444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ал. Алтаев » Повести » Текст книги (страница 27)
Повести
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 23:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Ал. Алтаев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)

Отставной военный кричал:

– Гони ее, шельму бесхвостую, гони! От нее, лентяйки, ни одного яйца не дождешься. Ты бы ее, Паранюшка, велела зарезать. Смотри, смотри, что Сашка делает: длинношеего гусака поймать хочет.

Прасковья Даниловна с беспокойством обняла ребенка:

– Ты, Сашенька, от гусака сторонись: защиплет.

Лукаво играя смышлеными глазами, мальчик пошел прямо на шипевшего гуся. Отец перехватил его и подкинул в воздух.

– Он у нас с тобою, Параня, будет храбрым воякою! Он будет как генералиссимус Суворов. Будешь, Сашка?

Неожиданно заметив художников, он поставил мальчика на землю и расплылся в улыбке:

– Кажется, дорогие гости? И ямщик знакомый. Иван Васильевич, российский Рафаэль или там Рубенс? Вот приятная новость! И с товарищами! Добро пожаловать, друзья мои! Какую мы охоту теперь вчетвером устроим! Знаменитую Ледьку, суку мою, натаскал – чутье дьявольское. Породы немецкой, искусственной: кон-ти-нен-таль-ная легавая. И по зайцам и по птице ходит, ей-богу!

Опомнившись, он благодушно заметил:

– Что же это я?.. Прошу дорогих гостей в дом. Вот моя Параня, добрейшая душа. Эй, Ванюшка, где ты там запропастился, малый? Бери у гостей всякие там баулы да веди их пока в угловую комнату. Только там, поди, пыль – не прибрали с тех пор, как у меня из Новоржева становой гостил. Параня у меня с людей мало взыскивает, все больше сама.

Радуясь, что есть с кем поговорить, он сыпал словами, не давая гостям прийти в себя.

– Сейчас моя хозяюшка со своим птичьим царством управится и всех вас накормит и обо всем позаботится: печенье-варенье, маринады всякие. Сию минуточку! Я вам чрезвычайно рад. А ты, любезный, – обратился он к ямщику, – ступай в застольную. Знаешь, чай, где застольная. Там тебя накормят и чарочку поднесут.

VII. В ПЕТРОВСКОМ

Они жили в Петровском уже третью неделю и освоились с его укладом. На заре ходили с хозяином на охоту и сразу же убедились, что Ледька хоть и «континентальная», но бестолковая. А дичи хоть и немало в лесу и на болотах, но ее «трудно добыть – горазд она пуганая», по словам хозяйского егеря. Кто ее пугал, неизвестно, но поговорку неумелого охотника из елагинской дворни принимали на веру.

Сергей успел уже написать портрет Прасковьи Даниловны и принялся за изображение "наследника" – маленького Саши. Это оказалось не так-то легко. Мальчуган ни за что не хотел сидеть. Он вертелся, поминутно соскакивая со стула, без умолку болтал на своем непонятном языке и все старался залезть в ящик с красками.

Прасковья Даниловна смеялась, вытирая замазанные красками щеки сына:

– Ах разбойник! Углядишь ли за ним?

Елагин придумывал, чем бы подольше удержать у себя гостей. Он даже играл им на скрипке. Сначала, правда, стеснялся и играл на рассвете. Из-под спущенных жалюзи вырывались звуки, полные тоски и жалоб.

Прасковья Даниловна проходя по двору, говорила, увидав кого-нибудь из слушающих художников:

– Играет мой Алексей Петрович. Душа запечалится, вот и играет. И чего ему тосковать? Чего не хватает? Кажись, всего довольно, а тоскует. "Ангельскими вздохами" скрипку называет.

Привыкнув к гостям, Елагин иногда звал их послушать "ангельские вздохи". Приходил он и позировать. Сидел терпеливо, стараясь принять гордую позу. И было ему удивительно, почему Сергей хочет написать его в домашнем чекмене, с длинной трубкой, а не в "параде".

– Ты, друг, изобрази меня так, чтобы всем ясно стало: вот будущий фельдмаршал. И потомкам будет лестно. Я целый день кавалергардский мундир выбирал, какой получше. А Параня начищала эполеты. Те самые, в коих я перед государем на коне моем Туртукае гарцевал. А ты – чекмень!

– Да вы в нем проще, милее, Алексей Петрович! А в эполетах, в мундире – как чужой. И доброты той нет.

– Доброты нет? – обиделся Елагин. – Спроси у людей, тронул ли я кого пальцем? Солдаты "отцом-командиром" называли. Да ежели холопку до себя возвысил и люблю всем сердцем, еще ли я не прост? К венцу ее, правда, не повел, так только из уважения к родне. А поведу к венцу, непременно поведу, дай только помереть моей тетушке. Не хочу скандала Тетушка ведь – на дыбы: оконфузил весь род столбовой дворянин Елагин. Закричит, заплачет, а я наипаче смерти боюсь женских слез. Целая дивизия неприятеля для меня не так страшна, как причитания тетушки: "Ах, Алексис, какой позор! Холопку возвел в дворянское звание!" Я и Сашку выведу в люди всенепременно. Посмотрю, к чему будут у него способности и охота. На птичьем дворе сынишку не оставлю, – шалишь, тетушка!.. А ты, друг, хочешь меня увековечить в чекмене. Еще ли не новая досада для рода Елагиных?

Сергей, смеясь, обещал:

– Вот кончу вас в чекмене, обязательно напишу важным-преважным, в мундире и в эполетах, специально для тетушки.

– А все-таки… зачем понадобился тебе мой чекмень, умник?

– Хочу изобразить вас таким, какой вы на самом деле, без прикрас, по правде, как в жизни. Каким вас любят в Петровском и все, с кем судьба вас сводит. Душу вашу хочу изобразить, а не эполеты. Правду я ищу, Алексей Петрович!

– Эх, друг, какое слово вымолвил: "правду"! Да где она? По-твоему, из-за этой самой правды ты мне и Сашку с соплями под носом изобразишь? И в ландшафте на первое место навозную кучу посадишь?

– Да нет же, нет, Алексей Петрович, это все не то вы говорите! Правду и красоту жизни, радость ее, не повседневные отбросы… Милый вы наш хозяин, Алексей Петрович! Как в первый раз я вас увидел, сразу и полюбил. Поймите! Стоите вы, улыбаетесь, солнце светит, а кругом – птицы…

– Уж не с ними ли ты хочешь меня рисовать? – замахал руками Елагин. – Помилуй бог, осрамишь. Отставной кавалергардский офицер, и вдруг… с петухом или индюком. С павлином и то, пожалуй, нехорошо.

Сергей залился звонким смехом.

– Дураком меня еще никто не считал, а ты, Сережа, этакой пустяковины – о чекмене, о птицах – растолковать мне не можешь.

– Ну как мне объяснить правду в искусстве? Я в столице уже успел много портретов написать. И всегда старался показать в них то, что составляет в человеке его сущность.

– Сущ-ность? – протянул Елагин недоуменно. – В толк не возьму.

– Самое главное.

– Самое главное? В полку меня считали исполнительным и храбрым офицером, хорошим товарищем.

– Вот тут-то и есть ваша сущность: хороший, добрый товарищ. Доброта – ваша сущность, милый Алексей Петрович. И когда на дворе вы подбрасывали на воздух Сашу, боже мой, как светились ваши глаза добротой и любовью. Вот таким-то и хотелось вас изобразить.

Елагин даже привскочил:

– Да побойся бога, голубчик! С ребенком на руках? Да после этого я стану посмешищем всего уезда… Что уезда – всей губернии! Дворянство меня заклюет. А тетушка проклянет… Ох, в чекмене, с Сашкою, с индюком. Прошу покорно!..

Из угловой друзья давно перекочевали на ночлег в сенной сарай. На сене так хорошо спалось, так освежающе продувало из щелей, так весело пробивались сквозь них красноватые лучи зари! Радовал своеобразный мир: полевые мыши высовывали узенькие мордочки с умными быстрыми бусинами глаз, шуршали в углу сухими стеблями. Ласточки черными стрелками метались к висящим над головой гнездам. Курлыкали на крыше голуби. Порою какая-то птичка-невеличка, тряся серым хвостиком, усаживалась на пороге, вертела головкой и недоуменно осматривалась.

Ночью Сергей лежал против раскрытой двери и глядел в широкий квадрат, где серебрилась в паутине набегавших облаков луна. Лето кончалось. Но это – ничего. С осенними тучами, в сентябре, придет новая жизнь. Дождем прольется счастье: медаль и путешествие в страну, где каждый камень говорит о великом искусстве… Италия! Рим! Флоренция!.. Он уже не будет носить позорную кличку "раба", "холопа", "крепостного". Академия распахнет перед ним вход в свободный мир, даст равноправие. Ведь с аттестатом он получит права свободного гражданина. Тогда он поедет на родину, чтобы взглянуть на места, где бегал мальчиком, отыскать родных, которые, может быть, нуждаются в его помощи, просить за них бывших своих господ… Голова кружилась от мечтаний.

Да, там, в калужском имении Благово, сейчас так же пахнет сеном и так же, меж легких облаков, плывет луна. Какая ночь! Вон, во всю ширь синего бархата неба, раскинулась Большая Медведица. Тонкой, едва заметной россыпью намечается Млечный Путь. Издалека доносится ржание лошади. Лениво тявкнула собака. Ледька, что ли? Потом раздался однообразный звон косы, лязгающей о точило. Сергею представилась знакомая картина: размашистый взлет косы – и трава ровной грядой падает под блестящим лезвием. Утренний ветер надувает мужицкие разноцветные рубахи. Через лапти от росы знобит ноги… Все это было когда-то таким привычным, повседневным. Но ему уже не вернуться к этому.

Вспомнилась и неоконченная картина в Академии. Фигура Геркулеса, правда, почти готова, осталось только лицо. В суетливом и беспокойном городе трудно было найти необходимое для него выражение: радости и глубокого, невозмутимого покоя. Но Омфала, возле чьей прялки отдыхает гигант Геркулес… Он писал ее с дочери дворника, худенькой швеи. На ней – белая туника, подпоясанная простым пояском. Длинные пряди волос гармонически сливаются с куделью пряжи. Но лицо никуда не годится. Какая же это античная модель – курносенькая русская девочка?.. Сергей поймал себя: он точно "процеживал" в воображении классические фигуры неподвижных гипсовых Минерв, Венер и Психей, заполнявших один из залов Академии. Сквозь условные академические формы рвались наружу живые черты. Сергея тянуло к согретым горячей кровью образам, с характерными чертами, со сменой настроений, желаний, порывов.

Он подумал и улыбнулся:

"Что богиня Минерва гневается, представить можно, но что баюкает, например, ребенка – трудновато…"

И вздрогнул от радостного предчувствия. Кто это с живым, тонким, полудетским лицом настойчиво прорывается в его душе сквозь изученные шаблоны "антиков"? Конечно, она – Машенька, любимая девушка, с радостным блеском глаз и одухотворенной лучезарной улыбкой! Он видит ее всегда ясно и не посадит другой Омфалы возле своего Геркулеса.

– Сережа, ты спишь? – слышится голос Тихонова.

Поляков поднял голову. Миша сидел скорчившись, маленький, щуплый, взъерошенный.

– Я вот все думаю: что, если я не кончу свою картину, не успею? У меня – одни искания. И написал я здесь мало. Все бродил, смотрел, пробовал, а написал мало.

Лучанинов заворочался в своем углу:

– Спать не даете с вашими "исканиями"! Какие там, братцы, искания, когда луна светит во всю ивановскую? Бросьте мудрить. Нужна натура, а она – кругом. Сколько я лошадей успел за это время зарисовать!

– Да ты, Иван Васильевич, погоди, не гуди своим басом, а выслушай, – мягко перебил Тихонов. – Ты говоришь про натуру. Верно! Но мы-то, ее изобразители, мы-то – живые ведь. Мы творцы, а не машины, слепо воспроизводящие натуру. Ты вот видишь, скажем, перья у петуха двух-трех цветов. А я, может, вижу в них целую гамму. Вижу ин-ное, с-сво-ое…

Когда Тихонов начинал горячиться, он поминутно заикался и нервно вздрагивал.

– Стой, Мишка! Уж не думаешь ли ты писать своего Сильвестра с тридцатью пальцами, с четырьмя ногами? Может, тебе так кажется, может, в глазах у тебя двоится?

– Не смейся… – В голосе Тихонова прозвучала боль. – Это вовсе не смешно. Мучительно это! Искать и, может быть, никогда не найти желанной истины. Вот, например, флейс[113]113
  Флейс – широкая мягкая колонковая кисть для смягчения (стушевывания) написанного грубыми щетинными кистями.


[Закрыть]
, работа с ним. После него картина теряет общее впечатление. Отдельно, скажем, рука или нога, складка одежды. Как будто и хорошо, а в общем… И нигде я не нахожу…

– Чего? – заревел Лучанинов. – Рецепта? Нет такого, понимаешь, нет еще, не придумали!

Совсем близко залаяла собака. Сергей засмеялся:

– Всех собак переполошил, ну и голосище!

Послышались шаги, и у входа выросла высокая, с кавалерийской выправкой фигура Елагина. Он был в рыжей охотничьей куртке и с полным ягдташем. У ног змеею вилась коричневая Ледька.

– Удивил братию? – молодцевато выкрикнул Алексей Петрович. – На болото было собрался, уток там – видимо-невидимо, да рано. Шут знает луну-проказницу"! От нее моей Паранюшке тоже не спится. Уж завешивала, завешивала окна, а она, глазастая, в щели да по полу скользит, точно тебе танцует… Я на охоту поднялся, а Параня, по старой привычке, конфузии не боясь, босиком пошла меня провожать по росе к леднику за сливками. А вот какие мои "сливки"!

Он вынул из ягдташа бутылку мадеры и стаканчики.

– Давайте по-братски. И закусочка найдется. Луна нам фонарем будет. Чокнемся, молодая компания, завьем горе веревочкой.

– Да какое же у вас горе, Алексей Петрович? – спросил Лучанинов, беря из рук помещика вино.

– У всякого свое, друг. Ты вот вчера тужил, что тебе каких-то особенных, средневековых, коней надо для твоих исторических картин. Ты над лошадиным хвостом и копытами плачешь, а я – над всей жизнью.

Он опрокинул в рот стаканчик и, опершись локтем о сено, с горечью продолжал:

– Все было: и балы, и марши, и походы, и чины, и солдаты, и генералы, и царь… А осталась Параня и Ледька, куры да Сашка.

Он снова налил всем.

– Была столица. Были эполеты. Был смех и шутка над мещанкой в старомодной робе, над толстоногой купчихой и над чванливой дворянкой со шлейфом и веером. Смеялся, как у старых дур с носов пудра сыпалась и на солнышке восковые зубы таяли. Как генерала под ручки тащили по зале отплясывать с дамами мазурку. Я был там с ними, со всеми. Пил. боже ты мой, как пил! И играл, и за вдовушками волочился.

Елагин выпивал один за другим стаканчики с золотистой жидкостью. Пустые бутылки отбрасывал в сторону, и они стукались о порог.

– Ты чего же не пьешь. Миша? Ты пей, а то мне скучно одному. Я вас всех полюбил. Будто опять с прежними товарищами-офицерами, только картишек недостает. Банчок бы метнуть.

Язык Елагина уже заплетался. У Сергея тоже шумело в голове. но было радостно. Он без причины смеялся. Бледное лицо Тихонова казалось лицом мученика.

– Хлипкая ты пичуга, как я посмотрю, – говорил ему Елагин. – Тебя чуть толкнешь, ты уж и ножки кверху. Один дух в тебе. А я был сильный, подковы гнул, ей-богу. В кузнице у своего кузнеца работал молотом, – силу некуда было девать. Мужики даже ахали. И жизнь была разудалая. Строгость – в строю и на парадах, а на отдыхе – удальство и веселье. И прокутил я, друзья мои, проел наследие родительское. Только одно Петровское и осталось. Оттого вышел в отставку и засел в деревне, как сыч в дупле. Пей, Миша, учись пить. Нельзя так отставать.

– Довольно бы мне, – слабо взмолился Тихонов. Рука его расплескивала вино.

– Крепче спать будешь. Куда тебе вставать с петухами? Здесь, в сарае, ни мушки. Завтрак подадут, когда вздумаете. А у меня с каждым стаканом былое вспоминается! – протянул он вдруг особенно тоскливо. – Так защемит сердце… И этим я мучаю Парашеньку. У нас с нею Сашка растет, сын, наследник. Подрастет, в город повезу. В школе товарищи станут дразнить: "Незаконный ты сын!" Он начнет плакать, злобиться, а Параня моя… Эх, за что и ей и ему этакое? За что? – В голосе Елагина слышались слезы. – Вышла бы замуж за своего парня, по плечу сломала бы дубинку. Вот была девушка! Краса деревенская, здоровая, пышная, кровь с молоком. А ныне, как говорится:

 
Горе, горе,
Муж Григорий.
Хоть бы худенький
Иван,
Он бы волю с меня снял…
 

А я и воли ей не дал, не то что снял. Воли у нее нет и мужа Ивана тоже нет. Есть один только пьяненький бывший кавалергардский ротмистр Алексей Петрович Елагин. Да ты что это, Миша?.. Смотрите, никак, он того…

Тихонов бился в припадке эпилепсии. Лицо его дергалось, глаза закатились. Сергей набросил на него одеяло, закрыв с головою, как, видел, делают в деревне с теми, у кого "родимчик".

– Пить ему никак невозможно, – с трудом ворочая языком, проговорил Лучанинов.

– Никогда больше не буду, – прошептал Елагин виновато. – Господи, и что это я? Старый кавалерист, мне привычно, а вы – "штафирки", штатские. Вам бы, особенно Мише, одного парного молочка впору… Я сейчас… сейчас за Параней…

Он скоро вернулся с Прасковьей Даниловной.

Она была простоволосая, в ситцевом капоте, босая, – забыла о шали и о туфлях. Пришла бесшумно и ловко подхватила затихшего Михаила под руки, только кивнула Лучанинову: помог бы. Параня привыкла ухаживать за часто пьяненьким Елагиным.

Уложив больного на широкий диван в гостиной, она не отходила от него ни на минуту. А когда Миша открыл глаза, с материнской лаской напевно запричитала:

– Испил бы молочка тепленького! Что птенец ты, смотрю, несмышленый… Вон у тебя и волосы что пух… Да есть ли у тебя, миленок, родная матушка? Пей, пей молочко. А я получше укрою тебя, ишь дрожишь как…

…Миша скоро заснул, и Параня пошла хлопотать по хозяйству. Ушел в конюшню рисовать лошадей и Лучанинов.

Сергей остался дома. Он сел подле мольберта с последним этюдом. Несколько других было прислонено к стене на скамейке.

Он сидел долго и неподвижно, вглядываясь в работу.

С этюдов смотрели фигуры в античных костюмах. Вот она – Омфала, пока еще без Машенькиного лица. Он ясно представил себе ее милые черты над грациозной фигурой в греческой тунике с пояском. Нет, не то, не то! Не та Машенька! Она будет походить на переодетую в маскарадный костюм.

Как же ему преодолеть условность академических навыков? Как оживить античный сюжет? Где "рецепт" этого? Или как крикнул сегодня ночью Лучанинов: "Его еще не придумали!"? Значит, искать все там же, в окружающей жизни?..

Но жизнь дает курносую Параню, ее полные губы со свежей улыбкой, простодушный взгляд больших серых глаз навыкате. И другое лицо – в растрепанных черных кудрях, с преждевременными морщинами еще красивого лица, с горькой складкой губ… Целый ряд лиц, вереницу портретов и картин, где люди с сивыми бороденками, с натруженными руками и спинами, возле шершавых, заморенных лошаденок; лапотницы в сарафанах и с вековечной скорбью-обидой во взгляде; грудные ребятишки, брошенные в корзинах на меже; курные приземистые избы; косовицы на росистой заре; дымки деревенских риг; пригожие девушки с первым снопом в руках… И дороже всего – светлый образ Машеньки!

Стало невыносимо смотреть на собственные этюды. Точно из древнего саркофага вышли эти две нарочитые фигуры и обвитые традиционным плющом и розами белые колонны, вся однообразная красота, продиктованная холодными, мертвыми правилами.

Что же ему делать, куда идти? Может быть, докончить программу портретной живописи? Может быть, именно в ней больше правды?.. Нет, нет! И не потому, что в Академии, при словах "портретный живописец", высшее начальство делает снисходительную гримасу, ставя высоко только историческую живопись. Что даст ему работа портретиста? И какую раскроет истину? Не те же ли академические формулы – "символы и эмблематика": ручей надо изображать в виде девы с бледным лицом и распущенными волосами, время – в виде старика с косою. Воин обязательно должен быть в античном шлеме, вельможа – в римской тоге, а царь – в порфире, со скипетром и теми же эмблемами – Минервой и Немезидой, в руках которой "весы правосудия".

Он вспомнил ряд пышных портретов, виденных и на выставках в Академии, и в картинных галереях знати, видел всех этих коронованных и некоронованных звездоносцев, помещиков и помещиц. И здесь та же принятая условность позы, заученная манера в расположении складок одежды, заученные улыбки, заученное наложение красок.

И определения заказчиков:

"Сделайте мне портрет под Каравака, на манер его портрета императрицы Елизаветы Петровны… Или под Лагрене, как он писал ту же Елизавету в образе покровительницы искусств, с символами…"

"А мне – под Токке, как он писал княгиню Воронцову, бесподобно…"

"Я обожаю Лампи-старшего: его Потемкина и Зубова нельзя забыть!"

И сыплют ряд имен иностранных художников, наводнявших Россию.

А он хочет быть сам собою. Ни под Токке, ни под Лампи, ни под Вуаля, Торелли или Танауэра. Даже не под прекрасного русского Левицкого, тонкого психолога, с его красивым отчетливым мазком, сумевшего перешагнуть через условности своих учителей: француза Лагрене и итальянца Джузеппе Валериани – перспективиста, одного из лучших преподавателей живописи XVIII века.

Он не хочет подражать и другим прославленным русским мастерам: ни изящному, поэтичному Рокотову, с его сдержанной манерой и "тающим" серебристым колоритом любимых овальных портретов Новосильцевой, Суровцевой, поэтов Сумарокова, Майкова. Ни Боровиковскому, кому свойственна гамма прелестных серо-зеленых, белых и тускло-желтых красок, среди которых он умел так эффектно бросить ярко-желтое или голубое пятно, ласкающее глаз. Ни Кипренскому, современному чародею, причуднику и мечтателю, которым гордится Академия, уже давшему ряд изумительных портретов в масле, акварели и карандаше.

А видопись?.. Может быть, она даст творческое удовлетворение? Нет, он хочет заглянуть не в душу ландшафтной природы, а глубоко в душу человека, разгадать трагедию человеческой природы, его извечное стремление к счастью.

Закрыв глаза, Сергей видел, как в тумане его сознания неясно плывут образы виденной им действительности. Его обступают со всех сторон эти русские мужики и бабы. И ярче других выплывает картина: сарай, лунная ночь, заглядывающая в распахнутые двери. На сене – они, художники, и перед ними, со стаканчиком в руке, со сдвинутой на затылок фуражкой, в охотничьей куртке, с залихватским выражением лица, Елагин. Он смотрит широко раскрытыми глазами, полными мучительного вопроса… И между этими несхожими людьми – лихим когда-то гвардейцем, прожегшим впустую жизнь, и только что начавшим жить юношей Мишей Тихоновым, – почудилась какая-то невидимая связь. Связь общей тоски, неудовлетворенности.

Что это? Излом слабой души? Или искание не всем понятной правды?.. Можно ли с таким, например, сюжетом ворваться в строгую, холодно-казенную систему Академии?

Сергей не находил ответа.

VIII. ГРОМ ГРЯНУЛ

Пришел конец отдыху в гостеприимном Петровском. С восстановленными силами, с запасом новых этюдов художники возвращались в начале августа в Петербург.

Извозчик привез Сергея на Васильевский остров. Вот оно – старое милое здание. Чуть брезжил свет, а у фасада, окруженного лесами, уже шла работа: неслась стукотня молотков, окрики маляров.

Сергей заглянул мимоходом в главный подъезд. Его поразил необычный вид лестницы, ее тщательно вымытые ступени, свежевыкрашенные стены и потолок.

Швейцар, заметив его, сказал:

– Ныне уж не пробиться сюда ни дождю, ни снегу. Чистота и аккуратность во всем. Да что говорить: "дом вести – не бородой трясти", разве мы не понимаем!..

В голосе старика звучала печаль, удивившая Сергея.

Он поспешил домой. На дребезжащий звонок вышла сама Анна Дмитриевна, завязывая на ходу чепец.

Сергей радостно бросился целовать у нее руку.

– Как живете, Анна Дмитриевна? Что нового? Что-то, я вижу, лицо у вас… Здоровы ли все ваши?

– Я-то здорова, что мне делается! Да вот другую неделю одна во всей квартире орудую. Сама, вот видите, и двери открываю. Анисья у меня ушла, ее новые порядки доняли. Мусор она вынести замешкалась, от президента Якову Андреевичу по сей причине выговор Новую девку порядочную, вместо Анисьи, думаете, скоро найдешь? И на Егорушку, на младенца, отец сердится: "Душу, говорит, вытянул, плачем". А ребенок весь день животиком мается… Ах, извините, не сбежал бы самовар…

Оставив вещи в передней, Сергей бросился за Анной Дмитриевной в кухню и притащил в столовую кипящий самовар.

– Спасибо вам. Яков Андреевич, сами знаете, любит, чтобы самовар был "с пеной у рта". Садитесь-ка, пейте чай. Небось с дороги проголодались. А я побегу к Егорушке – слышите, опять заплакал.

Яков Андреевич вышел насупленный, с взъерошенными волосами, и крикнул в дверь, куда ушла жена:

– Дала бы ему хорошего шлепка, он бы не капризничал. Здравствуйте, Сережа.

– Здравствуйте, Яков Андреевич. Кому шлепка?

– Да сыну моему. – Он по-прежнему широко улыбнулся. – Мальчонка объелся чем-то, скулит, а она сохнет по нем. На старуху стала похожа. – Он опять нахмурился. – Анисью отпустила, сама все делает. Порядки! Ну и порядки…

– Какие порядки, Яков Андреевич?

– Да вы ступайте сперва с дороги умойтесь, вещи разберите. За чаем поговорим. Слышите: молотки стучат? Вот и порядки. Лакеи у нас в басонах [114]114
  Басоны – украшения на одежде: бахрома, кисти, шнурки и пр.


[Закрыть]
скоро станут ходить. А нас начальство в дугу согнет, тоже на манер лакеев услуживать заставит.

Сергей быстро пошел к себе в комнату и через несколько минут, свежий от холодной воды, сидел уже за стаканом чаю против Васильева.

– Ну, славно поработали? Много этюдов привезли?

– Много, Яков Андреевич.

– Небось больше видописью в деревенской глуши занимались? Исторические сюжеты забросили? А вам вашего "Геркулеса" скорее надо кончать, пока каких новых приказов не вышло. Вам не о березках с закатами, не о лаптях да овинах надо думать, а о сандалиях да классическом торсе. Геркулеса пишете, а не Авдея!

– Знаю, Яков Андреевич, – я окончу. А вот какие такие новые порядки?

– Всего разве у него, Сережа, угадаешь? У Оленина. Он все улыбается и так вежливенько раскланивается. Такие пошли французские приятности, страсть! Одной рукой гладит, другой – ерошит. И всюду нос свой высокопревосходительный сует. Собирает нас всех беспрестанно, просто замучил собраниями. Часто, впрочем, говорит и дельное: "У вас, говорит, часто фальшь рисуют. Костюмы, к примеру, не поймешь, ассирийские или греческие изображаются. А лошади все – "исторические". У нас теперь и поговорка пошла: "Такие это лошади исто-ри-че-ские!.." – Он засмеялся прежним простодушным смехом: – Что лошади у нас не живые, а "исторические", это правду говорит вельможа Оленин. Он первый и показал, что на многих картинах наших художников передние ноги лошадей бегут вскачь, а задние – рысью. На то он и меценат-художник, да еще с каким опытом!.. Но где же нам лошадей писать? Ее порой у извозчика разглядываешь, разглядываешь, да кое-как и зарисуешь.

– Правда, Яков Андреевич. Вот и Иван Васильевич Лучанинов о том же горевал.

– Специально будто бы манеж для лошадей обещал построить. Там их будут писать с натуры. И декорации. А потом и "рюсткамеру".

– А это что за штука?

– Да попросту костюмерная палата. Костюмы и оружие обещал пожертвовать из собственной коллекции. А коллекция его, слышно, велика. Для изучения древностей покупает в Академию этрусские вазы, картины, гипсовые слепки из Лондона.

– Так это же очень хорошо!..

– А кто сказал, что плохо? Чтобы тепло в Академии было, печи переделать все велел. И форму завел. – Васильев опять нахмурился. – Только хорошее-то, как цыплят, по осени считать надо. Ты его, хорошее это, сперва сделай и на деле покажи. Вот хоть бы та же ученическая форма. Иной молокосос-ученик вздумает, чтобы форменные петлицы у него, как у военного, блестели, в глаза бросались. И вместо казенного позумента чтобы настоящее золото на них было. И пойдет для того на сторону картинки стряпать, дешевку, безвкусицу… Поет-то Оленин сладко, да весеннюю порку разве забудешь? И исключение молодежи. Кого тогда исключили? Невинных. Сами вы тогда возмущались, да от всей расправы, слава богу, уехали. А мы видели…

Сергей с болью подумал, что в сборах и хлопотах по отъезду в Петровское они, все трое, как-то легкомысленно отнеслись к "бунту" младших товарищей.

Васильев продолжал:

– Может, кто и повесился от этого исключения, разве мы знаем? Нотбека высекли, а у него за всю бытность в Академии ни одного проступка не замечено. Александров тоже хоть и пьяница, а талант и кончал уже. Поговорить бы с человеком надо, может, одумался бы. На золотую медаль ведь теперь бы вышел…

Чтобы спрятать волнение, он закричал вдруг высоким фальцетом:

– Чего вы на меня так уставились, Сережа? Вам все покажется новым в Академии. И смеем ли мы осуждать вельможу, у коего ордена на голубой ленте? Кто взыскан министром народного просвещения князем Голицыным и обласкан при дворе? Монаршею волею поставленную главу Академии должно только уважать!

– Я и уважаю, Яков Андреевич, – приглядывался к необычному состоянию хозяина Сергей.

Походив по комнате, Васильев снова сел:

– А вам чего не хватает? На что можете пока жаловаться? Вы вон и сейчас шутя копеечку имеете. А скоро придете с аттестатом, при чине, мундире и шпаге. Вы без минутки чиновник четырнадцатого класса.

Оленин доканчивал свой доклад государю.

К докладу и учебному плану Академии он приготовился хорошо, разобрав по пунктам еще старый наказ императрицы Екатерины II.

"Первому приему, – говорилось в наказе, – состоять из шестидесяти мальчиков, какого бы звания они ни были, исключая одних крепостных, не имеющих от господ своих увольнения".

Вот оно – золотое слово! Его забыли, закон обошли! Его императорское величество останется доволен докладом.

И рука продолжала выводить на бумаге:

"…Ученики, взятые из крепостного состояния, не имея перед глазами ничего, кроме грубости и бесчинства, заражают своими дурными навыками в классах товарищей и через то препятствуют родителям, кои пекутся о детях своих и воспитывают их в строгих правилах, отдавать своих детей в Академию, несмотря на их способности к искусствам".

Вот оно – зло!.. Истинная язва вверенного моим трудам и заботам учреждения. Таково единодушное мнение государя, министра и мое личное. Пора, наконец, положить этому беззаконию предел!..

Он переменил гусиное перо и продолжал выводить твердой, решительной рукой:

"Какому бы помещику ни принадлежал, кровь одна, воспитание одно: холопское".

Оленин удовлетворенно просушил написанное.

"Сим строгим средством я водворю в академическом воспитательном училище тишину и порядок".

…В Академии – суматоха. Все перевернулось вверх дном. Кабинеты брошены. Старшие ученики, сбившись в кучу и перебивая друг друга, обсуждают новое распоряжение:

– Ты разве тоже попал в список?

– А хоть бы и не попал, кто за меня может платить триста, а то еще и триста шестьдесят рублей в год? Ты что же, прозевал это новшество? Плати, плати за учение!

Новый наказ, составленный президентом, подписанный министром народного просвещения и скрепленный подписью Александра I, был уже несколько дней известен в Академии. Но ученики все еще недоумевали и на что-то надеялись. Они бродили по залам и коридорам, забыв о работе, хотя приближался сентябрь с обычным годовым экзаменом.

– Ты что же это, Костин, зря лясы точишь? – говорил товарищу Карл Брюлло. – И вы тоже, два неизменных дружка – Хлобыстаев и Пустовойтов? Ведь экзамен на носу!

Все трое – крепостные. Участь их решена. Неужели Карл не понимает, не видит? Они все равно не кончат Академию, хоть и на хорошем счету. Картины их сиротливо стоят на мольбертах и напрасно ждут последних мазков.

Где-то в далеких имениях или за границей живут их владельцы. И если бы даже они согласились дать им вольную, то сколько пройдет времени, прежде чем кончатся необходимые по существующему закону формальности?.. Есть, впрочем, и счастливцы. Например, один из учеников – Демидов. За него, правда, отказалась платить владелица княгиня Волконская, но брат крепостного – любимый егерь ее мужа, министра двора, – был у Оленина. Он выручил брата, собрав последние кровные деньги на его выкуп из крепостного состояния и триста шестьдесят рублей – плату за учение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю