это надоело и опротивело.
Было пять часов дня. Командиры, обедающие дома, возвращались из подразделений и постукивали на крыльце сапогами, очищая их от снега. А Шафранович все лежал в постели, курил. Он очень долго размышлял о своем «сердечном заболевании». Ему казалось страшной и угнетающей жизнь всех сорока комнат дома. Вересаевский тупик без выхода! Какая-то цепь сплошных трудностей, испытание лишениями. Из этой схватки выйдут крепкие люди, а слабенькие, как он, сдадут, покажут свое гнилое нутро… Неужели он слабенький? – эта мысль терзала его.
Постучали в дверь, и мысли Шафрановича прервались. В комнату вошла Зарецкая.
– Вы все лежите, гоголевский жених? Очередной сердечный приступ? – с явной издевкой спросила она.
Шафранович привстал на кровати и заспанно-опухшими глазами посмотрел на нее.
– Лежу, – глухо ответил.
– Или серьезно больны?
– Сердечнобольной, – так же глухо сказал инженер и посмотрел на женщину прищуренными и воспаленными глазами. – Как тут не заболеешь, умереть можно…
Зарецкая присела на свободную табуретку, проговорила:
– Это правда… Скука, – и зевнула.
В комнате Шафрановича ей всегда было скучно. Здесь словно не человек жил, а медведь и не комната это была, а берлога.
– Вы – настоящий медве-едь, – простодушно сказала она.
– Я затравлен жизнью и потому зверь, – вырвалось у Шафрановича. Он сразу же испугался сказанного. – Нет, нет! Обстановка, – и слащаво, заискивающе заговорил:
– Скажите, Ядвига Николаевна, а разве обстановка не разлагает? Я был большим человеком, а меня сделали маленьким. Я ведь мог работать… Я умел… Я вращался в высоких кругах… Франция, Италия, Палестина… Одна экзотика юга облагораживала человека, делала его Гомером по уму и Геркулесом по силе. И вдруг – яма. Человек не упал, а его столкнули… Обидно…
Инженер говорил долго. Зарецкая, слушая, пыталась представить его жизнь, но не могла.
Они сидели, не зажигая лампы. Зарецкая думала о том, что Шафранович – живая тень какого-то другого человека, не разгаданного ею. Инженер встал, направился к печке и задел ногой табуретку. Тарелка с окурками упала и разбилась.
Ядвига вздрогнула. Шафранович пробормотал невнятно:
– Вот так же разбивают жизнь человеческую, – и начал растапливать печь.
Комнату слабо осветили желтоватые косяки света, по стенам поползли неясные тени.
– Прислушайтесь, опять поет свое этот клоун… – сказал инженер и замолчал.
Со второго этажа отчетливо слышалось, как в комнате врача Гаврилова играла виктрола. Чей-то голос рассказывал о жизни артиста-клоуна, о кривляний перед смеющейся публикой, когда на сердце горе и тяжесть.
– Все стали похожи на этого клоуна. И люди и жизнь… Жизнь-то в огромную сцену превратили, а человек, как артист, играет на ней… Роль исполняет. Под суфлера-а… Политика. Вам этого не понять, Ядвига Николаевна! – почти выкрикнул Шафранович и тут же запнулся, чувствуя, что сказал лишнее и ненужное. И тише уже продолжал: – Каждый вечер люди заводят виктролу и слушают это клоунское «Неважно». Мне надоело слушать. Я возражаю, слышите, возражаю… Я хочу чего-то другого. А этого другого нет… Не будет! А было, было, Ядвига Николаевна…
Зарецкая пыталась вникнуть в смысл его слов, разгадать, почему он мечется, словно пойманная рыба в сети, и не могла понять. Шафранович для нее оставался таинственной тенью, человеком, который знает Европу, а вот почему-то в жизни себя не может найти, кажется маленьким и ничтожным.
– Не обижайтесь, Давид Соломонович, вы если не медведь, то злой медвежонок, – и засмеялась. Ей стало скучно слушать Шафрановича, как и скучно было находиться с ним в неуютной комнате. Зарецкая встала и серьезно сказала:
– Вы говорите непонятным языком. Это бывает с теми, кто любит себя, не любит других и презирает жизнь. Вы – эгоист, Шафранович.
– Правда, правда! Я ненавижу жизнь… А за что ее любить, – Шафранович весь передернулся. Злорадно засмеялся и запел дребезжащим голосом:
Судьба играет человеком?
Она изменчива всегда.
Ядвиге стало неприятно, она съежилась, словно от холода, И, странно, она нисколько не жалела этого человека. В нем было что-то отталкивающее. А голос все дребезжал, и в тон ему дребезжал осколок разбитого стекла в раме.
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без следа.
Шафранович сделал ударение на последнем слове и внезапно оборвал пение.
– Без следа! – повторил он. – Здорово! – выкрикнул и раздельно, но вяло заговорил: – В жизни я какой-то лишний… Лишний! Во все эпохи были лишние люди, я тоже лишний, но не последний, Ядвига Николаевна… Я дешево жизнь не отдам. Я ее видел, я знаю ей цену…
– А вы что, продали жизнь-то, все про цену говорите? – машинально спросила Зарецкая.
Вопрос словно впился в Шафрановича. А Зарецкая ждала ответа.
– Аракчеевщина какая-то здесь. Жизнь регламентирована. Мы все военные поселяне. Оставлены города. Настоящая жизнь променяна на тайгу… Вы такую жизнь не продали бы разве на другую, лучшую?
– Не знаю, – искренне сказала Ядвига. – Но вы перескочили, разговор был о другом…
– Что вы, что вы, Ядвига Николаевна. Я говорил об этом.
– Человек вы умный, но непонятный, – заключила Ядвига и вышла из комнаты.
Шафранович снова лег в кровать, натянул на себя одеяло. Повторил несколько раз слово «лишний». Оно как нельзя яснее отражало сущность Шафрановича. Он понимал это и бессилен был противостоять судьбе. Он вскочил с кровати, потряс кулаками в темноту.
Инженер зажег лампу и стал писать письмо.