Текст книги "Мужская школа"
Автор книги: Альберт Лиханов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
9
Дня через два я стал вдруг ощущать какое-то необъяснимое неудобство. Словно что-то мне мешало, но что, этого я понять не мог. Странное дело, особенно явственно ко мне подкатывало это чувство на улице.
Правда, пару раз я замечал, что, например, по другой стороне дороги и чуть позади за мной идут Два каких-то здоровых парня, но стоило мне глянуть на них попристальнее, они сворачивали. Ещё один раз, выходя из дому, я заметил пожилого пьяного дядьку, который стоял неподалёку от наших ворот и пытался закурить, но что-то плохо у него получалось.
Сперва я подумал, что не мешало бы рассказать об этом маме. Отцу ни в коем случае, он тут же бросился бы меня спасать, хватать за грудки этих парней и этого старика, громко выяснять отношения был у него такой грех. Но вообще-то, что случилось? Да всё мне просто кажется, всё-таки смерть Коряги, маленький голубой гробик, да ещё и стакан свекольной браги а это почище бутылки пива, – а главное, правда о смерти пацана из нашего класса, которую досталось объявить именно мне, любого вытолкнут из колеи.
Но на третий день после похорон я узнал, что предчувствия не обманывают человека.
Это случилось после тренировки, шёл дождь, похожий на водяную пыль, нашей секции пора было перебираться в зал Дома физкультуры, и Борбор официально объявил, что сегодня мы в последний раз бегаем по стадиону. Так что и на тренировке-то я порядком промок, тренер даже предложил её отменить, но мы хором заголосили, не соглашаясь, потому что дождь-то очень уж несерьёзный. И всё же моя куртка и брюки прилично промокли, я лёгкой рысцой двигался в сторону дома, и тут это произошло.
Я пробегал мимо двух мужчин. Они стояли, подняв воротники курток, на краю тротуара и курили, а когда я поравнялся с ними, окликнули меня.
– Мальчик! – сказал один из них вежливым голосом. – Погоди-ка!
Я остановился, ничего не подозревая, вглядываясь в лица мужчин и всё же нетерпеливо переминаясь.
Скажи, а откуда ты взял, что Корягина убили, а он не умер своей смертью? проговорил второй уже другим, жёстким голосом.
Вот оно! Сердце забабахало в груди, перехватило дыхание. Мне бы сразу сказать только то, что я узнал от каперанга, но я спросил:
– А вы кто?
Да мы оттуда, слегка дрогнув, ответил первый, сунул руку в карман и показал кончик какой-то красной книжечки.
– Откуда надо, – успокоил второй и произнёс довольно нагло: – Ну?
Я ниоткуда ничего не взял, проговорил я уже довольно отрепетированным голосом. Это сказал в очереди у книжного магазина каперанг Линник Андрей Николаевич, академик. Он хирург, специалист по полостным операциям. И его вызывали на вскрытие Коряги. Я поправился: Корягина. Вот и всё.
Они потоптались, помолчали.
– И всё? – спросил второй.
– Ну да.
– Ты только слыхал, и всё?
Конечно, ответил я, успокаиваясь окончательно. Ясное дело, что это за дядьки были. Люди с настоящими красными книжечками не стали бы толковать со мной под дождём, где-то на грязной Улице. Но они и не бандиты. Те бы не стали так выставляться – это ясно любому дурачку. Их просто послали со мной поговорить. И они не знали, что ещё меня спросить.
Ну, я пошёл? спросил я как можно нахальнее. И усмехнулся. – Да об этом же весь город говорит.
Иди, иди, мальчик, – мотнул рукой первый дядька.
Второй уже отвернулся от меня, сразу будто потеряв всякий интерес. Перебегая дорогу сквозь кисею дождя, я увидел, что от угла, в противоположную мне сторону, движутся ещё двое мужчин в офицерских зелёных плащах.
Странное дело, на душе у меня как будто отлегло. Смутные предчувствия оставили меня, и я сделал глубокий, освобождающий выдох.
Жизнь поехала дальше.
10
Да, детский мир считают жестоким, и это правда. Может, оттого, что детские слезы легки и скоро забываются, и потому в слезах другого ребёнок не видит большой беды. А может, всё потому, что жизнь в начале судьбы стремительна, как весенний ручей, полна впечатлений, перебивающих друг друга, друг друга обгоняющих, а оттого забывчива. Своя память пока мала и беспомощна, а наставления старших звучат лишь просто словами, желающими подчинить себе. Старые уроки забываются, когда речь идёт о новом, а всё, что касается других, неприменимо именно к тебе…
Словом, Коряга, занимавший опасливое место в моей и всей школьной жизни, выпал из неё в никуда и с жестокой детской поспешностью забылся, точно его и не было вовсе.
Ещё раз его имя всплыло даже в местной газете года через два, когда бандитскую шайку всё-таки поймали московские чекисты, присланные к нам специально на жестокую охоту, и над изловленными был судебный процесс. Но что такое два школьных года?
Честно говоря, я уже с трудом припоминал Корягу, его и так-то не больно яркий облик лишь зелёные штаны, зелёный китель да зеленоватое лицо всплывали из туманов памяти и несколько фраз, отдающих смутной легендой: да, был такой Коряга, странный человек, служивший наводчиком у бандитов, этот пацан ходил среди нас, что-то мычал на уроках, когда спрашивали, но был ведь нам, честно говоря, почти неизвестен. Может, только Рыжему Псу…
Щепкин вдруг резко стал меняться, на уроках сидел тихо, слушал внимательно, тянул руку, чего раньше никогда у нас в классе не делалось – поднимать руку считалось занятием малолеток, комаров из первого класса, ведь и так было ясно, что знающего не спросят, и протянутую руку считали желанием стать выскочкой и отличиться.
Между прочим, первым этот кодекс исповедовал рыжий Щепкин, а вот теперь он же его и нарушал сперва под ироничным наблюдением соклассников, а потом вдогонку за ним припустил и Дудников.
Меня эти перемены, конечно, задевали, ведь год назад, когда я поднимал руку, мне давали щелбана сзади или в упор расстреливали жёваными бумажными пулями, а теперь… Но я не рвался наперегонки. Мне хватало старых уроков. Кроме того, школа всё-таки уже не занимала всё пространство моей души.
В те минуты шока, который я испытал, оскорбив бабушку, чистая детская интуиция выбрала по-взрослому верный ход: не погибать в школе от мелких, но изнуряющих преследований, а расширить свой мир, и теперь этот мир спасал меня, растворив в себя чудесно огромные и светлые окна.
Что мне Рыжий Пёс с поднятой рукой и его отличными отметками по математике, что мне Дудников, ринувшийся вдогонку за ним? У меня там твердые трояки вперемежку с четвёрками, и теперь уже я могу ухмыляться над двумя выскочками, двумя шустрыми хамелеонами, сменившими шкуры, – это раз. А два у меня, слава Богу, есть кое-что ещё кроме школы. Знакомый академик, почти полная полка новых книг, содержательные общения с Изей и, наконец, Кимка, лыжная секция, Борбор со своей женой, известные в городе люди, мастера спорта, а лично у меня настоящие лёгкие лыжи с ботинками на «ратафеллах» – так назывались лыжные крепления, редкие в ту пору и отличавшие настоящих спортсменов от всяких ползунков.
Пал снег, мы проложили лыжню в Заречном парке, пометив её флажками разного цвета для разных дистанций, быстро освоили технику движения – попеременный, одновременный ход раздобыли мазь на разную погоду – от оттепели до крепчайших морозов, и трижды в неделю, как по часам, я наматывал свои личные километры, накачивая икры и голени, укрепляя руки, раздвигая лёгкие.
К тому же путь от города до Заречного был уж никак не меньше четырёх километров, да обратно, да тренировочные вёрсты так что выходило изрядно. Зато как приятно было понимать, что ты как будто раз от разу устаешь всё меньше, и если поначалу просто валился с копыт, едва прислонив в сенцах лыжи, то потом, позже, уже хватало силёнок как ни в; чем не бывало сесть за стол и, не заснув на полдороге, выучить уроки.
Кимка стал моим закадычным другом, и я теперь частенько заглядывал к нему. Скажем, днём мы виделись на тренировке, дышали друг другу в затылок, потом расходились, чтобы поесть и выучить уроки, а вечером я приходил к нему. Чаще к нему. Там было интересно.
Жили Мазины в двух комнатках плюс ещё перегороженная прохожая о ней особый разговор, и было их четверо, ну, ясное дело, Кимка, чистенькая, опрятная и немногословная бабушка, которая никогда не вмешивалась ни в какие разговоры, и Кимкины отец с матерью Вячеслав Васильевич и Софья Васильевна Васильевичи, как говорили они про себя обоих и вместе взятых.
Вячеслав Васильевич был молчалив, нельзя сказать неразговорчив, а просто краток в своих отношениях: его спросят – он ответит, сам спросит, выслушает, что скажут, и успокоится. Без толку зря слов не тратил и, наверное, потому вызывал у меня не то чтобы страх, а какой-то трепет, пусть и не совсем священный. Зато Софья Васильевна говорунья была свойства необыкновенного. Редко когда она, особенно с посторонними, говорила просто и естественно. Казалось, её сжигает какая-то жажда, и даже с людьми, ей симпатичными, она разговаривала каким-то таким особенным желчным образом – все вопросы и рассуждения удавались ей с удивительной подковыркой, а когда фраза по смыслу разговора была незаковыристой, то она этак с паузами расставляла слова, акцентировала каждое из них, отчего речь выходила нарочитой, а высказывания на что-то претендовали.
Меня, помнится, это поразило с первых же фраз, хотя Софья Васильевна вроде меня не подковыривала, а просто снисходительно расспрашивала, как я живу да как учусь, хотя и сразу напомнила, каким я был в детском саду «всегда на первых ролях». Вот уж и впрямь я растерялся в душе, не знал, что мне ответить, и сразу по нескольким причинам: передо мной была солидная женщина, мать моего дружка, выходит, ничего такого плохого она мне сделать не должна, я же про свое детсадовское положение помнил плохо, знал только, что моя любимая бабушка водила меня туда за ручку а как ещё водят в детсад малышей? – и наконец, надо разобраться, плохо это или хорошо – на первых ролях в детском саду?
Лицо у Софьи Васильевны было очень даже приятное, внешне вполне приветливое, в отличие от неулыбчивого её мужа, она всегда была чрезвычайно общительна, не пропускала и пятнадцати минут, чтобы не обратиться ко мне или Кимке, не вовлечь нас в рассуждения, касающиеся, как правило, других людей. Сперва это была неведомая мне молочница Нюра или соседка Вера, соратница по работе Нина Петровна или Раиса Семеновна, и я пропускал мимо ушей эти обсуждения неизвестных мне людей, а частенько и замечал неудовольствие Вячеслава Васильевича, проявлявшееся во внезапной окаменелости его лица или в неожиданном вопросе, задаваемом жене явно для того, чтобы её деликатно перебить и перевести разговор на совершенно другие рельсы.
Ну, например, он говорил при внезапном, ни с того ни с сего, обсуждении сложности характера неизвестного Захара Захаровича:
– Соня! А ты не знаешь, где клей? Не силикатный, для бумаги, а резиновый. Им очень хорошо приклеивать фотографии ровно, прочно и не выцветает от света. У нас было целых три флакона!
Получался, таким образом, довольно длинный период его речи, Софья Васильевна была вынуждена отступаться от бедного Захара Захаровича и переключаться на клей, мы с Кимкой тем временем возвращались к своему, и, таким образом, Вячеслав Василье вич как бы выступал в роли громоотвода.
Никогда я не видел более деликатного человека, так славно умевшего перевести ход мыслей своей жены в иное направление.
Но это всё поначалу вовсе не мешало мне, а наоборот, привлекало, ведь у нас дома выражались очень попросту, уж если ругали кого, то вполне определённо и не очень-то выбирали слова. Речи же Софьи Васильевны, да и сама она казались очень сложными, а оттого интеллигентными.
Ну это всё ладно. Главное-то заключалось в том, что родители Кимки были очень авторитетными людьми в области, к которой я только что прикоснулся, в спорте. Он преподаватель кафедры физ-воспитания в педагогическом институте и знаменитый на весь город тренер по лёгкой атлетике, а она – судья аж Всесоюзной категории по беговым конькам, надо же! И Борбор со своей женой, целых два мастера спорта, наши с Кимкой тренеры, были учениками Вячеслава Васильевича.
Правда, о спорте в доме Мазиных говорить не любили, вернее, говорили, но, во-первых, без всяких восклицаний, очень сдержанно, а во-вторых, почти никогда про всесоюзных звезд, а только про своих учеников или про наших местных чемпионов.
По детской наивности и, как потом оказалось, незнанию, я этому удивлялся, спрашивал пару раз и Кимку, почему они не радуются успехам, например, нашей землячки Марии Исаковой, но он отвечал мне как-то неубедительно:
– А чего радоваться? Где она и где мы?..
– Но ведь наша же! – не понимал я.
– Да господи, – отвечал в том же странно индифферентном тоне Кимка, чё нам о ней беспокоиться. Давай лучше о себе побеспокоимся.
Лишь много позже я пойму, где был зарыт секрет этой семьи и почему так молчалив был Вячеслав Васильевич. Пока же мне очень нравилась вечерняя тишина в этом доме, низкая лампа, свисавшая с потолка над столом Вячеслава Васильевича, вечно чертившего какие-то графики и схемы.
Довольно часто сюда приходили всегда благодарные люди, постепенно я узнал, что это ученики Вячеслава Васильевича – более или менее знаменитые местные легкоатлеты и лыжники, все выпускники пединститута, работавшие при этом учителями в школах, в том числе очень дальних, деревенских. Гости чему-то всегда радовались, благодарили, вели дружеские разговоры, но меня не покидало чувство, что разговоры эти ведутся хоть и сквозь призрачный, но забор. Что-то такое таинственно незримое находилось между хозяевами и гостями, причём хозяева никак не могли избавиться от этого препятствия.
Потолкавшись у Кимки, мы выходили с ним подышать свежим воздухом. Вообще-то дом у них был потрясный. В самом центре города к ТЮЗу и краеведческому музею примыкали почти руины с длинным, как кишка, коридором, часто лампочки перегорали, и приходилось двигаться в кромешной темноте по интуиции. Сперва я натыкался на какие-то сундуки и короба, но со временем натренировался и, как Кимка, ходил довольно быстро, точно высчитывал, где должна находиться ручка именно их двери.
Коридор имел выход во двор, по ступенькам скрипучей лестницы можно было взобраться на второй этаж, откуда был ход на другую улицу типичная ироходнуха, когда можно, нашкодив, запросто смыться в несколько сторон.
На крылечке второго этажа однажды Кимка предложил мне курнуть. Хорошо что это было не в компании, он достал откуда-то папиросы «Казбек», и мы подымили. Дым попал в глаза, их защипало, но поскольку дело происходило вечером, в полной темноте, впечатления оказались ненаблюдаемы. Оба мы глубокомысленно покряхтели, проговорили что-то вроде: «Да-а!», «Ну-у!» – а потом враз рассмеялись и дружно признались в том, что табак это гадость. Однако папиросы Кимка не выкинул, спрятал в какой-то щели, и на другой вечер мы зыбнули снова, словно проверяя себя, на этот раз я закашлялся, хлебнув дыма, и Кимка следом за мной.
Во тьме, я помню, обрисовалась чья-то незнакомая фигура, оказалось, Кимкин по дому сосед, он попросил закурить, и Ким отдал мужчине всю коробку. С тех пор я, пожалуй, ни разу не закурил.
Может, кому-то вся эта краткая история с куревом покажется слишком розовой и неправдиво слюнявой, но так всё и было на самом деле. Да вся смехота в том, что и этих двух закуров нам хватило, чтобы Софья Васильевна разнюхала шедший от нас дух. Странное дело, она не произнесла ни слова, а на другой вечер Вячеслав Васильевич вдруг вышел к нам, сел на диванчик и сказал:
Вот что, ребята! Я вижу, у вас остается свободное время, так не записаться ли вам ещё на лёгкую атлетику? Три дня в неделю лыжи, три дня лёгкая атлетика, один день выходной. Понимаете, лыжи это хорошо, но они развивают только одну группу мышц.
Он поглядел как-то особенно сперва на меня, потом на Кимку.
Подумайте, не спешите, сказал солидно. Если согласны, я беру вас к себе.
11
Не слишком ли усердствовали эти взрослые? Всё-таки нам всего лишь по тринадцать, и только что минула война, да и в ту-то пору каша да картошка вот и все наши разносолы. А при тренировках требовалось есть как следует. Да и сердце, не велика ли нагрузка – шесть тренировок в неделю?
Но не зря, видать, Васильевичи закончили институт Лесгафта в Ленинграде. Кто не знает, что это лучший физкультурный во всей стране?
В общем, день на лыжне в Заречном с Борбором, день в Доме физкультуры, а между ними уроки, редкие теперь набеги в библиотеку да неизменная воскресная очередь у книжного магазина.
Каперанг и правда скоро уехал. В прощальное воскресенье он принес мне клочок бумаги, который я храню до сих пор. Это была первая бумага, адресованная мне лично, да ещё напечатанная на машинке: «Библиография. О Петефи:
1. П-ов, Александр Петефи, венгерский поэт, „Русское слово“, 1861, № 3.
2. Михайлов А., Александр Петефи, „Живописное обозрение“, 1878, № 2.
3. Н-в Н., Александр Петефи, „Живописное обозрение“, 1899, № 32».
И закорючка внизу – автограф знаменитого хирурга. Передавая мне бумажку, он извинился раз пять, не меньше.
Извини, дружок, – говорил он виновато, как я и предполагал, только дореволюционные издания, да и то периодика, не знаю, где ты их и достанешь.
И верно, я их не достал, пока был мал, в главную нашу взрослую библиотеку нас не пускали, а когда подрос, захлестнули другие заботы, так что простите, пожалуйста, товарищ каперанг. Зато Петефи, имя которого когда-то переводили как Александр, а потом Шандор я люблю с тех отроческих пор и под вашим прямым влиянием. Разве не прекрасно он написал:
Что – слава? Радуга в глазах, Мир, преломившийся в слезах!
Ну а библиография, я теперь знаю твёрдо, это наука о книгах, перечень работ одного автора, или одной темы, или одного издательства, путеводитель, который помогает разобраться в книжном океане… Изя тоже это срочно разузнал.
Вообще мои друзья и приятели были удивительно разными людьми, и то, что обожал один, не любил, а то и презирал другой… Ну, Изя, например, понятия не имел о спорте, и вся его выправка, даже походка, была совершенно не атлетическая: он зачем-то горбился, и ноги переставлял почти совсем как Чарли Чаплин, разбрасывая носки далеко в стороны и скребя пятками. Зато нос у него был орлиный и гордо поворачивался в сторону так, что казалось, будто он живёт отдельной, самостоятельной от Изи жизнью, и поворачивает за собой всё его лицо, его глаза и даже фигуру, потому что Изя голову не поворачивал, а разворачивался к предмету интереса всегда весь, всем организмом.
Словом, с Изей обсуждать вопросы спорта было бессмысленно, и я к нему с этим не приставал, зато он без умолку рассуждал о литературе и искусстве ведь его отец был в своем роде замечательный человек: летом он работал администратором в цирке-шапито, а зимой, когда брезентовую крышу с цирка снимали, он переходил администратором же, но в театр.
Впрочем, о цирке и театре Изя говорить не любил, а обсуждал со мной общие творческие вопросы, и мы дообсуждались до того, что вместе сочинили торжественное и очень патриотическое стихотворение к Дню пионерии, послав его опять же в «Пионерскую правду».
Дважды в неделю то я, то Изя непременно заскакивали в читальный зал, чтобы увидеть наше стихотворение безусловно напечатанным, но, увы, дата прошла, и ещё через месячишко мы получили красивый конверт с красными буквами на нём. В конверте оказалось неутешительное письмецо с разбором недостатков стихотворения, и оба мы были до чрезвычайности возмущены, потому что считали своё произведение если не идеальным, то вполне подходящим. Цитировать за давностью лет его уже невозможно, но было оно очень гладенькое, с правильными рифмами и содержательными словами про лучшего друга пионеров товарища Сталина, знамя, клятву, барабан и ещё что-то ну просто совершенно пионерское. И как это газета с таким обязывающим её названием не захотела его напечатать?
Мы с Изей искренне сокрушались, но вот что любопытно Кимке я об этом ни звука не сказал, хотя он тоже теперь был моим ближайшим дружком. Выходило, что разные мои интересы хранились как бы у разных друзей. Ведь Изя-то хотя и знал про мои занятия спортом, но тоже не очень: как-то так получалось, что дорога в библиотеку и книжный магазин ни разу не пересеклась с тренировочными путями, хотя город наш был не так уж и велик, а я, собственно, специально ничего не скрывал. Так выходило.
Но зато каждый друг как бы дополнял меня своими знаниями и страстями. Это ведь Изе Гузиновскому обязан я тем, что постепенно записался во все детские библиотеки и детские отделы взрослых библиотек, не без трудностей и ожиданий своей очереди одну за другой прочитал все самые знаменитые романы Александра Дюма-отца «Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя», «Королева Марго», «Госпожа Монсоро», «Сорок пять», «Асканио», а потом и «Даму с камелиями» Александра Дюма-сына.
Кимкё же обязан тем, что на первых соревнованиях я выполнил юношеский разряд на пятикилометровой дистанции!
Всё вышло будто невзначай, мы собрались на тренировку, Борбор построил нас разнопёрую, в латаных одёжках, команду, и спросил:
А хотите себя попробовать? Вон соревнования общества «Труд» идут, я там всех знаю, мы можем отдельный протокол составить, и, когда последний У них стартует, пойдёте вы.
Ни волнения, ни торжественной приподнятости я не почувствовал – на меня надели номер с лямками, я приблизился к флажку стартёра, и тот махнул мне: путь открыт.
Конечно, я старался, но как-то уж не очень. Трасса была знакомая, много раз прокатанная, лыжи скользили легко, ведь перед нами прошло много взрослых лыжников, я сначала словно резвился и, ликуя, даже обогнал каких-то людей с такими же, как у меня, номерами, но это были пожилые люди, даже старики, так что я себя успокоил: невелика победа. Где-то к третьему километру ноги у меня онемели, и я почти остановился. Это настала мёртвая точка, не зря же я ходил в секцию, Борбор учил, что в такой момент надо набраться терпения, глубже дышать, и через пару минут это одеревенение пройдет, минует мёртвая точка, и тут уж надо жать изо всех сил – финиш недалеко.
В общем, я выполнил юношеский разряд. И Кимка. И все наши сразу же вытянули на разряды кто на какой, вплоть до третьего взрослого. Борбор, кажется, радовался сильнее нас, хотя и мы радовались, конечно.
Когда шли домой через замёрзшую реку, поднялся сильный ветер с позёмкой. Лицо больно колол снег, самую середину реки мы шли спиной вперед, но все смеялись, ржали друг над другом и просто так, и, наклоняя тело навстречу секущему ветру, я представил себя мужественным полярником. А в душе пело: «Разряд! Надо же, настоящий разряд!» Дома я сообщил о своей победе с порога, но мама будто совершенно ничего не поняла.
Посмотри, говорила она, на кого ты похож. Так же можно и обморозиться!
В зеркале отразилось несуразное существо с лицом и руками свекольного цвета и правда мало похожее на победителя.
Но я был победителем, самым настоящим. Правда, об этом пока никто не знал. Даже я сам.