355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Лиханов » Мужская школа » Текст книги (страница 23)
Мужская школа
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:49

Текст книги "Мужская школа"


Автор книги: Альберт Лиханов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

20

И здесь в самую пору, пожалуй, заметить, что мужская, да, наверное, и женская школа учила уважать табель о рангах. Рангов, правда, в ребячьем миру нет, кроме, разве, возраста и, так сказать, «классовой» разницы: девятиклассники, к примеру, какой-то незримой чертой отделялись от восьмиклассников, не говоря уже о семиклассниках.

Исключения, правда, были, но они носили только тематический характер, и здесь я сам – лучший пример, потому что мне предоставлялась определённая привилегия, не понять и не принять которую было бы глупо и ущербно для такого понятия, как спортивная репутация родимой школы. Но, надо заметить, обсудив спортивные темы даже с людьми из десятого класса, я, тогдашний восьмиклассник, ни когда не переступал черты и не лез с разговорами в другие области жизни. Ведь, как я уже говорил, соседняя женская школа – а в ответ и мы – устраивала специальные вечера танцев восьмых классов, отдельно девятых классов и уж совсем врозь десятых. Естественно, что красные дни календаря отмечались смешанным образом, но зато на такие танцы уже невозможно было приглашать всех, и здесь начиналась индивидуальная сортировка, включавшая слишком много исходных данных, чтобы объяснить их закономерность. Так что танцы по возрастам были куда демократичнее, потому что обеспечивали всенародность. На них не ходил только тот, кто действительно не мог и всерьёз не хотел.

Но линии, разделявшие людей по «классовому» признаку, проходили и в более тонких материях, а не только на танцах. Тот же Юра. Он был для меня мэтром не только потому, что серьёзнее относился к операторской мечте, но и потому, что был на целый год старше.

Нет, конечно, это всё-таки очень грубое объяснение, ведь Юра был не просто старше, а серьёзнее, вот что. Он, например, не прыгал, как я, из секции в секцию, а потом на танцы, кстати, Юра был одним из немногих, кто на танцы вообще не ходил и ни в каких секциях не занимался, зато как он корпел над книжками! Учился он ровно и сильно, хотя на медаль не тянул, и эта ровность ему непросто доставалась. Когда бы я ни приходил поговорить о кино, стол его всегда был заложен раскрытыми учебниками. Как человек стерильно честный, Юра никогда не пользовался шпаргалками, и это, как мне казалось, тоже было очень взрослым качеством, которого никак не мог добиться я. И вообще, что ни говори, я не мог хлопнуть Юру по плечу, как, например, Кимку, и не мог назвать его Юркой, а только Юрой.

У нас была общая тайна, и вроде бы она предполагала близость – впрочем, эта близость и была, но не фамильярность. И это хорошо, ей-богу. В детских отношениях всегда многое спутано, особенно по нынешним временам, и вовсе не здорово, когда мальчики с первых лет учения не видят разницы между собой и девочками, а девочки не чувствуют разницы с мальчиками. Взрослые вмешиваются слишком поздно, да и любое вмешательство всегда небезболезненно, если не установлены какие-то единые для всех нормы сообщества. То же самое надо бы внушать и в смысле возраста. Как угодно хорошо может относиться старший мальчик к младшему, но рано или поздно малыша ожидает разочарование по той лишь причине, что старшему некогда, что он неприветлив, занят чем-то своим или охотно бежит к сверстнику, забыв о дружбе с младшим. Но ведь это так естественно! Старший живет в другом мире, с малышом он сблизится снова, много лет спустя, когда возрастные границы сотрутся, сойдут на нет, и они обнимутся, словно старые друзья, потерявшие было друг друга. Так случается даже между родными братьями, как это было со мной и с моим, на тринадцать лет отставшим от меня, братаном, а пока, ни о чём таком не думая, я дружил с Юрой и восхищался его многотерпением, малословием и адским трудолюбием, не только уважая его, но и держа между нами какую-то необсуждаемую, но очень чувствуемую корректную дистанцию, позволяющую сохранить взаимный интерес и доброжелательство.

Я верил Юре больше, чем себе. Он шёл передо мной и, как бы жертвуя собой, пробовал мостик, по которому хотел пройти и я. Он это делал не по уговору, не по жребию, а просто потому, что нас разделял целый год жизни.

Конечно, это не был всеобщий рецепт. Был и среди старшеклассников народ, которому бы лучше сидеть за нашими партами. Такие оказывались изгоями. Не принятые своим возрастом, усмешливо отторгаемые младшей стаей, эти ребята были мечены незримым, но всем известным клеймом. Как шакалы, гонимые всеми, но лишённые умения объединиться в свой крут, они метались между группами, между событиями, между танцами, отторгнутые и одинокие «бесклассовые» пацаны. Хотя все знали, где они учатся.

Что и говорить, мужская школа жила жестокими установлениями, не щадящими самолюбий. Только якорь, намертво брошенный в серьёзное увлечение, только готовность выдержать удар и нанести ответный могли сменить шкуру одиноким шакалам.

Я-то это хорошо знал.

Но возвратимся к Юре. Неподалёку от его дома был магазин спортивных товаров, и я всегда, когда шёл к старшему другу, заглядывал туда. Мои фи нансовые возможности были скромны, зимой я, бывало, покупал там лыжную мазь, да ведь её не на год хватало, в остальных же случаях покупал фотоматериалы или заходил просто так, в информационном порядке.

Любопытно всё-таки двигалась жизнь, а она двигалась! И это движение можно было заметить очень даже просто – заходи в магазины, и всё, пусть если это и магазин спорттоваров.

Чем дальше удалялись мы от войны, тем заметнее становилось это удаление. Давно ли мне, с огромным трудом выстояв очередь, мама купила снегурки на валенки, это был третий класс, а теперь бери не хочу хоккейные коньки на ботинках. А лыжи с «ратафеллами» и опять же ботинками, сладостно пахнущие кожей и дёгтем…

Когда-то по великому знакомству Васильевич доставал большие банки концентрированного проявителя «Агфа», а теперь завались сухих проявителей, фиксажей, ослабителей нашенского производства, да и плёнки полно.

И вот появились велосипеды – убой для пацанов. Велосипеды дорогие, шестьсот рублей, это несколько родительских зарплат, взятых вместе, а ведь ещё и шамать надо, так что велики, блестя никелем, стоят в спорттоварах, возле них всегда ребячья толпа, сквозь которую небрежно глядят продавщицы, время от времени бесцеремонно шугая нас.

Пацаны, сменяя друг дружку, по-моему, всегда толпятся возле великов, как великого действа ожидая явления богатых людей, которые, не спеша, привередничая, разглядывая, нет ли царапин и зачем-то обязательно проверяя насос, выбирают покупку счастливому чаду.

К таянию снегов в девятом классе велосипедный ажиотаж достиг точки кипения, мои стоны были услышаны, и отец, работавший в слесарной мастерской, привёл мне отнюдь не новый, чинёный, трофейный велик, выкупив его за сто пятьдесят рэ.

Мой старый друг Юра единственный, кажется, раз дрогнул, и через недолгое время мы уже прокатывались по вечерам, рассуждая о том, что в ближайшее же время совершим фотоэкспедицию за город. Надо признать, его поджимало время, стартовали экзамены на аттестат, и он сидел как проклятый, но объяснение операторскими интересами входило в систему приоритетных ценностей, и раз после очередного экзамена, вместо того чтобы тут же сесть за новые учебники, мы с Юрой двинули за город.

Мы фотографировали какие-то лесные опушки в Заречном парке, пыльные дороги с телегой, уходящей вдаль, совершенствовали своё мастерство, но мне запомнилось не это.

Мне запомнилась прохладная лесная тишина, скрип велосипедных педалей, шорох резиновых колес, птичьи пересвисты, солнце, то слепящее глаза, то прячущееся за деревья, и похожее на летнюю прохладу чувство покойной радости от того, что ты едешь рядом с молчаливым старшим другом, который строг, умён, делает для тебя неоценимо важное дело и с взаимным уважением относится к тебе.

А может быть, мне просто не хватало старших? Может быть, всякому человеку нужен очень близкий старший друг, когда наступает время выбора и жизнь подталкивает тебя к неведомому многолюдному перекрёстку? Как жить? Кем быть? Куда двигаться дальше после школы? И вообще, ради чего живет человек? Зачем?

Как недостаёт в эту пору общих рассуждений, и как подхватывает, поддерживает чья-то рядом идущая жизнь, так похожая на твою и которой ты хотел бы горячо подражать.

Каждой стае нужен предводитель.

А старший друг – каждому человеку.

21

А на город обрушились страсти. Впрочем, это, наверное, слишком громко сказано. На весь город, ясное дело, ничего такого рухнуть не может, страсти, конечно же, удел молодых, по крайней мере в такой форме.

Как только потеплело, в нашем классе пронесся слух, что по вечерам на самой центральной улице Коммуны, всего-то кварталов шесть, от крутого берега реки, где стоит главный памятник Сталину, до Театральной площади, возникает народное оживление и что не мешало бы нам исследовать эту тему.

Так оно и оказалось. По асфальтовым, широким сторонам улицы, освобождающейся к вечеру и так-то от невеликого числа машин, неспешно прогуливался народ. Шёл не парами и не в одиночку, а целыми шеренгами, как правило, не меньше четверых в один ряд. Чаще – больше. И поскольку одна шеренга всегда мешает другой, идущей навстречу, передвижение народных масс приобрело организованный характер и движение по одной стороне улицы шло вверх, к площади, а по другой – вниз, к реке.

Две эти шуршащие, шепчущиеся, смеющиеся, вскрикивающие колонны прерывистым потоком двигались навстречу друг другу, и молодые, а оттого зоркие глаза хорошо различали, кто идёт навстречу. Иной раз кто-то кивал головой, отмечая знакомого, кто-то, особенно мальчишки, громко выкрикивали имена приятелей, звали их к себе, те перебегали дорогу и постепенно народ свивался в клубки, объединённые или номерами родимых школ, или улицами, или компаниями, чаще спортивными.

Удивительное дело: не было шпаны. Она, конечно, повысовывалась из своих привокзальных районов, но, почувствовав себя неуютно, хоть и в мирном, но прилично массовом шествии, где ничего, кроме шума, не приобретёшь, исчезла. И ведь милиции никогда не было. Ну, пройдут два мильтона посреди улицы, растворятся в сумерках, вот и всё. Чем же объяснить столь массовое законопослушание? Страхом? Да, опаска в нас была уже воспитана, как своего рода детская прививка, но – страх? Драки на Коммуне случались, и про одну, самую, может, замечательную, я ещё расскажу, но за драку могли забрать в милицию, да и тут же выпустить, не о поножовщине же шла речь…

Так что порядок и покой, царивший, в общем, на Коммуне, был обеспечен самым надёжным – законом природы.

На глухарином току, скажите, может вдруг объявиться глухарь-хулиган, который вопреки зову крови просто из озорства или духа неповиновения устроит обыкновенный скандалёшник? Или, может быть, журавль, летящий в клину, выбьется в сторону и начнёт с дуру колобродить?

Конечно, у людей всё не как в природе, сикось-накось, но всё же и они подчиняются весенней тяге и её строгим порядкам. Так, две колонны, шурша и прыская смехом, щёлкая семечками и перекликаясь, плыли навстречу друг другу, а сотни глаз вглядывались в лица встречных, вызывая в глубинах сознания сложный природный катализ, в результате чего кто-то выбирал кого-то, шеренга преследовала другую шеренгу противоположного пола, потом они рассыпались, соединялись снова или не соединялись вовсе, выбирая уже иные, невидимые взору общественности, формы общения. С Коммуны уходили на танцевальные вечера и с них сюда же возвращались, мужские шеренги, взрослея, мешались с девическими, и происходила великая путаница, когда отдельные представительницы женских школ воссоединялись с отдельными представителями мужских, и даже целые классы меняли знакомцев, только лишь целые школы не изменяли школам. Их морганатический полубрак, зарегистрированный, вероятно, в городском отделе народного образования, разрушать было бессмысленно, как и вообще развод в ту пору, одновременно, простите, с абортами, был запрещён законом.

Кто-то, особенно из молодых, удивится, может, впервые услышав о таком железном законе, но он был, мы жили почти по католическим правилам, даже об этих правилах узнав лишь два десятилетия спустя из чудесного итальянского фильма «Развод по-итальянски», полного смеха, но у нас, похоже, было, как всегда, не до смеха, и лишь позже развод стал разрешаться только при условии исключения из партии, если ты большевик, а при Сталине и беспартийных не разводили. Шанс давался один и навсегда. И жениться. И родиться.

Так что ошибаться не рекомендовалось. И хотя нас никто на эту почему-то запретную тему не инструктировал, все всё знали, и я вовсе не исключаю, что эти жёсткие и даже жестокие законы крепко сдерживали неперебродившее молодое вино целого поколения.

Дети войны, до войны не знавшие жизни, после голода и потерь, мы походили на новую зелёную поросль. Нас было немало, поределые, маленькие классы, где учились дети, родившиеся в войну, подпирая нас, двигались сразу за нами, но они не помнили, что была радостная «довойна», а мы помнили, хотя и очень смутно, и что-то природное, не вполне ясное нам, подталкивало к необъяснимо счастливым улыбкам, к надежде, свободной от страха, хотя ещё никто и не думал подавать нам команду «вольно». Но природа брала своё. Мы умели хохотать до упаду над какой-нибудь ерундой. Мы рисовали в сознании непременно волшебные замки нашего собственного будущего, такого уже недалекого, срисовывая эти мечты из «Кубанских казаков», «Сказания о земле Сибирской» или «Подвига разведчика». Боже, что натворила эта сладкая ложь со многими из нас, как грубо разбивались наши мечты о железобетон жизни! Но спросите нас, поседевших, вы хотели бы большей трезвости? Не сказок о сибирской земле, а истины о политических лагерях, не героических историй о войне, а правды о поражениях? И мы, думаю, ответим: а разве правда лучше лжи? И покажите человека, кому горе помогло взлететь, расправить крылья? Ну а кино, так ведь была и «Радуга» по Ванде Василевской, и была правда, выплаканная немногими отцами на пьяных праздниках возвращения с войны и из тюрем, и рыночные калеки-попрошайки, которых пощадила смерть.

Мы учились жалеть, мы умели страдать, но нам хотелось любви и смеха – разве это не естественное желание? Любовь рождается и за колючей проволокой, не принимая к сведению даже шанса быть уничтоженной. Так чего же бояться нам – не всё понимающим, не умеющим объяснить или даже понять. Но желающим – бессмертно желающим чувствовать пьянящий запах тополиных почек, свежие, тугие волны южного ветра, летящего из-за реки, ток своей собственной крови в каком-то неузнаваемо сильном теле, гулко слышимые голоса и звуки, и смех, непонятно волнующий женский смех.

Ты не видишь её в загустевших сумерках, ты готов даже согласиться, чтобы она не была красавицей, которых показывают в кино. Бог с ней, пусть будет проста и пусть даже окажется не очень умной.

Пусть только будет. Пусть выйдет из полумрака и полушороха городской улицы и приблизится к тебе. Лично к тебе.

I

22

Всему этому гулянью кто-то приклеил название «ледоход», и оно оказалось до того удачным, что даже и знойным летом, и в следующую зиму, на редкость суровую, ледоход не останавливал своего вечного движения, как бы селекционируя прохожих. Любопытно, что среди звёзд «ледохода» оказалась Кимкина пассия Валентина, достигшая, как было уже отмечено, спелых форм несколько ранее, чем полагалось по какому-то такому общепризнанному мнению, которое не раз ворчливо, исподтишка поглядывая на нас, формулировала Кимкина мать Софья Васильевна. Может, заметила увлечение сына и таким странным образом, подчеркиванием достоинства предмета его наблюдения, что: разъясняла, останавливала, напоминала? Неужто Кимка хуже от того, что Валька, видите ли, переспела, как малина на кусту, того и гляди свалится?

Так оно и вышло, только Кимка остался с носом, да и слава, как оказалось, богу.

В общем, Валентина вечерами стала расхаживать по Коммуне, как, впрочем, и все, но публика тут же заметила она как-то вызывающе одевается. Время, напомню, было небогатое, народ ходил во всём чёрном, сером, от силы тёмно-синем, так что стоило Валентине надеть на себя белый плащ, а на ноги ботики с какими-то высоченными каблуками, как не только все мужские, но и женские школы впрочем, они-то скорее нас принялись таращиться во все глаза, обращать на неё внимание, осуждать и обсуждать. Как только стало теплее, Валентина где-то раздобыла абсолютно красное да ещё и облегающее платье и белые туфли-лодочки, которые и взрослым-то, вполне самостоятельным женщинам только во снах снились. Ну и наконец, Валентина подстриглась. Для спортсменки так было, наверное, удобнее, но эта личность подразумевала ещё что-то дополнительное, потому что женская публика по тем временам носила почти исключительно косы, во всяком случае, длинные волосы, это был знак девичьей чистоты, и стрижка, на которую решилась Валентина, была явным вызовом обществу.

Старалась она, как очень быстро я понял, не зря. Женюра Щепкин, так и не ставший пока мастером по русскому хоккею, стал приставать ко мне с расспросами: что, мол, это за красотка такая занимается в нашей секции. Настало межсезонье, Женюра перестал кататься на матчи, коньки снял и, хотя продолжал питаться в столовке за казенный счёт, переменил на время образ жизни, стал ходить на ледоход.

И вообще многие про Вальку меня спрашивали, хотя всё моё отношение к ней в одной секции тренируемся. И вообще! Мне эта Валька была как-то неприятна. В конце-то концов, подтверждались мои мысли, что у людей, в отличие от природы, всё сикось-накось. Там селезень сияет сине-зелёными перьями, а уточка скромна и сера, никуда не лезет, и яркий драгоценный хвост распускает павлин, вовсе не павлиниха, это каждый знает, кто хоть раз в зверинце был. У Вальки же всё наоборот: ну куда она лезет, чего добивается? Молвы? Так она себя ждать не заставит.

Кимка как-то стал дёргаться. Всякий раз, как Софья Васильевна заговаривала про Валентинины фор мы, он сперва мягко, как бы отмахиваясь, а потом всё жёстче повторял одно и то же:

– Ну перестань!

Злился на мать, смущался, наверное, чуточку меня, это всегда при мне происходило, почему-то Софья Васильевна любила сына подразнить при по-

Е сторонних. Он быстро вспоминал, что забыл обменять книги в библиотеке или списать задание на завтра, или ещё какую-нибудь ерунду, и мы выходили на улицу, шагали поначалу молча, и я исполнял свою партию.

– Да на фига она тебе нужна, подумаешь!

– С чего ты взял, что она мне нужна?

– Ведёт себя слишком вульгарно.

Ну почему? Это просто все вокруг серые, вот и бросается в глаза.

– Поверь, это добром не кончится. Кимка молчал, потом спрашивал:

– А ты ей сможешь это сказать?

– Зачем? – спрашивал я. – Какое я к ней имею отношение?

Мы вписывались в ледоход, к нам присоединялись ребята из нашей секции, иногда мы сливались с девчонками, среди которых, оглядываясь на Кимку, шла и Валентина, мы обменивались какими-то пустыми фразочками про тренировки, про всякую чепуху, а я чувствовал, как напряжен Кимка, как сосредоточен он на этом пустом разговоре.

Однажды нас с Кимкой окликнул Рыжий Пёс. Я махнул ему рукой в знак приветствия, но мы не остановились, тогда Женюра догнал нас и встал, задав какой-то малозначащий вопрос. Пришлось остановиться, и пара шеренг, объединявших нашу секцию, вместе с Валентиной удалилась.

– Кадришь? – спросил Щепкин Кимку, явно задираясь. И кивнул на удаляющуюся компанию.

– Кадрю? – удивился Кимка. Кого? Вальку, что ли? Да мы из одной секции.

– Ладно, не темни, проговорил Рыжий Пёс с какой-то угрозой.

Я решил всё-таки помочь старому другу, и так его мать донимает.

А ты чего, спросил я своего древнего недруга, интересуешься? Будто не зная, что интересуется. – Можем познакомить! И крикнул довольно громко: – Валентина!

Шеренги с учениками Кимкиного отца продвинулись уже далеко, но чуткое Валькино ухо расслышало моё восклицание, она повернула к нам свою стриженую голову и помахала рукой.

Ну, гад! – прошипел Рыжий Пёс, и под носом у него опять проступили бусинки пота. Но сейчас были совсем другие времена. В следующий же миг он жал нам руки своими потными ладошками, приговаривая миролюбиво: Ну чё вы, ребята, и спросить нельзя?

Он покладисто ретировался, а через неделю-другую, когда зацвела сирень, Валентина пригласила Кимку и меня к себе домой. На день рождения. Ясное дело, меня приглашали за компанию, как ближайшего Кимкиного сподвижника, но я перестал что-нибудь вообще понимать, когда мы, явившись в гости, обнаружили там Щепкина.

Он был взволнован, доволен положением дел, его, похоже, вовсе не смущало наше с Кимкой присутствие, о котором он, видимо, знал, в то время как мы о приглашении его персоны не знали ничего. Было как-то унизительно.

Но ведь не выразишь неудовольствия. Пригласили, делай вид, что доволен, вот если бы заранее знать…

Взрослых не было, на столе стояла огромная миска с винегретом, колбаса и бутылочное «Жигулёвское», целая батарея. Кимка налил себе стакан, пригубил его и, видно, решив поиграть, пригласил Валентину.

Какая она всё-таки была, эта несчастная Валька?

Ну, во-первых, в доме на стене висел ковёр, что означало определённый семейный достаток. Рядом со стаканами для пива были выставлены ещё и четыре фужера, но стеклянных, не хрустальных для дам. Впрочем, мода на хрусталь придёт позже, уже в нашем, повзрослевшем поколении, в богатой же семье тех времен хрусталь под пиво никто бы, может, не выставил вообще – другое дело вино, коньяк или водка.

Дом, где жила Валентина, стоял, утопая в сирени, и был неподалеку от железнодорожной станции, впрочем, не главной станции нашего города, а стоящей у северного ответвления железной дороги, к лагерям, как мы узнали вскоре, и поезда туда ходили редко, чаще всего по ночам, дневной же – всего один за целые сутки.

Так что это был заглохший, очень тихий, хотя и прижелезнодорожный район, и у Валентины кто-то в семье работал на станции не то отец, не то мать.

Сама она об этом не говорила, хотя вроде и не скрывала. Есть такой способ умолчания: и не говорят и не отрицают. Но чтобы отрицать или соглашаться, надо, как минимум, спрашивать, а мы не спрашивали. Ни Кимка, ни тем более я.

На столе в углу лежали целые кипы книг, но это были все учебники, и я, привыкший теперь обращать внимание на книжные шкафы, этажерки и полки, презрительно, хотя и про себя, хмыкнул.

Вообще Валька состояла как бы из двух противоположностей. Чего-то ей не хватало, а чего-то было чересчур. Чересчур женщина, чересчур громко говорит и смеётся, будто привлекает внимание, чересчур по-взрослому одевается. А не хватало ей грамотной речи, очень часто она неправильно произносила вполне ясные слова и ставила неверные ударения. Меня эти неверные ударения до сих пор наповал убивают.

Но вернёмся на день рождения. Валентина танцевала то с Кимкой, то с Женюрой, реже со мной, для двоих – из которых один это точно я, а вот кто второй? – были приглашены ещё две девчонки, имён которых я припомнить не берусь, во всяком случае, это были Валькины местные подруги, а не девчонки из секции, чего можно было бы предполагать. Так вот, я танцевал с этими девчонками, без всякого, впрочем, интереса, потому что разговора ни с той, ни с другой не получалось они односложно отвечали на вопросы, и всё. Я такого не любил. Так что я, скучая, подпевал Вертинскому, пластинки которого ставила Валентина, выходил на улицу, дышал там сиренью и отпивал пиво, а два соперника – Щепкин и Мазин – тем временем невинно состязались в интересности и острословили, разговаривая и пошучивая громко, в подражание Валентине. Один, впрочем, делал это вполне всерьёз, и это был, разумеется, Щепкин, другой с долей иро нии, то ли над хозяйкой, то ли над самим собой, потому что в такие минуты мы мало походим на себя, признаться. Впрочем, смешной оказалась вся эта возня голенастых петушков.

Отворилась дверь, и в ней, упираясь макушкой в притолоку, возник здоровенный громила, настоящий белокурый богатырь с голубыми глазами, просто загляденье, Илья Муромец, слезший с печки. Но Муромец, похоже, слезши, первое за что ухватился – бутыль, так что теперь он вихлялся на пороге, и вся дверная коробка скрипела и визжала под его тяжестью, пока он сосредоточивал мысль, пока не сформулировал её с большой долей изумления:

– Валя! Ну ты же сука!

Это было произнесено с большой долей изящества, да ведь и сам-то парень выглядел Муромцем только в физическом смысле, по дороге богатыря где-то со вкусом одели в коричневый костюм с накладными плечиками и даже повязали полосато-синий, к глазам, галстук.

Валентина хлопала ресницами, но я сразу почуял, что это наивное хлопанье рассчитано на детский сад, из которого кто как, а я лично давно уже вышел. Самое достойное, что я мог позволить себе, так это отступить в сторону и, так сказать, полакомиться наблюдением.

Рыжий Пёс и Кимка, только что хорохорившиеся друг перед другом, теперь репетировали «Ревизора»: немая сцена. Глаза их, такие, в общем, разные, с одинаковой натугой разглядывали пришельца. По их выражению можно было вычислить скорость, с которой содержимое их голов принимало и отменяло разнообразные по сути и форме решения: должны ли гости защищать хозяйку, какие права на такую фамильярность имеет вновь возникшее лицо и есть ли смысл, подчиняясь сказанному, принять превентивные, то есть немедленно определённые, меры, чтобы защитить свою собственную репутацию.

А Муромец тем временем вносил для рассмотрения новую информацию:

Ну так который тут твой ухажёр? Этот, мотнул он головой на Кимку, – или это рыжее чудовище?!

Я хохотнул, ликуя. Глубоко уснувшая мстительность воспрянула: значит, не на одного меня Женюра производил столь неэстетичное впечатление, так ему, так.

А ну, очнулся Щепкин, пойдём выйдем!

Мальчики! – театрально воскликнула Валентина, я же говорил, что в ней слишком многое было чересчур.

Ха! – трезвея, воскликнул Муромец и, шагнув, как-то небрежно махнул одной рукой, попав Женьке по шее. Размах его циркуля был настолько широк и инерционен, что Щепкина едва не смахнуло с ног. Он с трудом удержался, схватившись за край стола. Скатерть поехала, бутылки с «Жигулевским» посыпались, гулко хлопая, на пол.

И тут Женюра едва уловимым движением скользнул вперед, сжался и выкинул вперед пружинистую свою руку. Кулак попал точно в подбородок, и гигант неожиданно легко вырубился: со страшным грохотом рухнул навзничь и застонал.

Ой, завизжала Валька, ещё этого не хватало!

Она уже стояла на коленях перед парнем, гладила его по волосам, шлёпала по щекам, приговаривала: «Очнись, Боренька, очнись!»

Ни Кимка, ни Щепкин, ни уж тем более я не занимали её, она смачивала кружевной платок в пиве и прикладывала его к вискам Муромца, а когда он очухался, с какой-то бабьей самоотверженностью принялась поднимать с пола, из пивной лужи, многопудовую тушу.

Я больше не сомневался в том, что мы, все вместе взятые, стали лишь Валькиной приманкой для этой гигантской акулы. Судя по всему, ей требовалась ревность, и вот она её организовала.

Мы молча вышли за дверь, потоптались у благоухающей сирени. Вывалился на улицу Муромец, заметно протрезвевший. Сказал спокойно Женюре: Ну, падла, погоди! Мы тебя покалечим! «Мы»? ехидно переспросил Женюра, нагло подошёл к парню и врезал ему в диафрагму. Такой удар вообще никто не держит, но, странное дело, громила только едва согнулся, хыкнул и тут же саданул Щепкину по уху. Тот упал, вскочил, кинулся вновь, но мы с Кимкой с трудом ухватили его и поволокли прочь.

Валька орала нам вслед какую-то литературную чепуху, опять чересчур, вроде того: «За что вы все так надругались надо мной!»

Я понимающе поглядел на Женюру, он скривился в ответ. Было в этой гримасе какое-то признание моих взглядов, что ли. С чем-то он соглашался в моих прежних невосторженных ответах ему, в моих репликах, в моем неодобрении.

– «В бананово-лимонном Сингапуре», – картавя, сымитировал я Вертинского.

Они хохотнули. Странное дело – такие непохожие люди, как Щепкин и Кимка, всхохатывают одинаково печально и горестно.

Я глянул краем глаза на Кимку: нет, всё-таки определённо люди способны измениться в считанные минуты. Что-то с ним произошло, говоря языком алгебры, за скобки выскочила какая-то важная часть. Он с трудом скрывал недоумение, растерянность, обиду. Кимка из тех людей, кто скорей простит, если его обругают, нежели проведут за нос, как пацана. Впрочем, из тех людей все мы.

Щепкин, салютнув ладонью, резко сворачивает в какой-то переулок, а я говорю Кимке:

Больше всего меня поражает, что она как бы не постеснялась твоего отца…

При чём тут он, мямлил Кимка. Но я его не слушал.

– Всей нашей секции, в конце-то концов.

– При чём тут секция? уныло не соглашается Кимка.

И он в конце концов оказывается прав. На следующую тренировку Валентина появилась как ни в чем не бывало и, белозубо скаля ровные зубы, поздоровалась с нами. Нет, всё-таки что-то такое сломалось. Как-то она вихляла и слишком часто бросала украдкой взгляды на Кимку. Чего-то такое вычислял, высчитывал этот женский ум сугубо алгебраическое, очень сложное, хотя и рассчитан был только на арифметические задачи.

Но всё обманчиво, в том числе мальчишеские суждения о своем превосходстве. С помощью простых арифметических действий тоже можно добиться известных результатов. После тренировки Валентина подошла к Кимке и попросила проводить её.

Неискренне вздохнув, будто берясь за непосильную ношу, а в душе ликуя, – я-то знаю! – Кимка печально кивнул мне на прощание. Они удалились, как будто куда-то торопясь, к тому же через чёрный выход.

Когда я с остальными вышел на улицу, на каменном крыльце сидел Валькин Муромец. Похоже, меня он не узнал, проводил нашу горластую толпу молчаливым взглядом и остался сидеть. Любопытно, подумал я, где она его скрывала до своего дня рождения – такой красавец, не ровня ни Кимке, ни уж тем более рыжему Женьке.

В тот же вечер произошла косалка.

Я забросил домой свой фибровый чемоданчик с тренировочным обмундированием и пошёл, тоскуя, на Коммуну: Кимка упёрся с Валентиной, секция сегодня вряд ли выйдет на ледоход, тренировка кончилась поздно, а есть ли там кто-то из нашего класса, сказать трудно. Однако мне сразу же попался Женюра. Был он какой-то возбуждённо взвинченный и сразу спросил меня:

– Борьку не видел?

Какого? переспросил я, даже сразу не сообразив, что он имеет в виду Муромца. Поняв, объяснил, где он сидел полчаса назад.

Ну, я ему врежу! кипятился Женька. – Ну, я ему!

Да за что, Женюра? удивился я. Схлестнулись и хватит!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю