Текст книги "Мужская школа"
Автор книги: Альберт Лиханов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Набросавшись до великого одурения своих фантиков в классе, надрессировавшись и насобачившись, мы дружным воем одобрения встретили идею Коли Шмакова сойтись в открытом бою с соседним шестым «б». Коля с Наумкиным отправились на переговоры и вели их всего каких-нибудь сто секунд, вернувшись в полном ликовании, ибо задача была проста и понимаема, как всё абсолютно гениальное.
Великая бойня началась было в тот же день после уроков в нашем классе, сразу на трёх подоконниках, но народу набилось уж слишком много тридцать на тридцать, и все участники, никого не прогонишь, – да и в тишине такое ристалище не пройдёт, шутка ли, шестьдесят глоток, принадлежащих тринадцатилетним воинам! Так что организаторам пришлось ещё попыхтеть, чтобы правильно организовать рыцарский турнир.
Кому-то было пришла мысль, что, благо, весна, и подоконники на первом этаже нашей школы уже обсохли они хоть покрыты ржавым железом, но зато впечатляет сразу полтора-два десятка человек могут биться фантами, настоящее зрелище. Толпой спустились вниз, но ведь внизу, как вы помните, у нас была женская школа, и куриная стая в чёрных фартучках пялилась на нас из каждого окна ох, как ненавидел я тогда весь ясенский род!
Пацаны свистели, корчили рожицы, получая в обмен аналогичные знаки внимания, но было ясно, что наш номер не пройдёт.
Огибая угол школы, чтобы так ни с чем и разойтись в первый день, Витька Ложкин вдруг сказал:
А может, официально? Пойти к директору и сказать, что у нас такие соревнования.
Осмеют, поди, – усомнился Коля Шмаков. А чем чёрт не шутит? усмехнулся Лёвка Наумкин.
И мы договорились. Сперва уговорили нашу классную, она хихикала, махала на нас рукой, будто какая-то деревенская девушка, ничего толком не ответила, но директору, ясное дело, доложила, и они, видать, решили, что это хорошо, что это даже очень прогрессивно, когда бандитский класс не на улицу тянется, а в школу, и чем же плохи соревнования по каким-то безобидным фантикам в школьном спортзале.
Мы получили ключ из рук ворчливой технички Кати, оттащили от стенок низкие гимнастические скамейки, на которых можно держать равновесие и делать другие упражнения, протёрли тряпками сразу шесть подоконников – это тебе не трёхоконный класс.
Проверить ситуацию зашёл наш сострадалец, наголо остриженный Эсэн. Сохраняя серьёзный вид, он в своем зелёном френче под вождя подошёл к Ване Огородникову, попросил у него пяток фантиков и первым положил свой блин. Ваня не трухнул и тут же накрыл директорский фант своим ходом.
Все расслабились и захохотали. Битва народов началась.
В общем, мы опустошили карманы шестого «б». Сражение шло до позднего часа, азарт нарушил моё расписание, и на тренировку я не явился, уговаривая себя, что здесь идёт командная борьба и я не имею морального права подводить свой класс.
Противники наши упорно сопротивлялись, ведь принцип игры был непростой сперва каждый играет с каждым, тридцать на тридцать, проигравшие дотла свое состояние выбывают, а выигравшие играют с выигравшими, пока один, последний, не получит всё с последнего игрока противоположной команды.
Конечно, несколько человек из наших тоже проигрались в дупель, но зато самые удачливые наши отыграли их богатства себе.
Надо же, опять Щепкин всплывал наверх. Он остался последним, мы уже свет включили, когда закончился финальный бой, и Женюра, довольно утирая свои фирменные бусинки пота под носом, разглядывал целую гору фантов. Потом, будто скупой рыцарь, стал запихивать их в портфель.
Как чувствовал себя я? Без капли зависти. Ведь победил не Щепкин, а все мы, весь шестой «а». Проигравшие, надо заметить, были оживлены не меньше нас, правда, по другой причине.
Теперь вам надо смахнуться с шестым «в», орали они. А потом с седьмыми, по очереди. И так до конца.
Мы смеялись, и меня никак не покидало это стадное чувство.
Ну а потом, сказал я, надо схлестнуться с соседней школой! И со всеми школами в городе!
Все грохнули, один только Коля Шмаков кивал мне согласно. Вполне серьёзно кивал.
Так что эта идея в меня серьёзно запала. Хотя казалась тогда бредовой.
16
А теперь перенесемся в Кимкину прихожую замечательное место! Перегороженный маленький коридорчик за фанерной стенкой хранил уютную фотолабораторию: Вячеслав Васильевич много и усердно фотографировал, выклеивал какие-то альбомы и стенды, похоже, оформлял свои институтские работы, потому что очень часто снимки лыжников, к примеру, соединялись ещё и с графиками.
Узнав, что я умею снимать и вообще не новичок в фотографии, Кимка и, как мне показалось, Вячеслав Васильевич обрадовались. Причины радости были, наверное, разными, но это уж не так и важно У каждого человека свои мотивы на любой случай, а часто они ещё и перемешаны, так что поди разберись. Ведь и у меня были свои причины время от времени я проявлял здесь свои пленки и печатал с них фотографии, оставляя глянцеваться до следующего утра на хозяйском стекле. Наверное, мне надо бы задуматься, что я пользуюсь чужим проявителем и закрепителем, хотя бумагу для печати я всегда приносил свою.
Но я тогда ни о чём таком и думать не думал, вечерами мы забирались с Кимкой в эту лабораторию, а на то время, о котором я пишу здесь, приходилась ещё Кимкина тайная страсть к Валентине, и ему требовался консультант.
Чуть не каждую тренировку Кимка брал с собой аппарат и снимал Вальку. Делать это приходилось не впрямую, а очень даже замаскированно, чтобы никто не догадался кроме, естественно, меня, посвященного в эту простецкую тайну. Например, снимая всю нашу секцию, Кимка настраивал камеру так, чтобы Валентина оказалась на переднем плане, и потом, в фотолаборатории, кадрировал снимок таким образом, что она оставалась одна со всеми её выпуклыми прелестями.
Или на прыжках в высоту снимал человек пять, пока доходила её очередь прыгать, а уж тут он садился на колени, отыскивая самый низкий ракурс, так что на снимке оказывались во весь экран её зад, обтянутый трусами, а головка была где-то вдали и очень маленькая.
Я быстро смекнул, что Кимкой владеет не любовь, а именно страсть, потому что лицо Вальки его не интересовало. Но сформировавшееся тело даясе очень. Таясь от прочих, со мной он был откровенен, и, печатая карточки сисястой Валентины, мы наперебой, не тушуясь друг друга, оценивали её стать. Кимку вполне устраивало моё консультативное присутствие, видно, потому, что подобного рода подробности бессмысленны без обсуждения. Это был бы, пожалуй, уже порок.
Ясное дело, что проявлять, а особенно печатать такие карточки было небезопасно, и мы радовались, когда Васильевичи уходили на собрания, а ещё лучше – на вечерние соревнования по конькам, оба они были ведь хорошими спортивными судьями, а за это платили.
Кимкина бабушка уютно усаживалась под голубым абажуром со своим вечным вязаньем похоже, её устраивало, что дом затих и обезлюдел, мы удалялись в свой закуток, и Кимка время от времени вносил туда старинную бутылку с домашней наливкой.
Мы делали по хорошенькому глотку прямо из горлышка, во рту приятно обжигало, и оставался привкус черноплодки, а по животу расплывалось тепло. Кимка тут же аккуратно доливал в бутыль чая с заваркой, приготовленного заранее, совсем немного, два глотка, бутыль тихо, без скрипа, убиралась в буфет, стоявший в прихожей, а мы начинали своё дело.
Торжественность этих нечастых мгновений, когда Мы при свете красного фонаря отхлёбывали первые глотки приятно греющей влаги, не были порочным началом коварного пристрастия, нет.
Хоть в этих глотках, без сомнения, и таился некий процент алкоголя, мы пробовали зелье, скорее, как жидкое варенье, и на редкость аккуратно. Мы не испытывали тяги к выпивке, и это была простая шалость, за которой не просматриваются дурные наклонности, так страшащие взрослых. Просто, видать, мы слегка разогревали наши пока дремлющие начала. Ведь разбор созревшей Валентины не был для нас тайным сладострастием вот такое-то уж наверняка одиночное занятие, а как бы анатомическая сверка личных ощущений с фотографическими чертежами.
Немножко сложновато? Ну, попробую сказать попроще: детство ещё перевешивало в нас, но ростки мужского интереса уже просыпались, и мы устроили собственный ликбез по преодолению белых пятен в нашем мужском образовании.
К той же эпохе относится наш тщетный поиск авторитетных источников. Если и спросишь в читалке – потея и краснея книжку про любовь, что тебе ответят? «Рано?» Или посоветуют книгу про Дан-ко? О любви ко всем людям?
Нет уж, спасибо! И хотя среди нас двоих книжником считался я, Кимка однажды встретил меня, таинственно подмигнув, а когда мы удалились в лабораторию, притащил из отцовского кабинета голубой томик.
Чтоб не привлечь, не дай бог, бабушкиного внимания вдруг она войдёт в прихожую? он поднял красное стекло у фотографического фонаря, и мы, как подпольщики, соединили головы над опасной книгой.
«Никакие разговоры о половом вопросе с детьми не могут что-либо прибавить к тем знаниям, которые и без того придут в своё время», прочитал я шёпотом строгую, но непонятную фразу и пожал плечами.
«Но они опошлят проблему любви, они лишат её той сдержанности, без которой любовь называется развратом», прочитал Кимка и усмехнулся. Ничего себе!
«Раскрытие тайны, даже самое мудрое, усиливает физиологическую сторону любви, воспитывает не половое чувство, а половое любопытство, делая его простым и доступным», – прочитал теперь я и спросил Кимку: Значит, есть какая-то тайна?
Я сегодня на неё наткнулся, – сказал, уже не таясь, Кимка, и, честно говоря, ни фига не понял.
Но я; в этом усомнился, мало ли. Да и вообще, человек привык только своим глазам верить.
Ну-ну, покосился на меня Кимка. Тогда послушай: «Культура любовного переживания невозможна без тормозов, организованных в детстве». Понял чего-нибудь? Где твои тормоза, а? Может, в ширинке? Мы похохотали, потом он продолжил: «Половое воспитание и должно заключаться в воспитании того интимного уважения к вопросам пола, которое называется целомудрием». Ты уважаешь.'' – Кого?
– Не кого, а чего. Вопросы пола? Я хихикнул и спросил:
А ты знаешь, что такое танцы? Шутка. Ну?
– Трение двух полов о третий.
– Паркетный?
– Не обязательно.
Мы опять поржали, так и не выяснив, уважаем ли вопросы пола. Кимка продолжал:
«Умение владеть своим чувством, воображением, возникающими желаниями – это важнейшее умение, общественное значение которого недостаточно оценено». Понял?
– Понял.
– А чего?
Недостаточно оценено. И вообще, плохо ты владеешь своими желаниями, вон Валентину всю облапал.
– На карточке! – он закатился.
– А надо бы в натуре! – добил я.
Кимка перестал ржать, сказал, утирая слёзы:
Не-а, ещё потащит вдруг жениться. На фига мне такая кобыла?
Ну вот, обиделся я, а чего же мы тут лясы точим?
Фи, сморщился Кимка, ну и слова же у вас, молодой человек. А ещё ходите в библиотеку, стоите в очереди у книжного магазина. Мы опять хохотнули.
Ну, или вот! ворчливо проговорил Кимка. Слушай сюда. «Мой опыт говорит, что специальное, целеустремленное, так называемое половое воспитание может привести только к печальным результатам. Оно будет „воспитывать“ половое влечение в такой обстановке, как будто человек не пережил длинной культурной истории, как будто высокие формы половой любви уже не достигнуты во времена Данте, Петрарки и Шекспира, как будто идея целомудренности не реализовалась людьми ещё в Древней Греции». Хо!
Кимка! спросил я, едва сдерживая хохот. И что, ты серьёзно не представляешь себе высокой формы половой любви?
Ну у, – начал было он, но я не дал ему говорить. Чудак на букву «м», – сказал я и не сдержался, захохотал. Да это же любовь под куполом цирка!
Мы ржали так, будто кто-то щекотал нам пятки. – А ты!.. А ты! – еле говорил я. Просто не пережил длинной культурной истории, как в Древней Греции.
Вышла в прихожую бабушка, спросила, всё ли ладно с нами. Едва успев опустить красное стекло, Кимка ответил, что пока ещё ладно.
Но не вполне! – добавил я, и мы снова раскатились. А бабушка, заразившись, тоже засмеялась, удаляясь обратно под свой абажур.
Теперь уже читал я, вырвав книгу из Кимки-ных рук.
«Культура половой жизни есть не начало, а завершение. Отдельно воспитывая половое чувство, мы еще не воспитываем гражданина, воспитывая же гражданина, мы тем самым воспитываем и половое чувство, но уже облагороженное основным направлением нашего педагогического внимания». Уф!
Ну, каков же ты гражданин, острил в ответ Кимка, если у тебя ну совершенно не воспитано половое чувство.
А знаешь, почему? спросил я, успокаиваясь. Да потому, что оно есть завершение, а не начало.
– Ладно, кончаем, – сказал Кимка.
Что это за зануда всё написал? – спросил я. Карл Маркс, что ли? И захлопнул корочку. Боже! Там блестела золотом фамилия Макаренко. Ведь его портрет висел в нашей школе. А с Кимкой что-то произошло. В нём даже, кажется, щёлкнуло. Будто это был совершенно другой человек.
Знаешь, сказал он, неожиданно помрачнев, – я тебя очень прошу, ты в нашем доме никогда над ними не смейся.
Над кем?? просто-таки восхитился я, не понимая.
– Ну! – сказал Кимка и замолчал.
Над кем, над кем? требовал я. Ничего не понимаю!
Ну над Марксом там или Макаренко, – проговорил он. Или, не дай бог, ещё над кем, понимаешь?
Я понимал, прекрасно понимал, чего же тут не понимать? Да и разве смеялся один я, а не мы оба?
Я же ведь и не знал, кто это так пишет, но Кимка-то знал. Да и чего он испугался, чудак?
Он понял моё удивление, помялся, проговорил:
– Когда-нибудь потом скажу. Не сейчас.
Я не понял, наивняк. Пожал плечами.
Но от смешного до трагического – воробьиный шаг.
17
А дома происходило следующее. Однажды, это было уже в конце шестого, меня у школы встретила мама. Я испугался: что случилось? Никогда меня не встречала мама из школы, даже из начальной.
Нет, нет, – успокоила она меня, просто вот иду и дай-ка, думаю, подожду тебя.
Неуклюжим было такое враньё, ясное дело. Я ведь и сам не знаю, когда выйду из школы. Но я промолчал, не стал докапываться.
Нас обогнала кучка ребят, кажется, кто-то мелькнул из нашего класса, но я старательно глядел себе под ноги.
Что-то ты, сынок, изменился, мягко сказала Мама. Дома мало бываешь. Со мной говорить совсем перестал.
– А ты не изменилась? – спросил я.
Она вздохнула, ничего не ответила на мой вопрос. Наверное, полквартала мы медленно двигались, не разговаривая.
А ты не хочешь? спросила она меня неожиданно.
– Чего?
Чтобы у тебя появился брат? Или сестра?
Вот оно, значит, что! В самое яблочко! Я сделал несколько шагов молча, мучительно соображая, как вести себя дальше. Удивиться? Сказать, не понимаю, о чём речь? Предложить, чтобы мне пояснили всё с самого начала, что там такое вдруг произошло? Но, пожалуй, уже поздно я не вздёрнул голову, не оглядел маму, не произнес удивлённого восклицания. И потом, она говорила со мной, как со взрослым. Да вала понять, что оценивает мою деликатность, если я и так всё знаю.
Почему, с ржавым скрипом в голосе проговорил я, мне надо быть против? Разве это моё дело?
Вдруг мама заплакала. Вот чего уж не ожидал я, так этого. Женские слёзы последний аргумент, как с ними станешь спорить?
– Ты чего? – спросил я, меняя, конечно, свой дикий тон. Попросил: Ну, перестань!..
Я боюсь, ответила мама, у нас ведь уже была девочка, но я её не выносила, она умерла.
Это был какой-то орудийный грохот.
– Девочка? У тебя? Когда?
Ты не знал, сынок, устало сказала мама, ты ничего не знал, помнишь, я долго лежала в больнице? Не помнишь? Вот тогда.
Как это не помню! Всё я помнил, маленький паскудный щенок, помнил, но не понимал. Я ходил к ней после школы, и мама спускалась по длинной холодной лестнице, кутаясь в казённый, не по плечу, огромный, до пят, халат. Она расспрашивала меня про дурацкие уроки, а я, идиот, всё ныл, скоро ли она вернется домой. Но ведь это и не роддом был, вот что. Так-то я бы догадался, понял. И теперь выясняется, что у меня была сестра. Но как же? Почему, не родившись, она умерла?
Господи! Да всё перевернулось во мне! Мама страдает, а я, как последний идиот, злюсь на неё. Но почему она боится? И я говорю ей об этом.
Подумай, сынок! говорит она печально. Если кто-то родится, он будет на целых тринадцать лет младше тебя! Я ведь уже не молоденькая! Говорю тебе, однажды не получилось, и вот… Ведь это больно и страшно. И женщины иногда умирают от родов.
Тогда не надо! воскликнул я. Зачем рисковать! В конце концов, проживём без него!
Вот, вот, так я и думал! Всё это они выдумали неправильно. Ну, конечно, детей не спрашивают, с ними не советуются о таких деликатных делах, а потом пожалуйста, мама собралась умирать. Во всяком случае, она говорит, что это не исключается, а она всё-таки медик, знает, о чём идёт речь.
Вот так да! Меня всего знобило: и где, интересно, взрослая логика? Что будет, если она умрёт? Как же я?
Похоже, губы у меня затряслись, и я проговорил этот позорный вопрос. Вырвался он из меня.
Мама заплакала снова, прижала мою голову к своему животу, но как-то заплакала по-другому, ей-богу, просветлённо, что ли? А может, облегчённо. Только отчего же ей стало легче?
– Ах ты, дурачок мой, приговаривала она, гладя мой затылок. – Ах ты, дурачок!
Я вырвал свою голову из её рук: при чём тут «дурачок»? Мы двинулись к дому дальше, я украдкой поглядывал на неё и единственное, о чём мечтал, чтобы она была всегда, чтобы она никогда не умирала.
Но моё дурацкое воображение, как назло, рисовало самое худшее: голубой гроб, как у Коряги, только значительно больше, а в нём о, ужас! мама в каком-то подвенечном платье, и всё это утопает в сирени.
Боже, как я проклинал себя, как крутил головой, как моргал глазами: дурак, ну ладно, приснилось бы это во сне, говорят, покойники снятся к перемене погоды, а то идёшь рядом с мамой, а представляешь её неживой.
Это уж потом я узнал, что развитое воображение всегда рисует самые плохие варианты, так что лучше всего обладать воображением неразвитым, меньше печальных представлений, но тогда я ничего такого, научно объясняющего моё состояние, не знал и готов был плакать навзрыд, не в силах избавиться от ужас ного наваждения.
«Да пусть он рождается, кто угодно, мне всё равно, сестрёнка или брат: пусть только мама! Мама будет невредимой!»
Сквозь какую-то тяжёлую пелену, уже чувствуя, что она спадает, я повернулся лицом к маме и, не стыдясь прохожих, обхватил её за шею.
«Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся…» Это сказал прекрасный поэт Федор Иванович Тютчев, и в ту пору мне не были известны такие слова. Но разве в этом дело?
Не зная, где найти выход, сердце моё отозвалось тотчас, лишь только я узнал о маминых страхах. Может, она чуточку лукавила со мной? И ей хотелось заранее примирить меня с братом, который родится тринадцать лет спустя после меня? Может, он был ей уже так дорог и мил, что она охраняла его всей своей материнской сутью даже от меня? Так, наверное, и было, хотя и страх как без него? ведь нас с ним разделит целая вечность, война, которую я прожил, а он никогда не проживёт и мама прожила, ждала отца, дождалась, и они старались вернуть свою молодость, нестарые ещё в сущности, люди, однако и не такие уж молодые, чтобы всё воротить назад. Тринадцать лет между двумя детьми какая женщина не испытает такого беспокойства, страха, слёз? Да ещё если твой старший отделился вдруг, бежит из дома, ревнует?
Тяжкая пелена, протянувшаяся между мной и мамой, спала.
Гадкие мысли мои исчезли без следа, словно всё это вовсе и не ко мне являлось. Мама и отец, думал теперь я, совсем ведь нестарые, и надо, чтобы у меня родился брат, раз они так задумали. Ну, на худой конец сестра. Чем они мне помешают? Да я ведь уже вырос.
Мама мне тоже сказала эти очень взрослые слова: «Ты вырастешь, уедешь далеко от меня, а я состарюсь. С кем же я останусь?» «Я всегда буду с тобой!» – ответил я запальчиво.
А теперь думал, что я всё равно вырасту, а маме приятнее будет, если около неё окажется мой маленький брат.
Я бывал теперь дома часто. С улыбкой смотрел, как мама обшивает края распашонок, что-то там режет ножницами, смеясь, показывает мне обновку для нового человека.
Тренировок стало меньше, ведь снег растаял, и обе секции слились в одну на всё лето. Лыжники тоже занимались лёгкой атлетикой.
18
Вы видели когда-нибудь, как воронята учатся летать? Сперва приседают на краю гнезда, бестолково хлопочут крыльями, потом, очертя голову, срываются вниз, а пролетая всего ничего, несколько каких-нибудь метров, качаются в воздухе – то их направо поведёт, то налево.
Отрочество, по-моему, очень похоже на эти полёты. Ведёт тебя в разные стороны неизвестно отчего, хотя ведь лёгкий полёт по прямой – природное умение птицы. Но даже её мотает поначалу.
Вот и меня мотало. Это, конечно, не значит, что каждый день или каждую неделю что-то со мной происходило сногсшибательное, бывали и тогда в моей жизни тихими целые долгие куски, хотя ведь и бурные события внешне не всегда выглядят бурно.
Однако человек в отрочестве совершает свой полёт не буквально, не физически, а душой, если можно так выразиться. И не всегда разглядишь со стороны, что у внешне спокойного пацана на душе, оказывается, шквал, ветер, хлещет ливень – словом, буря.
А иногда бывает и так: летишь ты спокойно, вроде равновесие отыскал, не рыскают твои душевные крыла ни в ту, ни в другую сторону, но тут налетает совсем нежданный ураган и так тебя сносит, так крылья твои заламывает наружу, что хоть кричи.
В те примерно дни, когда мы с мамой встретились на улице, – чуть, пожалуй, всё-таки позже, когда я подутих, подуспокоилея, смирившись с мыслью о брате или сестре, налетел на меня вот такой шквал.
Зачем-то мне там надо было зайти к Рыбке. При шёл, поздоровался с его знаменитым дедом, который всю жизнь «Капитал» Карла Маркса читал и никак не мог закончить, потом мы о чём-то разговаривали, не помню. Дед собрался, ушёл. Мне стало легче, потому что, как ни говори, а малознакомый человек всегда сковывает. Я вздохнул, оглядел деревянную эту комнату и снова обратил внимание на неприятный контраст: вроде здесь люди живут, а над ними портреты вождей, и хоть стены уютно жёлтые, в комнате как-то казенно и грязно, пол такой, будто его сто лет не мыли, зловонное ведро под рукомойником, а на столе немытые кастрюли.
Видно, я носом повёл, что ли, а может, как-то иначе выразил свою брезгливость ведь я-то вырос в чистоте, у нас дома каждую пылинку бабушка или мама разглядят, у порога обувь принято снимать, чтобы надеть тапочки, и в них лишь позволено передвигаться по крашеным, словно яичным, половицам. Ну так вот, Герка Рыбкин заметил это моё нервное понюхивание и начал керосинку зажигать, воду на неё ставить, кастрюли со стола перетаскивать.
– Гер, спросил я просто так, скорее механически, без всякого, в сущности, интереса. Ты чё, с одним только дедом живешь?
– Угу, – ответил Герка.
– А где остальные? Уехали куда?
– Отца на войне убили, а мать в тюряге.
Герка сказал это очень как-то обыкновенно, нисколько не переживая, будто он привык помногу раз отвечать одно и то же, зато я просто подскочил. Стоял посреди комнаты, будто дурак, и не знал, что сказать или что сделать.
– В тюрьме? – переспросил я и, поколебавшись, брякнул: – А за что?
– Да она у меня бухгалтером работала, – спокойно ответил Герка, – ну и растрата получилась. Начальник ей приказывал, а потом на неё же и свалил. Ещё два года ей.
Я ужаснулся. Значит, Герке жить без матери ещё два, а всего, он сказал, ей дали пять – целых пять лет только с дедом. Я опять вообразил, что всё это произошло со мной, и вот я один с бабушкой, господи, ну да если даже и с отцом, разве легче, как бы я жил, как бы вообще выжил? А Герка вот живёт и ещё терпит, что я носом верчу.
Я подошёл к рукомойнику, взялся за ведро, спросил его:
– Где у вас помойка?
Герка расхохотался, объяснил, а когда я вернулся, сказал, глядя мне в глаза:
Ты это брось! Меня жалеть не надо. Мы с дедом нормально живём. Он у меня старикан хоть ку да. Старый большевик. Вот он переживает.
– А ты? – удивился я.
Я уже привык, сказал Герка и посмотрел на меня очень спокойно своими жёлтыми, ничего не выражающими глазами.
Сначала я ему не поверил, но потом мы ещё не раз говорили про Геркину мать, вернее, упоминали её, и он всегда был спокоен, по крайней мере казался спокойным, хотя и вёл эти разговоры неохотно, но без всяких волнений. Только тогда я поверил, что он привык. Хотя понять не мог. Мне всё казалось, будто Герка чего-то не договаривает.
А тогда, узнав эту подробность Геркиной жизни, я ушёл от него в жутком смятении. Мне отчего-то рисовались картины, на которые Рыбка даже не намекал, как, например, за матерью приходит милиция и комнату эту их начинают обыскивать, даже за портреты Ленина и Сталина заглядывают, будто там деньги могут лежать. Я ведь не видел никогда Геркиной матери, поэтому, будто на вред мне, вместо неё в моем воображении была моя мама. И она плакала, просила прощения не у меня, конечно, у Терки и завещала растерянному старику, Геркиному деду, беречь сына, как только он сможет.
Все эти воображенные сцены дико разволновали меня, выбили совершенно из строя. Среди прочих мне приходила в голову мысль, что я простой осёл. Почти два года просидел на одной парте с Рыбкой и не знал, что у него мать в тюрьме. И дома был, и деда видел, и про «Капитал» знал, а вот о самом главном понятия не имел. Кто же я после этого? Осёл или простофиля.
И ещё я думал о любви. Не о той, что бывает между мужчинами и женщинами, а о любви родных. Например, любовь матери к сыну, она понятна, потому что ведь сын – дитя этой матери. Но почему же сын любит мать, неужели только в знак благодарности за то, что родила, вырастила, ласкала? Вообще существует ли благодарность в такой любви? Должна ли существовать?
Вот я, например. Чего уж там говорить, когда мама сказала, что боится рожать и может умереть, я сперва же за себя испугался! Что со мной будет, как я без неё останусь, скотина! А потом уж за неё.
И вот ещё интересно: любовь деда к Терке – почему она? Он же старый, это раз, ему, наверное, самому нелегко, но вот Терку, значит, любит, раз не бросает. К тому же дед-то Геркин, оказывается, отец его отца, и мать, сидящая в тюрьме, ему просто невестка. У них двоих только и есть общего, что погибший на войне муж и сын да оставшийся от него Герка. Выходит, это уже не любовь их соединяет? А горе?
Ну а я? Вот бабушка моя, она меня любит, потому что я её родной внук, и я её люблю – не в ответ, а просто так, наверное, из-за того что всю свою жизнь её любовь к себе чувствовал. Но к отцу моему она вполне спокойно относится. Миролюбиво, отношения у них вежливые, но не больше. Ни о какой любви, ясное дело, речи нет. Просто родственники.
Ну и запутано же всё! Зато, похоже, вот эти любови людей и держат. Они, будто паутина, каждого связывают с каждым, нитки протягивают от человека к человеку, и вся людская жизнь соединяется чувства ми: там, где сильнее любят, струна эта крепче, где меньше – там тоньше.
Но всё равно, без любовей не прожить, не удержаться. Именно без любовей миллионов переплетённых паутинок.
Чего-то эти размышления странно меня раскачали. Будто дунул сильный ветер и здорово меня в сторону снёс, хотя вроде не было повода так крепко волноваться: Герка всего лишь навсего мой одноклассник. Но что-то невидимое во мне произошло.
Какая-то родилась во мне необъяснимая тень вины.