444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ал. Алтаев » Повести » Текст книги (страница 25)
Повести
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 23:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Ал. Алтаев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

– Сегодня весь вечер танцевать будем. Ваша первая кадриль, как обещала. Рады?

– Рад! – засиял Сергей.

…Машенька счастлива. Она первый год в Петербурге, и все ей здесь ново, все интересно. Росла она слабым ребенком, и мать, отчасти из-за этого, отчасти из экономии, до шестнадцати лет держала ее в маленьком тверском имении. Там Машенька радостно отдавалась деревенской жизни. Она любила и крестьянские работы, и беготню по старому, запущенному саду, и клумбы в палисаднике, и грядки в огороде, где помогала полоть женщинам потихоньку от матери. А потом прятала руки с обломанными ногтями и трещинами на пальцах, чтобы маменька не сказала: "Бесстыдница! Барышня, а руки как у мужички. Ах, срам какой, с холопами водишься!" Маменька считала крестьян чем-то вроде домашних животных. А для Машеньки они были милыми людьми, друзьями, делившими с ней счастье деревенского приволья.

И вот это ощущение счастья, которым дышало все ее существо, и любовь к деревне привлекли к ней Сергея со дня их знакомства. Из всех барышень светского круга она одна выделялась простотою и искренностью. Никто так звонко не смеялся. Ни у кого не было в глазах такого ясного света. Казалось, солнце пронизало ее всю и светилось в ее глазах, в улыбке, играло в каждом завитке ее пушистых волос.

Еще осенью, в первый раз танцуя с Сергеем у Толстых, она вдруг фыркнула:

– Посмотрите, Ксюша, горничная, в дверях. Глядит сюда, а ноги у нее так сами и ходят. Так бы и прошлась по зале. В деревне я всех девушек учила французским танцам… А вы знаете деревню?

Еще бы ему не знать деревню!..

В коротких словах он рассказал ей, что родился и вырос там.

– Ну? – обрадовалась Машенька. – Значит, и в ночное ездили? Да? Как я завидовала мальчикам! Без седла мчатся как сумасшедшие, а потом сидят у костра и пекут картошку. Этого я не могла себе позволить! У меня маменька очень строгая… А сенокос! Такая прелесть! Запах какой! А в саду в это время липа цветет… Коров любите?

– Люблю, но лошадей – больше.

– Grand rond! [98]98
  Большой круг – фигура в танце (франц.).


[Закрыть]
– кричал в это время дирижер.

Машенька засмеялась:

– Вот вы и напутали! Задумались о деревне и спутали па… А телята? – продолжала она. – Какие у них мягкие-мягкие мордочки, ресницы дли-инные, и глаза точно в душу заглядывают. Правда?

– Правда.

Она заражала его своей неиссякаемой радостью. Так они нашли общий язык.

Потом Сергей, в свою очередь, увлек ее рассказами об Академии, о своих мечтах художника, о сомнениях во время уроков, о начатой им большой картине "Геркулес и Омфала"1, показал несколько рисунков. И удивился природному вкусу, верному, бесхитростному суждению молоденькой девушки.

Несколько раз Машенька ему позировала. И всегда она была для него какая-то новая, привлекавшая особенным, ей одной свойственным внутренним светом. Подвижное лицо ее менялось от освещения, от темы разговора, от предыдущих занятий. Но яркий внутренний свет оставался прежним, неизменным, таким несвойственным в обычных гостиных Петербурга.

Так они полюбили друг друга. А радушие и простота небогатого дома Толстых помогли их сближению. Им обоим все здесь нравилось: и сам красивый веселый Федор Петрович, которого они частенько заставали в старом, поношенном халате над работой медалей Отечественной войны из воска. Нравилась и жена его, грациозная, с тонким профилем и античной фигурой, служившая мужу постоянной натурой, помогавшая формовать барельефы из гипса и сама обшивавшая всю семью.

Вот и сегодня неприхотливое, простое общество, без намека на светское жеманство, поголовно увлечено танцами. Вон "тетя Надя", маленькая, смуглая, хорошенькая, но уже увядающая, в самодельном наряде, в паре с братом Константином, ширококостным крепышом в мундире отставного военного[99]99
  Отец известного поэта и драматурга Алексея Константиновича Толстого.


