Текст книги "Повести"
Автор книги: Ал. Алтаев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)
– Нельзя в церкви проповедовать евангелие без установленных нашей католической церковью пояснений и дополнений. Например, если бы мы стали проповедовать евангельскую бедность, то князья и прочие господа не могли бы присвоить мирские сокровища: им пришлось бы сделаться нищими.
Эти речи нравились богатому населению города. И если до сих пор зажиточные горожане со слезами сочувствия на глазах слушали огненные речи Мюнцера, бичующие пороки, то теперь, едва хитрый монах объяснил им, что слова "глашатая нищей братии" грозят их туго набитому кошельку, они сразу ополчились против Мюнцера. Ополчился против Мюнцера и священник того же собора святой Марии – Иоанн Вильденауэр из Эгера, называемый в простонародии Эгранусом. Больше всего раздражали Эгрануса нападки Мюнцера на укоренившийся среди духовенства обычай брать плату за помин души богатых граждан – обычай, противный евангельским заветам.
Возвращаясь с проповедей Мюнцера, простой народ стал поговаривать:
– Папы продают разрешения не ходить в церковь и право совершать разные преступления. За деньги папа избавляет души грешников от ада. Богатым все можно: и сладко жить на земле и грешить, и все-таки они попадут в рай. А бедный, как ни старайся, уж не минет ада. Если духовенство в самом деле обладает такой властью, то ведь оно состоит из страшных злодеев, допускающих несчастных до таких страданий… Но как же выкупиться мужицким душам?
Ложь и злоупотребления духовенства отталкивали простой народ от католической церкви, он собирался в тайные общества, или секты; такой сектой было и братство "цвикауских пророков", или анабаптистов. Так как для детей вера недоступна, то анабаптисты говорили, что крещение должно совершаться только над взрослыми, и сами перекрещивались, отчего и получили название анабаптистов, или перекрещенцев. На своих собраниях они проповедовали о скором разрушении мира и приближении Страшного суда, который истребит нечестных и безбожных, очистит мир кровью и пощадит только добрых; затем, говорили они, начнется царство бога на земле и будет одно крещение, одна вера.
Лютер не разделял этого мнения и восторженное возбуждение "пророков" считал "сатанинским наваждением". И Мюнцер с большим сомнением относился к пророческому дару цвикаусцев. Но когда в тяжелую минуту Шторх и его товарищи протянули ему руку помощи, он не оттолкнул ее.
Молодой проповедник и не собирался всецело отдаться учению "добрых братьев", но ему хотелось сблизиться с ними. Это означало связаться с ткачами, бедняками Цвикау: к секте "пророков" принадлежала большая часть бедного городского населения.
Уже в это время Мюнцер, продолжавший преклоняться перед Лютером, начал во многом расходиться с ним. В своих убеждениях он шел гораздо дальше Лютера. Его задачи были шире. Он ненавидел папу и светского властелина потому, что они оба были тиранами миллионов рабов; Мюнцер ненавидел то положение, которое они занимали; он понимал, что церковный переворот должен повести к перевороту государственному. Он стремился стать во главе угнетенных масс, чтобы завоевать им свободу, поставил это себе задачей и потому обрадовался приглашению "цвикауских пророков", так как оно давало ему возможность теснее сблизиться с народом.
В ясное, солнечное утро Мюнцер дал на кладбище обещание проповедовать цвикауским рабочим в церкви святой Екатерины и обещал в тот же день прийти на их собрание. Он вышел с кладбища вместе с толпой и у ворот, на могильной плите, заметил унылую фигуру, с головы до ног укутанную в грубый домотканый плащ. Незнакомец поднялся при его приближении и, напряженно вглядываясь в его лицо, спросил:
– Не согласится ли отец Томас уделить мне немного времени? У меня есть к нему поручение.
Мюнцер с недоумением разглядывал незнакомое лицо со строгими, хотя и женственными чертами, и думал, сколько может быть лет этому юноше с такими измоченными глазами и решительной складкой у губ. Он предложил ему следовать за собой.
Едва они переступили порог убогой каморки Мюнцера, незнакомец сбросил плащ и утомленно опустился на стул.
– Прежде всего дайте мне кружку воды и кусок хлеба, – прошептал он, задыхаясь, – я умираю от голода и жажды.
Мюнцер принес кружку молока и миску с неприхотливой похлебкой, которую ему варил церковный сторож на обед. Незнакомец с жадностью набросился на еду, и на бледном лице его мало-помалу появилась краска.
– Теперь я могу рассказывать, отец Томас. Я – Эльза Иосс, жена Фрица…
Мюнцер вздрогнул.
– Иосс… Фриц Иосс… – повторял он. – Брат Фриц…
Смутное и невыносимо тяжелое воспоминание воскресло в его памяти, и в глазах появилось выражение мучительной боли. Серебряная свадьба графов Штольберг… ночлег Иосса в их доме… и потом виселица… и на ней – его отец… И он, вернувшийся в Штольберг только для того, чтобы увидеть могилу отца.
Так вот она, Эльза Иосс, решительная женщина, которая уже не раз благодаря своей ловкости избегнула казни и у которой, несмотря на угрозы, ничего не могли добиться в тюрьме относительно тайного общества "Башмак".
Так вот она, эта Эльза, которая после бегства Иосса в Швейцарию нашла в себе достаточно мужества поддерживать пламя восстания: она переходила из области в область, из деревни в деревню в мужском костюме, в роли бродячего музыканта, цирюльника или нищего.
Мюнцер вскочил и во все глаза смотрел на удивительную женщину, рассказы о которой долетали до него давно. Эльза не обратила внимания на его взгляд; она смотрела в одну точку и, казалось, была под властью неотвязной мысли. Брови ее сурово сдвинулись, и между ними на лбу легла глубокая складка.
– И вот я у вас, – сказала она отрывисто. – Час освобождения близится; я исполнила свою задачу. Несколько лет я посвятила на то, чтобы поддерживать старые знакомства и не дать рухнуть заветам "Башмака". И вспомнилось мне, что ваш отец когда-то приютил моего мужа и поплатился за это жизнью. Честь и слава вашему отцу, исполнившему свой долг перед родиной! Вспомнив об отце, я подумала и о сыне. О вас так много говорят в округе. Я убедилась, что вы стоите своего отца. Вам необходимо увидеться с моим Иоссом. Завтра или послезавтра он будет в Цвикау. Вы дадите ему приют у себя?
– Конечно! – живо ответил Мюнцер. – А вас я могу устроить хорошо в…
– Обо мне не беспокойтесь. Мне некогда засиживаться в Цвикау; я подкрепилась пищей и теперь пойду предупредить о вас Фрица, а потом зашагаю дальше разузнавать о старых знакомых. Фриц через день будет у вас. Я была уверена, что вы его приютите. Это мне сказало ваше лицо там, в ограде. У вас хорошее, честное лицо! Ну, а теперь я пойду. Мне пора!
Она быстро закуталась в плащ и резким, почти мужским движением протянула Мюнцеру руку:
– Прощайте. Спасибо.
Вдруг это суровое лицо осветилось восторженной, почти детски простодушной улыбкой; в глазах заблестел веселый задорный огонек, и она звонко проговорила:
– А ведь народ поднимается, народ не спит, господин магистр! [73]73
Магистр – человек, получивший ученую степень, среднюю между докторской и кандидатской.
[Закрыть] Фриц расскажет вам это, а я должна идти. О, если бы у меня были крылья, я облетела бы весь мир и среди всех рабов зажгла бы пламя восстания! Особенно надеется Фриц на чехов… Они еще помнят речи своего мученика Гуса, сожженного на костре папскими приспешниками.
Она ушла, а Мюнцер долго еще сидел, пораженный.
Через два дня, в глухую полночь, к Мюнцеру постучался Иоссфриц. Он сильно переменился за это время: его стройный стан сгорбился, глаза ввалились, морщины избороздили лицо, волосы поседели, но именно поэтому лицо его приобрело что-то бесконечно притягивающее к себе, и в голосе звучали новые, могучие нотки.
– Мой плащ износился, – сказал он, указывая Мюнцеру на свой ветхий, порыжевший плащ французского покроя, – износился, ха-ха! У Иоссфрица уже нет и в помине прежнего щегольства, но душа не износилась, нет!
Тускло светила масляная лампа в убогой каморке Мюнцера; за печкой, в уголке, пел сверчок; за окном звенела вешняя капель. И Иосс, тяжело опершись головой на руку, рассказывал Мюнцеру удивительные вещи. Оба они не спали всю ночь, и на их бледных лицах сияли полные воодушевления глаза.
Иосс рассказывал Мюнцеру о восстаниях в Швабии и Шварцвальде, которые кончились неудачей только потому, что восставшие не были достаточно организованы.
Иосс ударил кулаком по столу.
– Тысяча чертей! – крикнул он. – Этот народ не сумел быть твердым! А как славно начал. Сначала вожаки схватили за узду лошадь вюртембергского герцога Ульриха с криком: "Стреляй в этого негодяя, не то он удерет!" Народ хохотал над властью дворян и открыто читал на площадях воззвание: "А что делают турнирщики, игроки и обжоры? За жир их платим мы, наши жены и малые ребята! Оттого и нет у нас ни хлеба, ни соли, ни сала. Где они? Надо добраться до них. Да будут прокляты они со своим распутством и грабежами! Где тираны и изверги, позволяющие им брать с нас налоги, пошлины и поборы, которые они позорно и преступно проматывают, уверяя, что все идет на пользу стране? А попробуй-ка не послушаться их! Они поступят с тобой, как с изменником: начнется вешанье, резанье, четвертованье; убьют, как бешеную собаку! В какой главе священного писания вычитали они, что бог дал им подобную власть? Какая тут воля божья?"
Иоссфриц свернул листок, по которому читал народное воззвание, и продолжал с горечью:
– А потом этот народ, брат Томас, этот народ испугался слуха, что герцог Ульрих хочет послать на него иностранные войска! Страх заставил восставших пуститься в бегство, и им не стыдно было, что городские советники Штутгарта писали с презрением герцогскому правительству: "Народ этот жалок, напуган, труслив и озабочен". И все пошло назад… Правительство, почувствовав под собой почву, обмануло народ коварными обещаниями, и только. И так везде: неорганизованность ведет к виселицам, расстрелу, пыткам.
Иосс поник головой. Он много видел на своем веку. Бежав после неудачи в Штольберге, он бродил короткое время по Швабии и снова вынужден был бежать в Швейцарию. В этой стране, где приютилось много беглецов, приготовился он к борьбе. И теперь настал момент, когда по всей Германии должен зазвучать голос набата, грозно и властно призывающий к восстанию. Вспышки то тут, то там… Тюрингия, Франкония готовы подняться… Нужно только уметь вовремя воспользоваться настроением масс. И если отдельные вспышки пожара сольются в одно огромное пламя, то Германия сбросит с себя кандалы…
Когда Иосс говорил о близкой победе, лицо его сияло от счастья, но вдруг глаза потухли и стали глубже, темнее. Он прибавил тихо и печально:
– Как жаль, что бедняга Штофель не дожил до этого дня! Он был бы счастлив еще раз умереть за любимое дело.
– Штофель? – переспросил Мюнцер, хмурясь и напрягая память.
– Ну да, тот самый Штофель, которого вы видели в кабачке приятеля Шульца в Штольберге и знали, быть может, под именем рыцаря Генриха. Бедняга наивно мечтал сделать членом нашего союза дочь графа Штольберга. Штофель был мечтателем и часто рисковал собой. Он и погиб на одной из "вылазок", как он выражался. Его нашли в лесу мертвым. Враги убили его, но мы отомстим за эту смерть…
Чуть светало. В окно был виден край неба, горевший рубином. На церковном дворе запел петух, и слышно было, как в курятнике закудахтали куры, захлопали крыльями и подняли возню гуси.
– Уже день, а я все болтаю, – сказал Иосс. Он распахнул окно, и в комнату ворвалась бодрящая утренняя свежесть. – Смотрите, какой чудесный день! Что-то он обещает? На листьях блестит роса… Надо идти.
Он встал, пожал руку Мюнцеру и взялся за ручку двери.
– Вы не отдохнули… не спали всю ночь, – сказал Мюнцер.
Иосс презрительно усмехнулся:
– Разве это первая ночь! А между тем я бодр. Мне не следовало бы напоминать вам, что вы должны делать и чего я от вас жду. Это понятно само собой. Земля напоена кровью. Ее прольется еще больше. Пускай! На этой крови взойдут всходы и пышно расцветет свобода. Я приходил к вам, Томас, чтобы вы здесь приготовили почву для всходов. Даете вы мне слово служить одному со мной делу?
Мюнцер молча протянул ему руку.
– Постойте, – проговорил он после минутного молчания, – брат Фриц, куда вы хотите меня послать?
– Послать?.. На это у меня еще есть Иероним и другие. Вы и здесь на месте. У вас громадная сила – ткачи Цвикау. И вы – их проповедник. Да, они поднимутся, как один человек! Они сдвинут горы. Это не темная масса крестьян, у которых есть имущество, а потому – и страх потерять его. Ткачу нечего терять, а потому нечего и бояться… Итак, до скорого свидания, друг!
Он ушел, а Мюнцер долго ходил взад и вперед по комнате, раздумывая над его словами.
Проходили дни за днями. Мюнцер громил с кафедры духовные и светские власти и находил поддержку у цвикауских ткачей. Они опубликовали его письмо к Эгранусу. Это было беспощадно злое письмо.
"Достопочтимому и высокоученому Эгерцу, – говорилось в нем, – богохульнику и грешнику, предназначается это письмо… Ты раб толстых пфеннигов, потому тебе хорошо живется…"
Мюнцер подливал масла в огонь: он резко протестовал против существовавшего в то время мнения, будто священное писание могут понимать и толковать только ученые богословы. Духовенство говорило это, для того чтобы навсегда завязать глаза темному люду и всецело захватить его в свои руки.
Мюнцер яростно нападал на проповедников собора святой Марии, а простого суконщика Никласа Шторха называл знатоком священного писания, умеющим хорошо разъяснять его простому народу.
Цвикауские братья с Мюнцером во главе окончательно добили Эгрануса. Он вынужден был бросить место и уехать из города.
Пламя разгоралось. Мюнцер уже чуял близость новой жизни и заранее торжествовал победу трудового народа. Против тирании он готовил огненную речь. Он не спал две ночи, согнувшись над рабочим столом, и писал без передышки, а потом читал, рвал в клочки рукопись и снова писал.
Прочтя в последний раз, он бессильно откинулся на высокую спинку стула и довольно улыбнулся. Теперь он мог отдохнуть перед серьезным боем.
Раздался торопливый громкий стук в дверь. Мюнцер пошел отворять и отступил в недоумении: перед ним стоял бледный, дрожащий человек в изорванной рубахе, какие носили ткачи.
– Брат Томас, – пробормотал он, – у нас плохо…
– У кого?
– Вы, верно, не знаете меня. Я суконщик Ортель и недавно вступил в братство. Сейчас у нас было собрание на площади Бурггассе. Все шло мирно, как вдруг дом был окружен вооруженными ратманами. Как мы ни защищались, они все же выломали двери и ворвались внутрь. Многих арестовали; остальные, в том числе и я, успели убежать. Что это было! Дрались, бросались в окна, прыгали с балконов… Я не знаю, кто именно арестован, но, должно быть, многие… Я прибежал предупредить вас, магистр Томас, остерегайтесь, вас могут обвинить в том, что вы руководили нами, а нас они обвиняют в бунте. Я сам слышал, как вас искали среди суконщиков. Прощайте, бегу, я слышу шаги…
Он оперся на подоконник и прыгнул в окно, а через минуту в комнату Мюнцера входил судья в сопровождении стражи.
Мюнцер спокойно встретил нежданных гостей. Свеженаписанные листы и спокойный вид проповедника доказывали им, что он не был на собрании и сейчас его оторвали от работы.
На дворе накрапывал дождь, а ноги Мюнцера были сухи, и на это должны были обратить внимание почтенные представители власти.
Судья сурово сказал Мюнцеру на прощанье:
– Не думайте, что вы легко отделаетесь от правосудия. Своими проповедями вы так возбудили ткачей, что они затеяли бунт и теперь арестованы. На первом же заседании городской думы будет обсуждаться ваше поведение и решится ваша судьба.
Они ушли. Мюнцер пожал плечами, проводил их взглядом и опустился на стул, погрузившись в размышления. Почти целый год работы пропал даром – надежда цвикауских ткачей уничтожена сегодняшним арестом собрания.
Цвикау принял мрачный вид. Опустели дома суконщиков, и шумная Бурггассе изменилась: не звенели, как всегда, веселый смех и песни учеников и подмастерьев; не слышно было стука челноков, снующих по основе затейливой ткани.
Город казался большим кладбищем с мрачными гробницами-домами. Только колокол церкви святой Екатерины часто уныло звонил по покойнике да за кладбищенской оградой вырастали с каждым днем все новые холмики, и много было пролито слез осиротевшими людьми…
А у цвикауского палача с каждым днем поправлялись дела. Говорили, что он даст дочке хорошее приданое, если в Цвикау вспыхнут еще два-три таких бунта.
…Мюнцер бродил между свежими холмиками, в глазах его дрожали слезы. Вон они спят в могилах – все те, которые слишком верили в свои силы. А другие томятся в высоких серых крепостных башнях, и, быть может, через день, через два или неделю их притащат сюда, как падаль, и зароют тайком, под пьяную, непристойную песню могильщика… А колокола для бедных будут завтра звонить, как и сегодня; бом, бом, бом; и птицы станут тихо щебетать, и шелестеть серебристые ивы, как будто этим мертвецам не все равно, будут ли над ними звонить, петь, шептаться или плакать!
Необходимо бежать в Богемию, решил он, на родину великого страдальца за людей Яна Гуса, погибшего на костре за то, что он осмелился сказать правду лицемерным лжеучителям, обманывавшим открыто народ… В Богемию! Там еще живы заветы последователей Гуса, поклявшихся мстить за кровь любимого учителя и отстаивать права угнетенного народа. Правда, и ученики Гуса спят под могильными холмами, окончив жизнь, как и этот мученик, под ударами палача, но народ, который так дружно поднялся когда-то, не мог не оставить своим потомкам страстной любви к свободе. И он, Мюнцер, разбудит этот дремлющий, порабощенный народ… Разбудит!
Городской совет выгоняет его из Цвикау как зачинщика бунта. Пускай! Можно жить и работать и в Богемии.
Подняв высоко голову, гневный и уверенный, Мюнцер пошел прочь с кладбища.
Настала ночь, последняя ночь, проведенная Мюнцером в Цвикау.
Небо бледнело, звезды таяли. Скоро край неба ярко вспыхнет алой зарей, а с зарей Мюнцер вскинет котомку за плечи и покинет Цвикау.
Дикий, неудержимый гнев овладел им. Он трясся в каком-то безумном припадке и не мог сдержаться. А что, если напугать этих жирных, храпящих на пуховиках советников, ратманов, судей, торгашей, попов и бездельников? Вот будет потеха, когда они схватятся за свои толстые сумки, будут подбирать длинные полы своих кафтанов и ряс и вытаскивать из домов серебро и другую драгоценную утварь…
Он высунулся из окна и во всю силу своих легких закричал:
– Э, эй! Горим! Спасайся, кто может!
Нестройный гул разнесся по городу. Забил набат. Сонные люди выскакивали на улицу с криками о помощи. Всюду поднялась страшная суматоха и давка. Жители спрашивали друг друга:
– Где горит? Кто горит?
И долго еще не мог успокоиться вспугнутый город.
Темная фигура с котомкой за плечами широко шагала уже за городской заставой.
VI. В БОГЕМИЮ
Истомленный, голодный, без денег, добрался Мюнцер до богемского городка Заатца. Его тянуло в столицу Богемии – шумную Прагу. Там сосредоточилась промышленность страны, а следовательно, и немало рабочих, среди которых имеются последователи Гуса. О них-то и вспоминала Эльза. И ее слова подали Мюнцеру мысль искать среди чехов единомышленников.
Маленькие, жалкие "халупы" – домишки предместья Заатца – окутывал вечерний сумрак, когда Мюнцер подходил к городу. В некоторых окнах зажигались огни; на задворках звучал тихий смех и сдержанный шепот. За крайней избой послышался взрыв хохота, и толпа смеющихся молодых девушек, поднимая пыль, промчалась мимо путника. Это был канун 1 мая – ночь, когда молодежь до рассвета не спит и гадает.
И Мюнцер видел, как над полями в вечернем тумане слабыми силуэтами поднимались загадочные тени девушек, собирающих травы. И когда они склонялись над лугами, длинные "заплетки" – ленты – ползли, как змеи, с их кос. Мимо Мюнцера торопливой походкой прошли парни с видом заговорщиков. Он почти не знал чешского языка и обратился к ним по-немецки:
– А что, друзья, не знаете, где здесь можно переночевать?
Парни пожали плечами, переглянулись, засмеялись и пошли дальше – очевидно, они ничего не поняли.
Мюнцер в недоумении остановился около маленькой, невзрачной халупы; он по опыту знал, что между бедняками больше добрых людей, чем между богачами. У дверей хлева пастух накладывал высокий порог из густого цветущего дерна. Это был старый чешский обычай – охранять домашний скот от колдуна и маленьких светящихся полевых духов. Пастух сосредоточенно трудился и, наложив достаточно высокий порог, с довольным видом оглядывал свою работу.
– Теперь уж не пройдут! – весело проговорил он. – Трава густая, как шерсть у овцы.
Когда Мюнцер обратился к нему, прося ночлега, пастух уставился на него и, бормоча что-то непонятное, поманил за собой в халупу. Там было убого, но чисто; по случаю праздника весь пол был ровно усыпан песком. Пожилая женщина укачивала в люльке ребенка и напевала чешскую колыбельную песню:
Я качаю тебя, я баюкаю…
Спи, мой милый ангел!
Коли ж ты не будешь спать,
Коль не будешь глаз смыкать,
Будешь поколочен.
Баю-бай, баю-бай!
Спи, мой милый ангел!
Когда пастух сказал ей о приходе гостя, она крикнула, повернувшись к постели:
– Эй, Войтех, подойди, пожалуйста! Я не понимаю, что этому человеку надо. Я не знаю по-немецки.
С постели слез муж ее Войтех, бывавший в Германии и говоривший по-немецки.
– Он просит ночлега, – угрюмо сказал Войтех жене, и Мюнцер уловил в его голосе враждебные нотки. – Не люблю пускать неведомо кого.
– Что ж, – робко проговорила жена, – пусть остается. Мы никогда не прогоняли путников. Пусть остается; скоро будем ужинать.
Мюнцер положил котомку и опустился на лавку. Миром и тишиной повеяло на него от этого дома. Чисто вымытые лавки блестели, и на жене Войтеха белела накрахмаленная косынка. В халупе было тихо; только сверчок стрекотал за печкой да слышался скрип колыбели.
Вдруг тишину нарушили визг, лай и хрюканье, сливавшиеся в один бессмысленно дикий гул: гул несся с улицы. Пастух, вышедший перед тем, вернулся и проговорил:
– То высококняжеские свиньи… Панский пастух забыл их запереть в хлеву, и они выскочили, а теперь на них напали деревенские собаки. Беда!
– Ах, беда! – всплеснула руками жена Войтеха. – Придется нам всем платить штраф пану!
– Будь прокляты эти высококняжеские свиньи, а с ними и сам князь-пан! Дышать стало трудно от этих панов! – закричал Войтех по-чешски, ударив кулаком по столу.
Жена с ужасом схватила его за руку и показала глазами на незнакомого путника.
Во время дороги Мюнцер научился кое-как отдельным чешским словам и потому, в общем, понял негодующую речь Войтеха. Он обернулся к нему и сказал искренне:
– Так и Богемия – страна, где нисколько не легче живется, чем у нас, на моей родине? По-прежнему пан – владыка, а холоп – раб! Недаром, значит, я пришел к своим чешским братьям.
Войтех с недоумением посмотрел на гостя.
– А чем вы занимаетесь? – спросил он.
– Я проповедник, изгнанный за то, что учил бедняков быть гордыми и требовать от богачей то, что принадлежит по праву трудящимся.
Глаза Войтеха загорелись, и он ближе подвинулся к чудесному гостю, а жена его с недоумением смотрела на перемену, происшедшую в муже. В это время в хату вбежала перепуганная дочка Войтеха, молоденькая Зденка.
При беге бочкары [74]74
Бочкары – простонародная грубая обувь.
[Закрыть] чуть не свалились с ее ног. Грудь Зденки высоко вздымалась, глаза были полны слез, в судорожно сжатых руках торчал пучок цветущих трав.
– Чего ты? – спросила ее мать.
– Меня чуть не съели панские собаки, – задыхаясь, проговорила девушка. – Панские конюхи выпустили их на деревню, чтобы нагнать на нас страху… за свиней. Собаки топчут наши поля и поломали наши ветки, которыми мы украшали поля на праздник…
В голосе девушки, когда она говорила о ветках, слышалась грусть, и Войтех с ласковой укоризной сказал:
– Вот они, девушки, им больше жаль веток, чем посевов! Прибери волосы, Зденка, да готовь нам ужин. Что же ты не сказала "здравствуй" нашему гостю?
Зденка застенчиво поклонилась Мюнцеру и, отвернувшись, торопливо стала приглаживать распустившиеся густые черные косы.
Долго в эту тихую весеннюю ночь в халупе никто не спал. После ужина жена Войтеха прибирала халупу; Войтех же вел длинную беседу с гостем и слушал его как очарованный. Сам он унылым голосом жаловался на то, как немецкие паны, покорившие Богемию, притесняют бедных халупников, а чешские паны, чтобы угодить завоевателям, перестали говорить на родном языке; а их дочки, панночки, отплясывая на балах в Праге, говорят с гримасой: "Фу, да разве же можно знать этот холопский чешский язык!"
Говоря это, старый Войтех плакал и, показывая на колыбель, где лежал его маленький сын, с горечью говорил:
– Ох, отец Томас, хоть вы и немец, но понимаете наше житье! Подумайте: зачем родился этот бедняга на склоне моих лет? Чтобы, как его отец, терпеть притеснения от панов и не сметь даже молиться, как учил нас святой Ян Гус, этот мученик, сожженный папой на костре?
– Нет, – отвечал сурово Мюнцер, – он родился для того, чтобы отстоять ваши права.
Войтех вздохнул.
Всю ночь проговорили они, мешая немецкий язык с чешским, и только к утру Войтех растянулся на жесткой кровати.
Но Мюнцеру не спалось. Он обдумывал все, о чем говорил с чехом. Войтех вполне сочувствовал его идеям; мало того, Войтех обещал всячески помочь ему добраться до Праги и сказал, что завтра соберет ему в предместье денег на дорогу.
Наутро жена Войтеха громко причитала:
– Да и бессовестный же ты, Войтех! Куда тебя несет? Бросить дом, пашню, покос и идти с чужим человеком в проклятую Прагу, где королевские слуги режут за смелое слово и настоящую веру!
– Эк развезло бабу! – с досадой отвечал Войтех. – И правда, когда баба начнет, конца не будет: язык без костей! Никто не режет в Праге языки, успокойся.
Войтех с деревянной чашкой, как нищий, обошел все бедные халупы предместья. Вдохновенно, горячо говорил он о правде и о свободе, которую несет с собой Мюнцер, и просил братьев поддержать его деньгами. Войтех не только собрал деньги для гостя, но еще предложил быть его провожатым и переводчиком. Жена была права: он жертвовал полевыми работами во имя великой идеи народного освобождения. Он ушел из родного Заатца, оставив жене немного денег на наем работника.
Путники направились к юго-востоку. Бодро миновали они долины и горы, не переставая говорить в городах и деревушках о народных правах и о новом царстве правды. На горах, в тенистых местах, кое-где виднелся еще снег; по скатам и трещинам с ревом неслись в зеленеющие долины грозные потоки. Лил дождь, и трудно было пробираться по скатам гор.
По дороге им встречались торговцы, едущие на рынок или на ярмарку, богомольцы, поселяне и мастеровые, крестьяне с границ Баварии в длинных черных плащах и пестрых рубахах. Они недоверчиво оглядывали своего соотечественника, но, выслушав его речь, говорили, что его дело доброе, и давали на дорогу Мюнцеру маленькие темные хлебцы с тмином и жесткие сырные лепешки. Подходя к деревушкам, путники вечером видели иногда, как молодежь танцует на зеленой лужайке любимый чешский хороводный танец "коло".
И обрывались веселые звуки волынки, когда Мюнцер начинал говорить, а Войтех переводил его слова на чешский язык. Мюнцер замечал, несмотря на свою восторженность, насколько теряет его проповедь от перевода. Войтех словно отнимал от нее живую душу. Но, несмотря на это, слова Мюнцера все-таки действовали на бедняков, у которых еще живы были заветы Гуса.
Путники шли дальше. Из шумной деревушки они вступали в свободную прохладу леса, где только изредка попадался им охотник, преследовавший зверя, да дикие козули с большими пугливыми глазами. Мюнцер говорил везде, где только встречал людей. Дорогой он приготовил страстное воззвание к пражцам.
Подходя к воротам богемской столицы, он приготовился к преследованиям пражских властей. Через Войтеха завел Мюнцер в Праге знакомство с книготорговцами и наборщиками и скоро издал воззвание, написанное на латинском и немецком языках.
"Я хочу вместе с Яном Гусом, – говорилось в этом воззвании, – огласить своды храма новым гимном. Долго голодали и жаждали люди святой справедливости. "Дети просили хлеба, и никто не дал им его". Но возрадуйтесь: всходы ваших пашен побелели и готовы к жатве. Небо наняло меня в поденщики по грошу в день, и я точу мой серп, чтобы жать колосья. Голос мой возвестит высшую истину…"
Воззвание было длинно, и Мюнцер напитал его ядом негодования как против угнетателей "чешских братьев", так и против вообще угнетателей простого, обиженного люда всех стран.
К несчастью, он не рассчитал своих сил. Он не знал чешского языка и потому не мог быть хорошо понят простым народом, для которого слагал свои речи. Войтех же не в силах был облегчить ему встречи с рабочими, хотя он и желал этого от всего сердца. Мюнцер оставался здесь чужим. Когда его воззвание привлекло внимание духовенства, над ним был назначен полицейский надзор. Четыре стражника не отходили от проповедника. Прожив в Праге полгода, Мюнцер был приговорен городским советом к изгнанию. Весной 1522 года он покинул богемскую столицу.
VII. БЕГСТВО ИЗ МОНАСТЫРЯ
Май 1522 года уже застал Мюнцера в тюрингенском городке Альтштедте. Прошло лето, наступила осень. Шел сильный дождь. И Томас, альтштедтский проповедник, возвращаясь из церкви после обедни, тщательно выбирал места посуше, чтобы не промочить ног. Богомольцы густой толпой шли за ним, громко разговаривая и взволнованно передавая друг другу впечатления от проповеди.
Мюнцеру пересекла дорогу небольшая женская фигура, выбежавшая из соседнего переулка. Вся дрожа, остановилась она перед проповедником.
– Что случилось, дитя? – спросил ласково Мюнцер.
Девушка молчала. Черное прозрачное покрывало было жгутом свернуто на ее шее, а из-под грубой белой косынки выбивались светлые пряди вьющихся волос. Ее лицо было бледным, истомленным, с неопределенными чертами, голубые глаза смотрели испуганно, а губы дрожали от сдерживаемых слез.
Мюнцер спросил её снова:
– О чем ты и откуда?
Из бессвязных слов девушки он узнал, что кто-то гнался за ней, когда она шла из церкви. Она искала Мюнцера.
– Брат Томас, да ведь это же монахиня!
Девушка задрожала с ног до головы, как будто ее ударили хлыстом, а Мюнцер решительно обернулся к толпе:
– Послушайте, друзья мои, девочка испугана, и вряд ли мы добьемся от нее чего-нибудь при таком шуме. Расходитесь потихоньку – я попробую расспросить ее.
Толпа без возражений стала расходиться.
– Послушай, – обратился он к девушке, – незачем отворачиваться от меня и молчать. Ведь ты искала меня, значит, уверена, что я не сделаю тебе дурного. Скажи: что случилось, кто тебя напугал и чем я могу помочь?




























