Текст книги "Повести"
Автор книги: Ал. Алтаев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)
– Машенька, родная! Что ты говоришь? Ты – ненужная? Да ты мне радость двойную подарила: свою любовь и работу над картиной. Ведь я тебя, твои глаза, твою улыбку, твою грацию видел! О тебе, как о солнце, мечтал…
– А где же она, твоя картина? – спросила она живо. – Твоя "Омфала"? Почему ее нигде нет, ни на одной выставке?
Сергей потупился.
– Мне не дали кончить картину. Я ее… оставил там… откуда бежал.
– Бежал?!
Машенька вскочила. На одну секунду в ней вспыхнула безумная надежда. Бежал? Она схватилась за грудь, точно удерживая рвущееся оттуда сердце. Потом бессильно опустилась опять на кушетку:
– Но ведь тебя… найдут… поймают…
Она хорошо знала, как крепостных наказывали за побег. Ее охватил ужас.
– Я должен был бежать… Я, кажется, убил оскорбившего меня немца-мажордома.
Она схватилась за голову.
– Милый, бедный ты мой! Как я виновата перед тобой! Может быть, я ошибалась? Мне надо было найти силы быть упорной… Ничего не бояться: ни болезни, ни смерти. И вырвать все-таки счастье: бежать за тобой, подкупить священника и обвенчаться? Что я наделала!.. Сережа, что я наделала! Я погубила тебя.
– За меня не бойся. У меня есть друг, он приютил, а потом я уеду. Но ты… ты?..
– А я? – Губы ее дрогнули. – Я скоро умру и успокоюсь навсегда. Меня повезут на днях в теплые края. В нашу с тобой Италию… Барон возил меня раньше в свое лифляндское имение, в замок, похожий на крепость. Там мне стало совсем плохо. Теперь он делает последнюю попытку. Но это ни%к чему. Я случайно услышала, как врачи говорили, что жить мне уже недолго. Я рада этому. Вот барону, правда, обидно: я дорого ему стоила. Ну что ж? Бывает, что купят куколку, а у нее отлетит головка или, если она восковая, растает на солнце. Я вот растаяла на морозе… жизни.
Сергей не мог говорить.
– Ничего, у барона много денег. Он купит себе другую куклу, и теперь уже, наверное, более прочную.
Она смотрела на Сергея и, казалось, хотела заглянуть ему в душу:
– Милый, я в тебя верила и верю… и буду верить до конца. Может быть, правда, что придет воля. Может, ты еще выйдешь на добрую широкую дорогу. А я… я тоскую, Сереженька, о маленькой тропинке в деревне. Я бы на сене хотела поваляться. И на солнышке полежать, вместе с разными букашками на меже… когда оно сквозь колосья просвечивает…
Она гладила его темные вьющиеся волосы.
– Меня похоронят в баронском родовом склепе. А там холодно!.. Я просила Малашу, чтобы она дяде Феде сказала: пусть бы в старом маменькином имении… среди крестьянских могил… Я почти всех их знала. Да не послушают! – Она вдруг заволновалась. – Нам надо проститься, милый! Я не боюсь барона, теперь уж ничего не боюсь. Но он может тебя оскорбить и выдать… Малаша даст знать Лучанинову о моей смерти. Я ее и об этом просила. Ты обо мне, пожалуйста, не тоскуй. Так лучше. Я одуванчик и должна рассыпаться. Вот и все… А теперь подожди – у меня к тебе просьба.
Она отстранила Сергея и, открыв ключиком ящик изящной шифоньерки, достала оттуда пачку денег:
– Возьми. Прошу тебя, во имя нашей любви… Это мои собственные. Ты должен их взять, чтобы жить и работать. Не тебе я отдаю их, Сережа, а твоему таланту, твоему будущему.
Сергей отшатнулся. Потом молча, крепко, до боли, обнял ее и бросился через анфиладу комнат в переднюю.
– Сережа, возьми!.. – долетел до него отчаянный крик.


Часть третья
I. КУДА ИДТИ?
С чемоданом и ящиком красок Сергей шел по набережной Васильевского острова. Он решил не оставаться больше у Лучанинова, не подводить товарища. Кто знает, не нарвешься ли на дворника или квартального? И Миша Тихонов может невольно выдать, назвав Сергея невзначай по имени.
Надо скорее уехать куда-нибудь подальше. Но Сергей оттягивал отъезд, уверяя себя, что все еще опасно показываться на заставах. Он вспомнил, как часто летом на взморье селились неимущие "посторонние" ученики-художники, и никто их не беспокоил. Не попробовать ли пожить немного там, а потом уже пускаться бродяжить по свету?..
Сергей шагал по направлению к гавани, стараясь держаться противоположной от Академии стороны.
Издалека он видел тяжелую дверь. Швейцар в галунах важным движением распахнул ее перед каким-то сановником, вышедшим из кареты, и, кланяясь в пояс, пропустил звездоносца в подъезд.
И пышная ливрея швейцара, и новая солидная дверь, и стройка во дворе – все это говорило о внимании к Академии сильного и практичного Оленина. Этот человек, ретивый выразитель самодержавной воли русского императора и усердный помощник министра Голицына, заботясь о воспитании юношества, в то же время закрыл двери для тех, кто имел несчастье родиться крепостным.
Перед Сергеем широкой гладью раскинулась Нева, вся исчерченная сеткой мачт, темнеющая островками серых барок, кишащая ярко раскрашенными юркими яликами.
Сергей шагал и думал. Через месяц с лишком начнется двухнедельная выставка в Академии. Лучанинов готовит к ней картину. Он не любит говорить о своих работах, пока не кончит. Работает упорно, "остервенело", по собственному выражению, отрешившись от жизни, почти без еды. Сергей ушел от него как раз в такой момент. Прочтет прощальную записку, укоризненно покачает головой и, прищурив маленькие медвежьи глаза, снова весь уйдет в работу. Счастливец! У него нет ни терзаний, ни разочарований, ни лишних мучительных вопросов. Он взял от академических учителей все, что мог, и дорога его идет гладко. И в бумагах значится: "С 1812 года уволен из Академии со званием художника XIV класса и награжден аттестатом I степени, со шпагой и I золотой медалью". Добрый друг, редчайшее сердце и несомненно даровитый, но без особых исканий. Это не Миша Тихонов. Бедный Миша!.. Его крылья сломаны навсегда…
А может быть, и не надо этих мучительных поисков? Возможно, на месте Сергея Лучанинов крепко сжал бы зубы, как делал это, добиваясь "верного ракурса", и стал бы терпеливо сносить унижения, надеясь на случайно залетевший к нему слух о воле. А главное, стал бы упорно работать, говоря, как говаривал Егорыч: "Их власть".
Может быть, такое дарование, крепкое и упорное, ценнее, чем у вольнолюбивого холопа господ Благово и хрупкого Миши, ищущих новых путей?..
Он остановился, залюбовавшись знакомой картиной. Всем сердцем любил он красавицу Неву и прекрасный город, всегда точно подернутый таинственной дымкой. Он любил его летом, когда по круглым булыжникам мостовой стучали колеса и всюду раздавались звуки, напоминающие о сутолоке столицы. Он любил его зеленые озера садов и парков, с белеющими в тени статуями, бьющие в высоту фонтаны, прямые улицы, "Невскую перспективу" и в конце ее похожий на золотой восклицательный знак шпиль Адмиралтейства.
Он любовался Петербургом и зимой, когда город бывал точно спеленат в мягкие снежные покровы. Из них, будто бы нарисованные графиком, выступали стройные контуры домов, заиндевевшие кружева решетки Летнего сада, ряды зубчатых елок на переходах через погребенную в сугробах реку, завороженные зимним сном дворцы… Город колонн, каналов, дворцов и статуй… Он любил даже туман, кутающий так часто эту напоенную водой столицу. По ночам в нем мерцали фонари с огоньками в радужных кругах, и все казалось тогда сказочным. Чудесный город, созданный вдохновенными художниками! Как нелегко с ним расставаться!
У Сергея заныло сердце. Долго ли еще он сможет жить среди этих прекрасных, ставших родными улиц и набережных?
Он смотрел на Неву, отойдя к груде выгруженных с кораблей ящиков и бочек.
Над рекой стояла перебранка матросов на всех языках: на французском, немецком, английском, голландском, итальянском, датском… Грузили новые товары. По рядам ходили дозорные сторожа. Из полосатой будки выглядывал будочник с ружьем и грозно посматривал вокруг.
Что за одежды! Что за физиономии! Что за картинные фигуры! Какое смешение красок!
Сергей узнал доставленный для Академии художеств груз: из Мюнхена, из Парижа, из Рима… Что-то дрогнуло у него в груди. Рим!.. Это картины. Кто тот счастливец, что посылает из-за границы свои работы к выставке? А вот опять: "Рим, Великанов".
Великанов – фамилия купца, жившего в Италии. Он занимается пересылкой в Россию картин и разных товаров для искусства, начиная с карандашей, полотна, красок и кончая моделями для скульпторов и эстампами-гравюрами. Если бы Сергей не был выброшен за борт, может быть, в этих грузах, к которым сейчас подошел таможенный инспектор в своей зеленой форме, нашлось что-нибудь и для него.
Крепко пахло здоровым смоляным запахом канатов, смешанным с запахом реки, рыбы и гниющего дерева старых барок. У самой воды толпились голландцы в жилетках и белых рубахах с засученными рукавами и вечными трубками в зубах. В наскоро сооруженных палатках хлопотали голландки в белоснежных чепчиках и широких шитых передниках. С солидными кофейниками в руках они переходили от маленьких плиток и жаровен к столам. Рядом, у лотков, слышалась звучная музыкальная речь итальянцев. Здесь блестели и переливались перламутровым блеском ожерелья из ракушек, дешевые камни, коралловые нитки и амулеты в форме маленьких ручек. До слуха долетали пылкие клятвы – продавцы расхваливали свой товар. Смуглые турки и греки возле больших корзин с апельсинами, золотившимися на солнце, не отставали от итальянцев. А неподалеку восторженно кричали дети у невиданных диковинок: морских коньков, рыб с голубыми и алыми плавниками, зеленых ящериц и хамелеонов… И над всем этим – разноцветные флаги разных государств.
На взморье толпились люди, они закидывали тоню. Здесь была тоже особенная жизнь. Лодочники и рыбаки селились тут, ведя здоровую, привольную жизнь летом, но тяжелую и опасную во время осенних бурь. Жены их торговали молоком.
На безбрежной глади Финского залива качались лодки. Они усеивали весь берег: большие серые – вблизи и черные точки – на горизонте. Сушились на кольях сети. Тут еще резче пахло рыбой и водорослями. Выброшенные морем, в белой ноздреватой пене, они окаймляли берег густой бахромой.
Сергей знал, что именно здесь бывало летнее пребывание пасынков Академии, тех из "посторонних" учеников, кому не удавалось отправиться на натуру подальше.
Они нанимали себе "летние квартиры" – попросту арендовали у рыбаков перевернутые набок лодки, своеобразные "дачи" неимущих.
Бродя наугад по берегу, Сергей услышал знакомый окрик:
– Эй, Сережка! Поляков! Ты ли это, дружище? Вижу тебя в щелку.
Узнав голос, Сергей радостно обернулся:
– Тезка? Хлобыстайко? Будто тебя слышу, только малость охрипшего.
В ответ прозвучало нарочито солидно:
– Во-первых, я тебе не "тезка" и не "Хлобыстайко", а Сергей Кузьмич Хлобыстаев – художник. Во-вторых, я вовсе не охрип. Это мой вельможеский басок.
"Академический" товарищ вылез наконец из-под ближней лодки и подошел вразвалку к Полякову.
Невысокий, ширококостный, с большим лбом, он был очень живописен на фоне песчаного берега.
– Обрати взор налево, – продолжал он, улыбаясь узенькими глазами. – Подобный же дворец – палаццо – и у Пустовой-това. Для жалкого, суетного света мы оба – исключенные холопы, а для людей понимающих – творцы и владельцы.
Из-под соседней лодки вылез и Пустовойтов. В Академии их нередко путали, оба коренастые, сильные, как кряжистые пни.
– Пожалуйте, Сергей Васильевич, в мои апартаменты, – с церемонной важностью возгласил Хлобыстаев и снял давно выгоревшую шляпу. – Готов сделать, если пожелаете, придворный поклон, как изображается на старых французских гравюрах. Вот только не взыщите, страусовым пером на головном уборе пока не обзавелся…
Согнувшись, Сергей вошел в "палаццо". Там было убрано с аккуратностью хозяйственного мужичка. Все на месте: мольберт с морским видом; рядом, на табуретке, – ящик с красками; на гвоздике – палитра и даже гитара с голубой лентой. Снаружи возле входа была сложена из кирпичей маленькая печурка.
– Гитарой я покоряю сердца прекрасных рыбачек, – объяснил владелец лодки и, высунув голову, закричал. – Эй, Пустовойка! Андрюшка! Чего же ты не идешь? К нам пожаловал не кто-нибудь, а сам чистюля Сергей Васильевич Поляков!.. Да ты не обижайся, Сережа, я шучу. Думаешь, я забыл, как ты мне позировал для Минервы, когда у меня на натурщицу денег не было? Теперь у меня постоянная натурщица – здешняя рыбачка. Только мало приходится работать над жанрами. Пробавляюсь больше видописью. Стал заправским маринистом. Готовая натура всегда перед глазами.
Захрустел песок. Подошел Пустовойтов, и снова Сергей почувствовал дружеские объятия. Потом втроем уселись возле печурки. Скоро на ней забулькала в котелке вода.
Хлобыстаев домовито вычистил рыбу, сосредоточенно посолил ее и опустил в кипяток.
– "Лаврушку" для духа принес? У Андрюшки всегда запас "лаврушки"… Вот и в рифму получилось.
– На листики, кашевар, непризнанный поэт-самоучка! – гаркнул Пустовойтов, подавая пакетик с лавровым листом.
Запахло вкусно ухой. Ели с аппетитом, черпая деревянными ложками из котелка по очереди, как и полагалось приятелям, знакомым с укладом простой деревенской жизни.
– А я пришел посмотреть, – начал разведывать Сергей, – как тут живут на летнем положении братья-художники.
– Живут неплохо, – отозвался Хлобыстаев. – Домовничаем, как некие Робинзоны, по роману английского сочинителя. Вот бы и тебе к нам на летние месяцы.
– А как у вас с паспортами? – осторожно спросил Сергей.
– С паспортами как нельзя лучше. Нас выперли из Академии не за то, что господа нас к себе требовали, а за то, что господа не дали нам вольных. Мы с Андрюшкой платим господам оброк. Платим и ждем с надеждой вольности. Купцы знакомые за нас вовсю хлопочут. Мы же тех купцов в самом наилучшем виде на портретах расписываем.
Пустовойтов с ртом, битком набитым картошкой, добавил:
– Золотую цепочку по пузу выводим лихо, и цилиндр, и прочие деликатности.
– А то продаем им по сходной цене "Штиль на море" или "Бурю" – на выбор, по темпераменту. Можно и "Хороший улов" или "Рыбачку, тоскующую о женихе, ушедшем в море". Темы самые разнообразные.
Вытащив из ухи рыбью голову, Хлобыстаев старательно обглодал ее, отшвырнул подальше и громко рассмеялся:
– Купцы – это тебе, братец, не академические оценщики. У них главное – подходила бы картина к обоям, да чтобы "его степенство" был изображен на берегу моря под пальмами, хотя пальмы в нашем климате, как известно, не произрастают.
– А ежели картина уж очень понравится, – ввернул Пустовойтов, – то сверх денег и окорочек телятинки или головку сахару можно получить.
– Такие картины, – перебил Хлобыстаев, – понятно, на выставку не понесешь. А все же они кормят. Но на выставках в Академии мы бываем аккуратно. Вот и теперь скоро пойдем, как откроется. Пойдешь с нами, Сережка?
– Там видно будет… – пробормотал Сергей уклончиво.
И стал расспрашивать о старых товарищах, о тех учениках, которые остались кончать Академию.
Приятели нещадно ругали Оленина, рассказывали, что Карл Брюлло уже получил золотую медаль, а Иордан, за маленький рост, опять остался на лишний год.
Пустовойтов фыркнул:
– И почему это самому Оленину рост не помешал в такую силу войти?
– A-а, плевать на него! – презрительно сморщился Хлобыстаев. – Мы тоже свою собственную сановитость имеем. Заплатив денежки за билет, козырями ходим по выставке. На-ка, дескать, Оленин, выкуси! Залы все знаем, как дома в них. Перед его высокопревосходительством шапку ломать теперь тоже не к чему. И выгнать нас нельзя, как выгнали три года назад, потому за вход – за-пла-че-но!.. Во где досада-то Оленину!
Сергей решился наконец спросить:
– А если у кого… паспорта нет?
– Это ты к чему? – спросил Хлобыстаев.
– Ну, скажем, пришел бы к вам кто без паспорта жить?
– Бродяга?
– Ну, скажем, у тебя бы господа паспорт отобрали?
– Стал бы жить без паспорта.
– Разве полиции здесь не бывает?
– Может, когда и бывала, да мы ее ни разу не видели. Здесь просто. Здесь рыбацкое царство!
Сергей схватил приятеля за руку и разом выпалил:
– Братцы, ведь я убежал от господ, и паспорта у меня нет.
– Дурак, Сережка, чего не сказал прямо! – буркнул Пустовойтов.
– Подумаешь, велика беда! – презрительно скривил рот Хлобыстаев. – Так тебе в самый раз оставаться с нами. Ничего не бойся! Заживем на славу втроем. Собственную лодку тебе сосватаем.
– Этакое тоже палаццо венецианского дожа…
– Одним словом, Италия, которой тебя лишили российские сановники.
II. НА ГРЕБНЕ ВОЛНЫ
Сергей остался на взморье. У него появилась арендованная лодка и собственное несложное хозяйство. Так же, как Хлобы-стаев и Пустовойтов, он начал писать «морские видики», иногда даже с пальмами на берегу «некоего» залива. Товарищи продавали их гуртом со своими работами купцам и приносили его долю выручки.
Он писал, сжав злобно губы и ненавидя эту работу. Чувствовал, как скатывается творчески к мазне "наотмашь", по выражению Васильева, предостерегавшего его заветами своего профессора.
Часами сидел он на пустынном берегу, где-нибудь в стороне от людей, подставляя влажное от морской воды тело солнцу и ветру. И тело сделалось скоро смуглым, почти коричневым.
"Стал черен до неузнаваемости, и то хорошо, – думал художник. – Да, здесь и действительно неплохо… Всякий занят своим делом и мало обращает внимания на другого".
Из лачужки, глядевшей подслеповатым окном с пригорка, выходил порой бывший хозяин лодки Хлобыстаева – рыбак. Загородив рукою глаза от солнца, он вглядывался в даль берега и протяжно звал:
– Ма-а-аша! Ма-а-ашутка! Доч-ка!..
"Маша? Тоже Машенька…"
А вон и она – полоскала белье, как обычно, стоя на камне. Ветер относил голос отца, и она его не слышала.
Ближний сосед-старик, ковыляя на больных от ревматизма ногах, развешивал на кольях сети и поглядывал на море. Верно, поджидал возвращения оттуда сына.
Но порой к Сергею подкрадывалось беспокойство:
– А что, если полиция все-таки набредет на след?..
Хлобыстаев успокаивал:
– Мышь ищут в кладовой, а она умная, спряталась в мешке с крупой. Прятаться под самым носом у полиции всегда надежнее. Мы здесь словно растворились среди рыбаков.
И Сергей перестал думать об отъезде.
Сегодня он остался на берегу один – сожители отправились в Академию на выставку.
Сергей заранее знал, что, вернувшись, они будут говорить о ней, станут бранить Оленина и кое-кого из профессоров. И обязательно скажут: "Кабы ты не нашел в бане Агафопода, разве можно было рисовать с таких орясин, как прежние натурщики? Половиной успеха выставка обязана тебе. А вместо благодарности тебя выгнали из Академии, подлецы!.. Что же Егоров, так тебя хваливший всегда, не сумел отстоять?"
"Разве с ними, со звездоносцами, поспоришь? – поддержит непременно и Пустовойтов. – Их – целое министерство, кроме Оленина. А сам царь-батюшка?.."
Да, то, что Сергея выбросили из Академии без всякой надежды когда-либо вернуться, губит его. Но он не должен сдаваться. Талант его не угаснет на этих временных "видиках с пальмами". Нет, сила воли удержит от творческого падения. Машенька сказала: "Я верю в тебя и буду верить до конца…" Может быть, действительно придет воля, – недаром же говорил о ней Лучанинов.
Но сердце болезненно ныло. В душу пробирались апатия, пустота, безразличие…
Как далекая, несбыточная мечта, вспомнилась большая программная картина, с таким огнем исполняемая, полная любви к Машеньке, к жизни, к светлому будущему. Она осталась в господском доме и, вероятно, выкинута. В лучшем случае ее подобрал Егорыч. Глядя на нее, старик сокрушенно качает головой и бормочет:
"Пропал человек. Не давали шить золотом – не стал бить молотом".
Даже в дурацкую галерею Благово "Геркулес", конечно, не попадет, не станет рядом с "настоящими копиями", выписанными Елизаветой Ивановной из-за границы. Он не окончен и не покрыт лаком, краски пожухли… А остальные его работы? Все эти портреты, раскиданные по разным вельможеским домам, которые так хвалила когда-то знать, где они? Возможно, они и займут почетное место в чьей-нибудь портретной коллекции. Но под ними не будет никакой подписи. Их творец останется безымянным. Все эти красавицы в бальных платьях, баре в мундирах со звездами на ярких лентах, с перстнями на пальцах, высокомерно надутые или надменно-снисходительные, и дети с пышными локонами, с шаловливыми улыбками, – все они, созданные его руками, будут смотреть, как живые, из рам. Их будут показывать гостям и снова хвалить за прозрачность красок, за вдохновенную правду. А вельможа-собственник объяснит:
– Это работа неизвестного крепостного. Э… э… забыл, как его звали… Был изряден в живописи, как видите.
И имя Сергея Полякова покроется плесенью забвения, как имена многих талантливых людей в крепостной России. Барское чванство губит искусство. Рабу приходится делать не то, что родилось в душе, захватило ее, выросло и окрепло. Ведь владельцу принадлежит не только тело раба, но и его мысли, чувства.
Сергей усмехнулся:
"Ведь и счет холопов ведется "по душам"…"
Но кто крепок, силен, умеет применяться к обстоятельствам – выдержит каторгу, как выдержал, например, Тропинин. Бывают и счастливые случаи. Сжалится "добрый господин" или "за ненадобностью" позволит выкупиться, и ты – на верху гребня. Как вон та щепка, что поднялась сейчас на волну… А нет – лети в бездну!
Сергей закрыл глаза. Ветер обвевал его, теплый летний ветер. Перед сомкнутыми веками снова поплыли воспоминания.
Потом вернулась упрямая мысль:
"Разве нельзя продолжать учиться вне Академии? У самой природы? Академия дала крепкие основы искусства. И это очень много. Это – главное. Остальное даст жизнь. А позже… может быть, придет и желанная воля".
– Во-о-ля!.. – крикнул он вдруг с надеждой и вызовом.
И волна, плеснув на берег, точно ответила ему утвердительно.
Сергей почувствовал странную легкость во всем существе. Нет, не в одном личном счастье смысл жизни. И что для настоящего художника одна картина, оставшаяся случайно неоконченной?
Сергей не верил себе: тоска стала как будто замирать. Боль воспоминаний заменили размышления о спорах в Петровском, об исканиях своих и Миши Тихонова, об упорном труде Луча-нинова, о задачах живописи вообще… Ведь тогда, в бытность ученичества, он и не предполагал об опасности исключения, о приезде Благово. Но уже ясно сознавал, что отходит от традиционных приемов академического классицизма. Тогда уже мечтал о новых формах, о новых сюжетах, о новой дороге в искусстве. Что же? Значит, он и тогда уже стал отходить от картины, тему которой ему почти навязали в Академии? Ее уже и тогда начала вытеснять правда жизни. Значит, уж не так она ему дорога? Значит, он охладел к ней сам.
Так чего жалеть? Потерянных лет? Он их наверстает. Теперь в его новых произведениях будут не надуманные, стесненные условностями фигуры, а подлинно живые люди. С полотна будет улыбаться его промелькнувшее счастье – Машенька, Марфуша, Елагин, ямщик из Псковской губернии, цыгане… Все те, что ходят сейчас по земле, чей облик понятен каждому, как смех и отчаяние, как ласка и гнев.
Пусть он временно отстранен от этой работы, – годы его еще не ушли. Он молод. Он догонит жизнь. Догонит и, может быть, перегонит. Он не позволит убить в себе силу духа личными неудачами. Академия успела научить его технике, композиции, верному рисунку. Недаром его профессором был прославленный Егоров, удививший в свое время итальянских художников.
Будучи пенсионером в Италии, Алексей Егорович в защиту русского мастерства нарисовал углем, не отрывая руки от стены, на память, классически правильную человеческую фигуру, начав линию с большого пальца левой ноги. Итальянцы сочли за чудо этот общий единый очерк, со всеми мускулами и деталями, без малейшей ошибки.
Да, Академия дала прочную основу. Теперь надо выйти на дорогу своими силами, дойти до цели самостоятельно.
– А ты, Сережа, все загораешь?
На плечо легла широкая рука Хлобыстаева. Хохот Пустовойтова раскатился по берегу. Оба приятеля были нагружены пакетами и кульками.
– Купцы дали, – показал на них Пустовойтов. – Бакалейщика и его жену писали. И уж не под пальмами, а под бархатным балдахином, с золотыми кистями, наподобие царствующих особ. Ну и портретец вышел – чудо-юдо рыба-кит! А мы за тобой. Марш в палаццо, выпьем и закусим.
Сергей оделся и пошел за художниками. В печурке быстро зазмеился огонь, зашипело на сковороде сало для яичницы. На глиняное блюдо лёг копченый сиг и розовая лососина. Из другого кулька достали ветчину, пряники, сахар, леденцы, пакетик чая, душистый белый и черный хлеб, сливочное масло, и наконец, две бутылки с вином.
Хлопали пробки, а товарищи рассказывали наперебой:
– Были на выставке…
– Погоди, Хлобыстушко, сперва о купцах!
– Ступай ты с ними к чертовой бабушке! Надоели они до тошноты, – дай им бог здоровья за тароватость… Пей, Сережа, вино греет душу. Не на похоронах ведь сидишь с неутешной вдовой, а с веселыми, задушевными приятелями.
Сергей пил, и у него кружилась голова. Он будто плыл куда-то, где исчезло все тяжелое, заволакиваясь туманом.
– "Не умеешь шить золотом, – говорил он, смеясь, – бей молотом!" Нет, я у купцов работать не хочу. Довольно с меня было и бар.
– А купцы о тебе спрашивали, – дразнил Хлобыстаев.
Сергей упрямо тряс головой:
– Говорю, не хочу. И не буду.
– Ну, не надо купцов, – кто тебя неволит? – снова подмигивает Хлобыстаев. – Мы тебе одних купчих…
– Не хочешь и купчих, так мы лихих генералов найдем, – подхватывал Пустовойтов. – Видали мы их сегодня на выставке. Умора! Блеску, грохоту, звону – страсть! Но мы с Хлобыстайкой идем, не сторонимся. Сами, дескать, с усами. Знатные баре в собственных каретах подъезжают. Оленин за ними так и ходит. От старания ордена даже на груди трясутся. А мы и ухом не ведем. На картины смотрим, громко, во весь голос, критикуем. Одним словом, плюем на все их почеты. То-то любо!
– Еще как любо! – хохотал Сергей и обнимал Пустовойтова. – Только я не хочу и генералов. Я буду теперь работать только по-настоящему… как обещал уважаемому профессору Алексею Егоровичу Егорову, своему доброму хозяину Якову Андреевичу Васильеву и… еще одному милому человеку… одной… другу одному сердечному… Обещал и должен исполнить.
– С голоду подохнешь, Сережка!
– А может, и не подохну, а выживу. Я крепкий! Кого вы там на выставке видели?
– Сейчас доложу все по порядку. Первого, – Хлобыстаев загнул палец, – мы видели из старых учеников Иордана. В гравюре подвинулся здорово, а живет небогато. Отец-то был не велика птица – придворный обойщик в Павловске, а мать – дочка придворного столяра, немчура аккуратная, каждый грош на счету. Как привезла сына в Академию, так и не брала в отпуск несколько лет: казенные-то хлеба дешевле, да и остальная детвора одолела. Впрочем, заграничная поездка Иордану обеспечена. – Он заложил второй палец. – Карл Брюлло гоголем расхаживает. Зо-ло-тая медаль, не шутка!.. Этот уж, наверное, скоро поедет в Италию. С ним все носятся – и профессора, и ученики-товарищи. Его профессор, Александр Иванович Иванов, просто сияет, – ученичок-то выходит на славу. Один Оленин не удостаивает гордость Академии особым вниманием…
– А сторожа Анисима, грозу младших классов, – перебил Пустовойтов, – Оленин рассчитал. Сволочь был, а все же столько лет служил. Не ожидал небось такого афронта! У меня до сих пор от него памятка на спине.
Товарищи расхохотались.
– Видал я на выставке и графа Федора Петровича Толстого, – снова загнул палец Хлобыстаев. – Похудел и весьма печальный на вид. Сказывали, тоскует по какой-то будто бы племяннице.
Пустовойтов тронул Сергея за рукав.
– Сережка, ведь ты был у него вхож в дом, верно, знавал и племянницу. Повезли ее, больную, на теплые воды, а она дорогой и скончалась, там и похоронили…
Сергей неожиданно пошатнулся, встал и молча пошел к себе.
– Куда же ты, Сережка? Чего ты?..
Сергей не ответил.
Сидя на ящике и охватив голову руками, он сдерживал рыдания. Губы его беззвучно шептали:
– Ведь я тогда уже простился… на Миллионной… Так чего же я?.. Чего?..
…Сергей переехал через Неву на ялике около 21-й линии Васильевского острова. Чтобы избежать возможных встреч, он пошел глухими улицами и переулками Коломны к центру. Ему необходимо было купить полотно. Он твердо решил начать новую картину. Сюжетом ей послужит сцена в Петровском – «Искания художников». Три фигуры: Лучанинов, Тихонов и он сам. Лунная ночь заглядывает в глубину сарая. На сене – три друга. Спорят. Лицо Миши кажется особенно вдохновенным. Может быть, к фигура Елагина в охотничьем костюме… Это – жизнь.
На Вознесенском проспекте, рядом с мастерской скрипок, было несколько лавок антикваров. В раскрытые двери виднелась художественная мебель: на стенах поблескивали золоченые рамы картин. Здесь, говорили, можно иногда купить и полотно, уже натянутое на подрамник. Тем лучше, значит, не придется идти дальше. Надо быть осторожным. Недавно разнеслась весть об убийстве одного видного ростовщика, убийцу искали везде. Следовало бы, пожалуй, до поры до времени сидеть по-прежнему в лодке. Но хотелось как можно скорее начать работать серьезно.
Был ранний час, магазины только что открылись. Сергей остановился перед лавочкой с узкой дверью, возле которой стояло несколько картин в рамах и просто на подрамниках. Какой-то человек в картузе торговался с хозяином-антикваром.
Седобородый чухонец-антиквар качал отрицательно головой: – Хлям!.. Все – хлям, сказано!..
Сергея потянуло взглянуть на картину. Он знал, что иногда среди действительного хлама попадаются и редкие произведения искусства. Подойдя ближе, он остолбенел. Его "Геркулес"! Его детище!..
Но, бог мой, что с ним сделали! На белом овале, где он собирался написать когда-то лицо "Омфалы", чьей-то озорной рукой была намалевана рожа с высунутым языком.
Чухонец стучал по картине пальцем и говорил:
– Кому надо? Глюпость!
Человек в картузе предлагал:
– А ты девку отрежь. А голый мужик – ничего. На манер акробата в балагане. Ничего!..
Он обернулся. Сергей узнал дворника Благово.
– Кого я вижу? Сережка! – И, хватая Полякова за руку, дворник закричал. – Беглый! Холоп Благово! Наш Сережка! Караул! Держи, держи его!..
Сергей вырвал руку, оттолкнул его в грудь и бросился бежать. А за ним неслось:
– Держи! Держи! Беглый холоп! Караул!..
И пронзительный свисток квартального.
Сергей юркнул в проходной двор, выбрался на Пряжку и пустился назад, к яличной пристани.
III. ОСЕНЬ
Надо чем-то жить, а рука не поднимается взять кисть. Все роившиеся в мыслях образы точно зачеркнула отвратительная рожа на его картине, – издевательская мазня, вероятно, казачка Прошки. Это было какое-то наваждение: высунутый язык, казалось, плевал ему в душу, где жило до сих пор дорогое лицо умершей подруги.
На палитре засыхали краски, а он сидел, не притрагиваясь к ним.




