[Закрыть]
. И ученик Федора Петровича – смешной, добродушный немец, тоже медальер, Торстенсен, повторявший со смущенной улыбкой своей даме: «Ошеровательно!.. Ошеровательно!..» Вот и другой ученик Толстого – датчанин Кнусен. Он остался без пары и сосредоточенно копошится в уголке над ящиком с разными колесиками и пружинками, подготовляя все для любимой забавы хозяина – фокусов.

– Дядя Федя будет, наверное, делать мудреные "тур-де-форсы", – шепчет Машенька Сергею, – он такой мастер на них. А вам нравятся фокусы?

– Очень.

Сергей счастлив, как мальчик, и не находит слов. Да и нужны ли слова?

– Grande chainel[100]100
  Большая цепь – фигура в танце (франц.).


[Закрыть]
– командует дирижер.

Танцующие берутся за руки и несутся в галопе к дверям.

Это очень весело. Они проскакивают через комнаты, убранные в греческом вкусе, с мебелью, сделанной простым охтенским столяром по рисунку Федора Петровича и обтянутой самой хозяйкой холстом с вышитым греческим узором. Вихрем пролетают через спальню, освещенную мраморной лампадой на высокой греческой подставке. Потом врываются в девичью и даже в нянину комнату. Старая Ефремовна, не выпуская из рук спиц, бормочет полусердито, полусмеясь:

– Угомона на вас нет! Дите в детской разбудите!

– Устала, – говорит, запыхавшись, Машенька. – Пойдемте, Сережа, к дяде. Он сегодня не танцевал, – наверное, у него почетный гость, вот он и при параде.

"При параде" – значит, сидит в кабинете, которому обыкновенно предпочитает столовую или спальню. Там и лепит из воска на кончике стола.

Дверь кабинета открыта, и Сергей говорит:

– Сегодня граф действительно при параде. Новая куртка!

Громадная комната, круглая, со стеклянным потолком и той же обстановкой в греческом стиле. Пламя нескольких свечей озаряет стройную фигуру Толстого в черной бархатной куртке. Светлые волнистые волосы падают на лоб и шею.

– Иди сюда, баловница, – увидел он Машеньку, – чего заглядываешь? Сережа, и вы здесь? Идите оба сюда.

Машенька бросается к нему на шею:

– Какой ты красивый, дядечка! Совсем Рафаэль! Недостает только берета. А где же твой старый халат?.. Сережа, знаете, дядя ни за что не снимал своего "дружка" – любимого, рваного уже халата. Ну, тетенька раз и подшутила: вместо заплаты пришила железную заслонку от печки. Вот смеху-то было.

Она расхохоталась. В ответ послышался густой, сочный бас:

– Ты чего же не здороваешься, насмешница?

Машенька вспыхнула и присела в реверансе:

– Иван Андреевич, не осудите, что я так вбежала… А это Сережа, вы ведь его знаете.

Сергей поздоровался.

Расставив широко ноги, грузно сидел в кресле баснописец Крылов, несколько небрежно одетый, с копной кудрявых спутанных волос. Он показывал скелет какой-то необыкновенной рыбы из коллекции хозяина и говорил:

– И придумал же творец этакое чудище!

– А вы напишите про него басню, – вырвалось у Сергея.

Крылов тряхнул головою:

– Тоже выдумал, батюшка, – басню! Это тебе не лисица и журавль. Ты погляди-ка хорошенько на нее, кто ж ее "душу" постигнуть может?

– Вы, Иван Андреевич, наш мудрец! Вы любую душу постигаете, – заметил многозначительно Толстой.

Крылов откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза, и полные плечи его заколыхались от смеха:

– Я, батенька мой, человеческих душ остерегаюсь. Боюсь, обидятся на старика. Я все больше про зверушек. Те басен читать не станут.

– А если бы умели – вот крик да вой подняли бы! Уж очень они у вас нравами на людей смахивают.

– Что вы! Что вы, батюшка, какой поклеп на незлобивого шутника возводите!..

– Знаем, знаем мы такую-то незлобивость! – смеялся Толстой. – За нее сколько уже раз цензоры прикрывали ваши издания и типографии опечатывали.

Машенька шепнула Сергею:

– Иван Андреевич только вид принимает, что ему лишь бы подремать да вкусно покушать. А на самом деле… Дядя рассказывал… Он такой умный. Все видит, все понимает…

У бильярда, на середине комнаты, кончили стучать шарами. Федор Николаевич Глинка, маленький, худенький, черненький – "совсем блошка", говорила про него смешливая Машенька, – не дал, видно, спуска своему партнеру – стихотворцу еще екатерининских времен. Федор Николаевич считал себя большим поэтом и любил всех поучать. А старик Тимофей Патрикеевич всю жизнь мастерил вирши "на случай": восшествия на престол, именин высоких особ или получения ордена… За это ему платили кто "красненькую", кто "синенькую" – рублей десять или пять, а то и "трояк", смотря по достатку, и приглашали пообедать, поужинать. Зато истинное утешение он доставлял главным образом непритязательным вдовам своими надгробными эпитафиями и очень гордился этим.

Глинка снисходительно спрашивал:

– Что же ты пишешь теперь, дружок?

– Трагедию, – тоже не без чувства собственного достоинства ответил Патрикеевич, – александрийскими стихами[101]101
  Александрийский стих – двенадцатисложный стих, названный по старофранцузской поэме об Александре Великом.


[Закрыть]
. Ибо стихи такого рода следует писать только во весь александрийский лист[102]102
  Александрийский лист – плотная белая бумага большого формата.


[Закрыть]
.

Кругом улыбнулись такому своеобразному определению формы стихосложения.

– А сколько действий в твоей трагедии? – продолжал расспросы Глинка.

– Семь действий с… одной осьмушкой.

Машенька едва удержалась, чтобы не фыркнуть.

Крылов спокойно посмотрел на обоих из своего уголка и бросил вполголоса Толстому:

– Вот она, житейская истина. Один в благополучии, а другой, почитай что, в нищете. И оба равно плохие поэты.

– Да-с, – с гордостью проговорил Тимофей Патрикеевич, – началом сей трагедии я самим великим Державиным был отмечен в оное время.

– Ох-ох-ох! – вздохнул на весь кабинет Крылов. – И каждой-то зверушке найдется на земле место…

Он закрыл глаза и точно погрузился в привычную полудрему.

– Идите, идите поближе, солнышко наше! – напыщенно приветствовал Глинка Машеньку. – И с молодым представителем искусства вместе. Принесите мне счастье вновь побить Патрикеевича на зеленом поле бильярда.

Почти к самому ужину подъехали новые гости: красивый, стройный драгунский юнкер Александр Бестужев[103]103
  Известный впоследствии писатель, под псевдонимом Марлинский.


[Закрыть]
и чета, видимо, молодоженов. Сергей не был с ними еще знаком и поэтому разглядывал их с особым интересом.

Молодая женщина была немного бледна, худощава, но ее украшали большие выразительные глаза. Она поминутно смотрела на своего мужа.

Тот, сев за стол, заговорил приятным грудным голосом:

– Наташа еле выехала из дому – голова болела. Вот мы, простите, и запоздали. Если бы не Александр, я бы не решился так поздно.

– Я не могла не соблазниться предложением Александра Александровича, – добавила молодая женщина. – Я так люблю бывать у вас.

С детским восторгом она осмотрела новые работы Толстого, благоговейно подержала стеку[104]104
  Стека – деревянная лопаточка, инструмент скульптора.


[Закрыть]
, удивляясь, как можно простой деревяшкой создавать такую красоту и тонкость очертаний.

За ужином пили дешевый медок, ели холодное мясо с квашеной капустой и, для праздника, сиговую кулебяку, а на десерт – домашние печеные яблоки. Специально для Крылова были приготовлены, как всегда, его любимый поросенок под хреном со сметаной и бутылка солодового кваса.

Бестужев хохотал, непринужденно напевая:

– Cito, cito! Piano, piano! Сыто, сыто! Пьяно, пьяно!

Густой бас Крылова покрывал все голоса:

– Вы, голубчики, пишите себе на здоровье, только не лабазным языком. А то с тупым языком острослов только рифмы нижет; другой – мед-медович: сладок, тошно читать; а третий в облака завьется и уж, глядишь, богу за пазуху лезет! За красавицей Метроманией [105]105
  Метромания – страсть к стихотворству.


[Закрыть]
волочиться стало нынче куда как модно.

Все дружно рассмеялись.

С литературы разговор незаметно перешел на живопись.

Сергею интересно слушать, но мысли его полны Машенькой. Лишь отрывками до него долетает сообщение, что в Академии предполагаются большие перемены; называлось имя известного царедворца, художника и мецената Алексея Николаевича Оленина.

Толстой рассказывал о традиционном собрании в Императорской публичной библиотеке, где директором был тот же Оленин. На эти ежегодные собрания приглашалась вся петербургская знать.

– Читался отчет о деятельности библиотеки, – говорил Федор Петрович. – А под конец, всем на радость, Иван Андреевич прочел свои новые басни.

– Вы когда-нибудь слышали, Сережа, как читает Иван Андреевич? Лучше самого лучшего артиста Александрийского театра! – восторженно шепнула Машенька.

После ужина гости стали разъезжаться. Машенька подошла к Сергею и с необычайно серьезным лицом сказала:

– Пойдемте в залу.

В полутемной уже комнате догорала последняя свеча.

– Сережа, – начала Машенька все так же серьезно. – Сегодня, глядя на молодых, на дядю с тетей, я все думала о нас с вами.

Он поднял на нее глаза, пораженный. Как она могла угадать его мысли?

– А мы с вами, Сережа? – продолжала Машенька. – Как же мы дальше… в жизни?

У Сергея дрогнуло сердце:

– Машенька!

– Если вы любите меня, как я вас… одного… на всю жизнь…

– Машенька… Машенька…

Он не мог говорить от счастья.

Она положила ему руку на грудь:

– Я люблю вас, потому что вы не такой, как все другие молодые люди. Потому что вы – большой талант. Потому что вы, как и я, росли в деревне и любите все, что люблю я. Потому что вы очень красивы, Сережа. Потому…

Он рванулся к ней. Она остановила его, потом приподнялась на цыпочки и крепко поцеловала в щеку.

– Теперь мы жених и невеста. Да?

Он припал к ее руке.

Машенька мечтательно закрыла глаза:

– Вы будете знаменитым живописцем, и мы обвенчаемся. Сергей почти застонал:

– Но ваша матушка? Она никогда не согласится. Ведь я крепостной.

– Господи, при чем тут "крепостной"? – Она открыла глаза. – Вы же прославите себя, и вас пошлют в Италию. После Академии вам сразу дадут чин и дворянство. Так мне объяснил дядя. Все дело в том, чтобы скорее кончить Академию и чтобы маменька не успела выдать меня замуж. Но я еще молодая. И дядя поможет. Я попрошу. Тсс!.. Сюда идут. Надо уходить. Прощайте!

Она убежала, а Сергей остался возле догоравшей свечи. Трепетный огонек вспыхнул, задрожал, как живой, и разом померк. Сергей, как во сне, вышел в переднюю, надел машинально шубу и сошел по ступеням во двор. В морозной полумгле слышались голоса и смех расходившихся гостей:

– Cito, cito! Piano, piano!..

По улице проезжал извозчик. На снегу темными силуэтами рисовались фигуры молодоженов. Мелодичный женский голос попросил:

– Возьми, мой друг, извозчика.

– Куда прикажете, барин?

– К Синему мосту, братец.

Зябко кутаясь в салоп, молодая женщина села в сани.

– Мороз крепчает. Дай я получше запахну полость, Наташа.

Заскрипел снег под полозьями, зачмокал на лошадь извозчик – уехали.

"Вот так бы и нам с Машенькой, – пронеслось в голове Сергея. – Вдвоем домой…"

Внизу, вдоль набережной, голубым снегом искрилась Нева и уходила широкой лентой в бескрайнюю даль. Колокол пробил одиннадцать. С Петропавловской крепости донесся протяжный окрик часового:

– Слу-ша-а-ай!..

Сергей почувствовал легкий озноб. Одинокий, унылый возглас напомнил ему о сырых, холодных казематах, где долгими годами томились словно заживо погребенные узники.

IV. К КРАСОТЕ И ПРАВДЕ

Весна пришла сразу. Подуло бурным ветром в окна. Дощатый переход по льду Невы убрали, и людям пришлось кружить через мосты.

На дворе Академии и возле круглого здания с фасадом храма Весты ученики уже в одних куртках играли в городки, в лапту и стародавнюю свайку. Звонкие голоса и смех слышались и в Академии.

Служитель Матвей Пыляев, покровительствующий тем, у кого родители были состоятельней, не раз окликал особенно бойких:

– Ужо погодите – не миновать вам карцеру!..

Вечером Сергей собрался в баню. Казенные натурщики перестали нравиться ему. Он надеялся отыскать кого-нибудь, кто согласился бы позировать ему для этюда. До сих пор он еще ни разу не встречал человека с полной гармонией частей тела. А неживые образцы классических скульптур были основательно изучены.

Сегодня, как всегда, войдя в мыльную, он остановился и стал осматривать моющихся. Остро пахло березовым веником и мятным мылом. В сплошном пару голоса звучали приглушенно. С шипением и всплесками из кранов лилась вода. С потолка падали тяжелые, крупные капли. Стены и окна запотели, и по ним сбегали ручьи.

Сергей смотрел. Вот уверенной походкой идет, тяжело дыша, толстяк. Он говорит хриплым басом:

– А ты ловок ли будешь, парень? Поддавать пар надо умеючи. Вся моя отрада – баня. А ты, видать, здоровый, сильный. Уж потрудись, не жалей себя. Отблагодарю, не обижу.

– Как прикажете, ваше степенство.

Голос молодой, симпатичный. Сергей оглянулся и замер: перед ним был живой Антиной с классическим торсом, с изумительно поставленной головой, с совершенной мускулатурой. Руки, ноги, плечи – редкая красота. И лицо…

Банщик открыл дверь в парильню и пропустил перед собою толстяка. Дверь захлопнулась.

Сергей поставил шайку на скамейку и побежал за ними.

Его охватило палящим жаром. Слышалось фырканье, оханье, хлест веников.

Чтобы не задохнуться, люди лежали на полках, засунув головы в облитые холодной водой деревянные шайки. Веники лихо взвивались и опускались на смутно белевшие тела. Банщики плескали в открытую пасть особой печурки воду, поддавая пару. Трудно было разобрать в этом сплошном жгучем облаке отдельные фигуры. Но Сергей нашел то, что искал. На глазах у изумленного толстяка он подскочил к банщику и каким-то робким голосом, почти с мольбою сказал:

– Ты, братец, после них меня вымой. Я… я как следует заплачу.

Банщик приветливо ответил:

– С превеликим удовольствием. Где изволите приказать сготовить место?

– У меня место занято в мыльной, рядом с холодным краном.

Купец недовольно буркнул:

– Молодые, могли бы и сами помыться. Я долго буду париться.

– Ничего, я подожду.

Купец парился без конца, и без конца с ним возился банщик. Потом он понес воду в раздевальню.

Наконец банщик вернулся. Остановившись перед Сергеем, он с недоумением посмотрел на него большими синими глазами. Что это так уставился на него молодой человек и почему так улыбается? Может, за знакомого признал?

– Заморил тебя купец? – спросил ласково Сергей.

– Ничего! Наше дело привычное. Как прикажете: воду попрохладнее аль погорячее?

– А ты сам-то откуда, братец? – не дослушал вопроса Сергей.

– Мы-то? Скопские мы, великолуцкие. Рокотовых господ были допреж, да на волю родитель откупился. А ныне на деревне корма плохие, недород, тятька и велел идти на промысла… Да какой промысел, что я знаю? Брат сапожничает в Великих Луках, я же к пашне приучен. Ну и пошел в банщики. Спинку потереть крепче прикажете?

Сергей сделал нетерпеливое движение, и мочалка выпала из рук банщика.

– Послушай, братец, тебе нельзя оставаться в бане. Ты сколько здесь зарабатываешь?

– Когда как, барин. По субботам, вестимо, больше и под праздники. На харчи хватает, а вот старикам домой никак не сколотишь.

– Слушай: хочешь иметь сытный обед и ужин, квартиру, казенную одежду, а жалованье станешь родителям в деревню посылать?

Парень замер с поднятой мочалкой. Хлопья мыльной пены упали Сергею на колени.

– Премного благодарен. Только тятька сказывал, отпуская в Питер: гляди, сынок, будут тебя манить и деньги большие сулить, не зарься на богатство. Можешь в грех попасть, а тогда… прокляну.

Сергей расхохотался;

– Ты меня, никак, за мошенника принял? Да не воровать я тебя толкаю, а на честный труд. В натурщики!

– Это что же такое будет, барин?

– Это в Академию. Знаешь, тут близко, на набережной? Там с тебя будут рисовать и за это деньги платить.

Банщик недоумевал:

– Нешто это работа?..

– "Натура" – работа нелегкая. Натурщик часто очень устает. А у тебя от природы красота, дар замечательный. Нарисовать тебя художнику – радость.

На Сергея в упор смотрели синие строгие глаза.

– Го-ло-го? Ай, срамота какая!

– Чудак ты, право. Какая же срамота рисовать то, что природа создала?

Банщик молчал.

– Ты подумай-ка до завтра, а я зайду за тобой. Завтра воскресенье, бани закрыты. Где ты живешь?

Тот день был особенно суматошлив. Еще накануне объявили, что в Академии назначен конкурс натурщиков.

Люди сведущие знали, что натурщик – великое дело для художника-ученика. Он неразрывно связан с ним на уроках мастерства. Натурный класс – его стихия. Обязанности его там разнообразны. Он и топит печь, и убирает после уроков. Он "сидит на натуре" часто до обморока, изображая то Геркулеса, то Дмитрия Донского. Нередко он первый узнает от профессоров о присуждении ученику медали. На выставках он гордо прохаживается среди публики, стараясь иной раз во всеуслышание заявить, что на картине изображен не кто другой, как он сам, своей персоной. А с каким достоинством держит он себя в трактире, выпивая чайник за чайником и исходя испариной, как сыплет "мудреными" словечками перед огорошенными слушателями:

"У нас, в Академии, главное – натура!.. Я, к примеру, цену себе знаю. У меня мускул богатый. И притом же я еще и пемзовать холст отменно умею…"

Кто же из них, с улицы, поймет, что пемзовать – значит протирать холст пемзой после грунтовки его краской? И что такая работа вовсе не требует особой сноровки.

В то утро солнце, казалось, особенно ярко освещало натурный класс. Оканчивающие Академию ученики и несколько профессоров окружали деревянный станок и группу обнаженных на нем людей. Как заводные, натурщики сгибали по приказу руки, вздували на них мышцы, вытягивали ноги, склонялись, поднимались, вскидывали головы. У некоторых были испуганнонедоуменные лица; у других – красные от волнения; третьи стыдливо оглядывались по сторонам. А профессора и ученики поворачивали их, ощупывали мускулы, критиковали, командовали:

– Сходи, сходи. Следующий!

Голос старшего ученика, Карла Брюлло, выделялся из общего гула звонким смехом:

– Вот уж выискали Аполлонов! Нечего сказать – антики!.. Покорно благодарю за такую натуру!

– Да ведь и ты пока что не Фидий! [106]106
  Фидий – великий скульптор Древней Греции.


[Закрыть]
– поддразнивают общего любимца товарищи.

Карл с гримасой отворачивается к окну, и солнечный луч зажигает его рыжеватые кудри яркой медью.

Профессора и преподаватели расспрашивают:

– Ты откуда, любезный? Из огородников?

– Точно так. Мы вот все трое с огородов, из-за Московской заставы…

– А вот ты, братец, поди, деревенский? На щах да на хлебушке вон какой живот нарастил.

– А кромя того, что ж еще в деревне есть? – хмуро огрызнулся нескладный малый. – Сторона у нас вовсе убогая…

– Ну и не годишься. Следующий!

Слегка смущаясь, на станок ловко входит молодой парень.

В толпе знатоков затаили дыхание.

– Вот этот да-а!.. Откуда?

– Что за руки! А грудь!

– Бицепс-то, бицепс! Черт возьми! Сейчас – Антиной, а годков через пять-шесть – настоящий Геркулес… Что скажешь, Брюлло?

– Да, торс невиданный.

Кругом продолжали восклицать:

– Ноги-то, ноги! А голова!

– Смотрите, сынки, не заморите такого на натуре. А то дорветесь до красоты – о самом человеке и забудете…

Профессор исторической живописи Егоров напомнил ученикам про случай с натурщиком в скульптурном классе. Изображая божество Нила, тот упал в глубокий обморок, продержавшись несколько часов без передышки в одной позе. Его пришлось свезти в больницу, где бедняга вскоре умер.

Егоров, небольшого роста, пухлый, лет сорока пяти, с проницательным взглядом черных, немного раскосых, калмыцких глаз, в вечной кожаной ермолке, заинтересованно спросил:

– Откуда такой взялся?

Сергей Поляков счастливо заулыбался.

– Ты? – кивнул в его сторону Егоров. – Где ж ты, волшебник, в Петербурге да Элладу Праксителеву [107]107
  Пракситель – величайший скульптор Древней Греции (Эллады).


[Закрыть]
откопал?

– В бане.

По классу прокатился дружный смех. Смеялись профессора, смеялись ученики, смеялся радостно и Сергей. Натурщик окончательно сконфузился.

– Я его, Алексей Егорович, действительно в бане увидел, – рассказывал Сергей. – Банщиком он был. Едва уговорил идти сюда на просмотр. Я ему: жалованье будешь получать, квартиру и от нашего брата перепадет, если в свободное время станешь позировать. А он мне свое: "А это не зазорно, нагим стоять?"

– Истинная, правдивая красота не может быть зазорной, – произнес серьезно и проникновенно Егоров. – Стыд лишь в бесчестии человека. Запомни это, голубчик.

Банщик поднял голову и обвел всех вопрошающим взглядом.

– Ну, Поляков, – закончил профессор, обращаясь уже к Сергею, – спасибо тебе от всей Академии за твой подарок. А ты, голубчик, одевайся да переходи-ка из своей бани к нам. Чего тут толковать! Из всех сорока ты один годен. Берегите его как зеницу ока, ибо это сущий клад для искусства. А зовут-то как?

– Агафопод, – ответил банщик и легко, словно танцуя, сбежал со станка.

– Ну и имечко! Только что не Агамемнон! Эллада, батенька, одно слово – Эллада!..

Сергей не встретил в натурном классе своих друзей – молодых, но уже кончивших Академию художников Лучанинова и Тихонова. Лучанинов пять лет назад получил диплом и так быстро пошел вперед, что в том же году, кроме первой золотой медали, получил звание академика. О его картине "Благословление на ополчение в 1812 году" было много хвалебных отзывов, особенно благодаря ее теме. Но Сергей считал Тихонова талантливее, хотя любил обоих одинаково. Он восхищался Тихоновым, которому, еще совсем мальчику, четыре года назад была присуждена вторая золотая медаль за картину на такую же патриотическую тему.

Безусый, тщедушный и болезненный Миша Тихонов был Сергею ближе и понятнее Лучанинова. "Кадетского корпуса привратника сын", Лучанинов, вольный от рождения, за блестящие успехи смог скоро перевестись из вольноприходящих Академии в казенные – значит, на все готовое. А Миша, крепостной мальчик, отпущенный своими господами на время, пробивал дорогу лбом и даже не получил на руки назначенной ему золотой медали. Ему только объявили о присуждении. Два года назад он кончил полный курс, но и аттестата первой степени сразу не получил. Господа его жили за границей, в разъездах. Об освобождении от крепостной зависимости долго не у кого было хлопотать. Вольная пришла только в конце лета 1815 года. И Тихонова оставили при Академии как выдающегося ученика.

Сергей нашел друзей в "кабинете" – одной из мастерских, возле мольберта с Мишиной работой. Оторвавшись от собственного этюда, Лучанинов говорил, указывая муштабелем[108]108
  Муштабель – палка, употребляющаяся живописцами в качестве подпорки для руки при работе.


[Закрыть]
на огромную картину «Иоанн IV и Сильвестр»:

– Ты здорово понял грозного царя. Он у тебя готов пасть к ногам своего советника и духовника. Гармония потрясенного человека и этого вот солнечного луча. Отсвет его ложится прямо на лицо Иоанна. Верь мне, с каждым днем ты совершенствуешься. Вспомни великого Рембрандта – у него всегда борются свет с тенью. Но советую, усиль блик на лице Сильвестра. Эх, если б я мог так!..

Он не договорил и махнул рукой. Неуклюжий, похожий на медведя, с массивными, широко расставленными ногами, он тяжело сел на место. Из-под упавшей на лоб шевелюры поблескивал взволнованный взгляд маленьких умных, глубоко сидящих глаз. Толстые губы улыбались.

Щуплая фигура Тихонова казалась беспомощной рядом с гигантским полотном картины. Бледно-голубые, навыкате глаза смотрели растерянно. Лицо подергивалось от волнения.

– Что это ты, Иван Васильевич, право… – бормотал он, путаясь и заикаясь. – Академик, а такое мне говоришь. Я ведь это… все, что думал об Иоанне Грозном… о чем читал… Каково ему было: царь и первый грешник… А Сильвестр – зависимый, подчиненный царский раб, можно сказать. И в то же время владыка его души, учитель. Я это так, смутно еще… И не уверен, правильно ли понял задачу…

Широкая ладонь Лучанинова легла на плечо приятеля:

– Вот, вот, и гению часто сопутствует сомнение. Смутное сознание! Догадка! Предчувствие! Откровение!.. И почти всегда верное, заметь. И чем больше ты будешь сомневаться, чем больше будешь искать, тем больше сделаешь. Спроси вот его, он-то уж не покривит в оценке.

Лучанинов показал на стоявшего в дверях друга.

– Ты где пропадал, Сергей? И чего сияешь?

– Агафопод найден! – выпалил радостно Поляков. – Вот когда начнем, братцы вы мои! Все музы возрадуются, и сам Аполлон вместе с ними. Поймите вы – класси-ическа-а-ая красота! Новый натурщик – Агафопод!

– Ах, вот оно что! Ладно, увидим. Ты лучше на Мишину картину посмотри.

Сергей подбежал к мольберту и окинул произведение друга опытным глазом. Лицо его стало серьезным и внимательным.

Он знал весь творческий путь товарища. На этот путь указывали и бесконечные наброски вокруг, многочисленные варианты исканий.

– Ну и ну! – произнес тихо Сергей. – За несколько дней, Миша, ты еще больше усилил борьбу двух начал: силу духа и силу плоти. И что же мне сказать тебе?

Он схватил Тихонова в охапку и горячо поцеловал:

– Поздравляю!

– Задавишь, – засмеялся Тихонов. – И силен же ты, не хуже Лучанинова.

– Вот те на! – хохотал Сергей. – Я вчера Хлобыстаеву изображал в женском одеянии богиню Минерву. Денег-то у него не густо – ну, так я ему по-приятельски битых полтора часа на натуре проторчал. А ты – "не хуже Лучанинова", медведя!

Все трое уселись, стали мечтать.

Пройдет последний лед, и если весна будет дружная, не за горами и лето. Из Академии все потянутся на природу. А осенью, к сентябрю, начнут готовиться к конкурсу. Кто-то получит первую золотую медаль?.. Кому можно надеяться на заграничную поездку в Италию, в эту колыбель искусства? Конечно, только не Полякову, не Хлобыстаеву. Оба они крепостные. А может быть, и не Тихонову даже…

Перед Сергеем проплыл милый образ:

"При чем тут крепостной? Все дело в том, чтобы кончить Академию, и вас пошлют…"

Лучанинов ударил кулаком по подоконнику:

– Кабы моя воля, Миша, я бы тебя первым в Италию отправил, ей-богу!

– Меня? – Голос Тихонова прозвучал неуверенно, и он снова зябко поежился.

– А вот как будет со мной?.. – проговорил Сергей медленно. – Мои господа Благово хоть до сей поры меня и не требовали к себе, но… Кто за них поручится?

Он помолчал, потом тряхнул кудрями и улыбнулся:

– Нет, вздор все! Талант и работа должны вывести человека на широкую дорогу. В прошлом году я был в Москве на похоронах матери, так Сашенька Римская-Корсакова мне сама говорила, что Благово хвастался: вывел, дескать, своего холопа в люди – это меня, значит. И холоп, став человеком известным, будет лишь приумножать его собственную славу. Ведь и правда, лестно сказать: "Академик Поляков? Да это же наш Сережка, из наших холопов!" Много тогда Сашенька смеялась, пересмешница, ей в ту пору лет тринадцать было. Благово ей родня – сестрицей зовет. У них там, в Москве, все между собой родня, по седьмому колену, а всё "сестрица да братец".

– Да и в Питере, – пробасил Лучанинов, – и по всей дворянской России так-то! А в Москве, там всяк Сухаревой башни двоюродный подсвечник!

Сергей залился безудержным хохотом:

– Сухаревой… двоюродный… Ну и выдумал, Васильич!

На бледном лице Тихонова мелькнула улыбка – он думал о своем.

– А вы слыхали, – заговорил он взволнованно, – как с Тро-пининым поступил его барин, граф Морков? Говорят, в Малороссии, в могилевском имении, он заставил Тропинина красить каретные колеса, стены и колодцы. А уж какой великий талант Тропинин!

– Еще бы! – подхватил Лучанинов. – Только, бывало, и разговоров в Академии: "Вася Тропинин да Вася Тропинин!" Я его застал, когда еще вольноприходящим был. А все это дело рук Щукина.

– Что ты, Иван Васильевич! Щукин до сих пор поминает его своим учеником.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю