Текст книги "Повести"
Автор книги: Ал. Алтаев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Часть вторая
I. ГОСПОДА
На Малой Морской отделывался по последней моде барский особняк. Из-за границы выписали красного дерева ампирную мебель, зеркала в золоченых рамках, фигурные часы. Целыми днями уставляли оранжерейными цветами анфиладу комнат с лепными потолками и со статуями в нишах. Вешали драпри, занавеси, разбирали ковры, французские, турецкие, персидские. Потом навезли мебели из карельской березы, вдобавок к заграничной, и стали натирать полы.
Всем распоряжался Ганс Карлович, немец, "мажордом", как приказано было дворне величать его. Крепостные слуги толпились в передней, в коридорах, в людских, на лестнице, в кухне и во дворе. Там усиленно выколачивали вещи, пользуясь редкими солнечными днями петербургской мокрой осени. Лакеи были в новых ливреях, светло-коричневых, хорошего "аглицкого" сукна, с басонами, в мягких, бесшумных туфлях с пряжками. Немец, со строгим красным лицом, с брюзгливо оттопыренной губой, царствовал без господ самовластно. Ломаным русским языком он покрикивал на людей, рыжий парик со взбитым коком на его лысой голове поминутно съезжал на редкие седеющие баки. Водянистые глаза шныряли по всем углам, выискивая предлог для выговора.
Ждали из Москвы молодых господ – Петра Андреевича Благово с женой. Они должны были приехать сразу после венца. Петр Андреевич получил назначение в Коллегию иностранных дел, а молодая жена его грезила о придворных балах и столичной роскошной жизни.
В особняк несколько дней подряд приходил Яков Андреевич Васильев справляться о приезде Благово. И мажордом всякий раз невозмутимо отвечал:
– О, mein Gott!..[116]116
О, мой бог! (нем.)
[Закрыть] Ишо не приехаль. Полюшен только депеш: готовь ожидаль каштый дэнь.
Яков Андреевич кивал головою и уходил, а дома говорил Сергею:
– Потерпите еще немного, Сережа. Все уладится. Немец ждет господ со дня на день. Вот мы и напустим на вашего барина Федора Петровича Толстого. Он граф, свой брат, ужли ж ему откажет? Добрейшей души человек Федор Петрович! Сам взялся переговорить и сказал, что Толстые с Благово давно в родстве, еще через пращуров[117]117
Пращуры – прадеды.
[Закрыть] Римских-Корсаковых… Фамилия, говорит, историческая. Ну, утро вечера мудренее, и нос вешать пока нечего. Завтра опять схожу. Вы к немцу сами-то не суйтесь, как бы не оставил до приезда господ и не натянул бы на плечи кофейную ливрею. У них там полным-полно коричневых лакеев. А цвет, я вам скажу, замечательный! Я давно такой тон подбираю для одной фигуры на моей картине: «Посольство к царю Борису Годунову». Замечательно теплый тон! Ну, а вы не тужите, Сережа, и кончайте спокойненько своего «Геркулеса». Я вам уголок славный в столовой отделил, там света порядочно. Работайте, работайте!..
…Федор Петрович Толстой отправился к приехавшему наконец Благово.
Родственник, седьмая вода на киселе, принял его любезно в "голубой" гостиной и представил жене. Молодая женщина тоже была вся в голубом, в волнах кружев и голубых лент на воздушном корнете[118]118
Корнет – чепец.
[Закрыть] поверх светлых льняных кудряшек. Она улыбалась, вскрикивала в детском, казалось, восхищении и поминутно повторяла:
– О, c’est charmant!..[119]119
О, это прелестно!.. (франц.)
[Закрыть]Приходите к нам почаще, в наше гнездышко, cher cousin!..[120]120
Дорогой двоюродный брат!., (фоанц.)
[Закрыть]
После нескольких общих фраз Федор Петрович перешел к делу и стал рассказывать об успехах их молодого талантливого крепостного в Академии, о его почти законченной картине, о том, что он непременно будет послан за границу. Только нужно будет дать ему вольную для получения аттестата. Женщина плохо слушала про неинтересные ей "аттестат", "вольную" и "Академию", зато жадно ловила описание работ своего крепостного.
– C’est charmant!.. Он рисует и портреты?..
Голубенькие глазки смотрели на Толстого приветливо. Губы улыбались невинной улыбкой. Ребячливым жестом она потянула мужа за рукав:
– Пьер, это прелестно! У нас будет свой Рафаэль. Он еще, говорите вы, cousin, не кончил этой большой картины?.. "Геркулес и Омфала", так, кажется? Ну так пусть он напишет "Омфалу" с меня. И мой портрет тоже отдельно. И ваш, Пьер, ваш – в новом мундире. А я – в блондах, как в облаке, на фоне неба и вокруг чтобы мотыльки и бабочки…
– Вы ангел, Лиз! Ну конечно, ваш милый образ среди голубого неба, как мадонна… этого, как его, я забыл…
– Рафаэль, Мурильо, Грёз… – подсказывала жена.
– Вот именно, именно! – целовал он ее детские ручки.
Толстой легко угадал, что первую скрипку в этой чете играет жена, и любезно спросил:
– Так как же рассудите, Елизавета Ивановна, насчет Полякова?
Маленькие ручки захлопали в ладоши.
– О, благодарю вас, cousin, за сообщение. Je suis enchanted [121]121
Я очарована! (франц.)
[Закрыть] Для меня это крайне, крайне интересно. У нас с Пьером как раз недостает художника и деликатного лакея… с некоторыми манерами. А вы говорите, что он воспитан и танцует даже экосез и мазурку… знает языки и держится, как дворянин?..
– Он принят в лучших домах столицы, сударыня.
– Charmant! Charmant! – щебетала Елизавета Ивановна.
– Так как же рассудите, Петр Андреевич? – добивался определенного ответа Толстой.
Благово вопросительно обернулся к жене:
– Что вы скажете, Лиз?
– О чем, мой друг?
– О вольной для вашего крепостного, – подсказал Толстой. Голубенькие глазки были полны удивления:
– О во-оль-но-ой?! Зачем? О Пьер! Зачем ему вольная? Я его буду держать при своей собственной персоне. Он будет моим выездным лакеем. Всюду со мной, со своей барыней… И пищу я стану посылать ему со своего стола. Никакой грязной работы. Всем обеспечен. Он будет счастлив. Зачем ему… вольная?
Толстой пробовал объяснить, снова повторял об экзамене, об аттестате, о медали и поездке в Италию.
Детское личико исказилось, готовое заплакать.
– Пьер, скажите же, скажите, что нам самим нужен этот крепостной!
– Конечно, конечно, мой ангел, – бросился к ней Благово. – Вы видите сами, дорогой Федор Петрович, что ваше ходатайство невозможно. К тому же мы с Лиз имеем похвальный пример в лице нашего, а тем самым и вашего, родственника. Изволите знать генерал-майора и камергера Ивана Николаевича Римского-Корсакова?
Толстой наклонил голову в знак подтверждения. Кто же не знал неумного, бездарного фаворита Екатерины II, выдвинувшегося на короткое время благодаря своей красивой внешности!
– Так вот, – продолжал Благово, – этот наш с вами родственник Иван Николаевич, ему уже шестьдесят три года, но держится он крепко в родовых правилах: поднимать фамильную гордость всем, чем только можно. В подобном же случае он наотрез отказался дать вольную своему художнику-архитектору Простакову, которого знала вся Москва. Сколько раз холоп умолял о вольной, предлагая за себя большой выкуп. Но ответ неизменно бывал один: "Ты и искусен-то, чтобы прославить своего господина. Сиди пока, работай, а понадобишься мне, выпишу немедля". Да что!.. Сам государь обратился однажды к Ивану Николаевичу о вольной Простакову. И знаете, что ответил непреклонный старик? "Ежели что хорошо, то оно мне тем паче, ваше величество, надобно. Добром не отпущу. А будет ваше на то высочайшее повеление, не токмо его, но и все имущество мое и даже жизнь повергну к стопам своего монарха…" Ну государь, конечно, не присудил конфискации имущества достойного вельможи. И Простаков вольной не получил… Вы что-то хотели сказать, mon ange? 1 – услужливо оборвал себя Благово.
– Я хотела сказать, – снова сияя улыбкой, протянула Елизавета Ивановна, – что вам, cousin, напротив, должно только радоваться за вашего протеже. Мы с Пьером всемерно прославим его. Мы дадим ему разрешение расписать наше гнездышко, подобно… шереметевскому Останкину в миниатюре. Это будет настоящая бонбоньерка[122]122
Бонбоньерка – коробка, обклеенная цветной материей или бумагой, для конфет, парфюмерии и пр.
[Закрыть]. Игрушка! Если он искусен, мы будем его поощрять, и под нашим покровительством он станет… как это… совершенствоваться. Ничего грубого, вульгарного. Все изящно, тонко, эфирно. Не правда ли, мой друг?
Благово был в восхищении:
– Ваша головка, Лиз, не только очаровательна, но и полна рассудительности!..
Толстой с печалью видел, что все его доводы рушились о каприз избалованной женщины, что его перестали уже слушать и ждали лишь светской болтовни.
Он встал и попрощался.
«Розовый» дом показался Федору Петровичу вдруг унылым и холодным, убранство комнат в греческом стиле навязчиво-неуютным. Он быстро прошел к себе в кабинет и опустился в кресло, не зажигая огня.
"Что можно сделать еще? – мучительно думал он. – Как вырвать из хищных маленьких рук Елизаветы Благово выдающийся талант?.."
Прошение "на высочайшее имя"? Но на это уже заранее получен ответ в рассказе о крепостном архитекторе екатерининского вельможи. Благово дословно повторят всю его историю. Случай однородный.
Случай? Но разве случаи изменят общее положение? Мысль Толстого коснулась того, о чем говорилось уже давно и не раз среди лучших людей России. Говорилось чаще в строжайшей тайне. "Случаи" становились общим вопросом. И вопрос назревал, как желанный плод, и лучшие умы ждали его, готовились к нему…
А пока, что будет с Сергеем Поляковым? А Машенька? Невыносимо тяжело видеть ее испуганные, вопрошающие глаза. Она ведь ничего не знает. Сергей так и не был у них после летних каникул.
В тесной каморке под лестницей, отведенной ему для жилья, Сергей в первый раз надевал коричневую ливрею господ Благово. Он должен был носить ее теперь постоянно. Руки не слушались его и дрожали, поправляя на плече басоны.
В передней мажордом осмотрел нового лакея с головы до ног:
– Гут! Фигюр карош!
Он поставил Сергея у дверей, рядом с казачком, лукаво поглядывавшим на новичка. Мальчик успел уже приобрести кое-какой навык среди "челяди" и спросил быстрым шепотком:
– Во что играешь? В орлянку или шашки?
Сергей не ответил. Казачок заметил:
– Здесь со скуки сдохнешь, коли не играть в орлянку либо в шашки.
Сергей продолжал молчать.
Мажордом вернулся, и мальчик сделал невинное лицо.
– К барине, Сереж!
Елизавета Ивановна сидела в фисташковом будуаре среди оборок нежно-розового капота. Голова ее была в папильотках. С острым любопытством она оглядела Сергея и осталась довольна.
– Ну вот… – начала Благово покровительственно. – С сегодняшнего дня ты будешь служить только мне. Ты рад? Я добрая, снисходительная барыня. Что же ты молчишь?
Сергей с трудом выдавил из себя:
– Что прикажете, сударыня?
Елизавета Ивановна почти кокетливо защебетала:
– Прежде всего прикажу… веселого лица, а не такого, как у тебя сейчас! Такое выражение у слуги действует на нервы. Это вредно, понимаешь, вре-едно-о! А твоя обязанность – беречь свою барыню. Ты мой выездной лакей, доверенный слуга. Понимаешь?
Слушаю-с…
Елизавета Ивановна надула губки. Какой скучный холоп!
– Почитай мне, – приказала она нетерпеливо. – Ты, говорят, читаешь по-французски. Вон там, на канапе, книжка. Читай, а Марфуша станет меня причесывать.
Она позвонила в колокольчик в виде ландыша, и в будуар вбежала смуглолицая, черноглазая девушка, с вздернутым носом и полными яркими губами.
– Что прикажете, сударыня?
– Причеши, – протянула Елизавета Ивановна и откинулась на фисташковый шелк кресла.
В зеркало ей было видно, как быстрый взгляд Марфуши скользнул по фигуре нового лакея, как девушка вся вспыхнула и потупилась. Елизавета Ивановна улыбнулась. Она предчувствовала какие-то забавные для себя возможности от встречи этих двух холопов.
"Хотя, – подумала она, – эти люди так грубы, так развращены. В них нет ничего возвышенного, никаких тонких чувств. Ах, лакей уже читает, а я задумалась и не слышала начала. Скажите, у него прекрасное произношение… прононс. Вот неожиданность! Нет, он мил, положительно мил, этот… как его… Сергей. Только следует переименовать его на французский лад. Русские имена ужасно вульгарны!.."
– Се-ерж! – оборвала она на полу фразе. – Сегодня, после завтрака, я поеду за покупками. Ты поедешь со мной. А свою картину поторопись кончить. Повесишь ее в картинную галерею, которую мы устраиваем с барином. Мажордом укажет тебе место для нее. Впрочем, я распоряжусь сама. А потом сразу же начнешь мой портрет и затем – твоего барина… Ты должен угодить нам портретами, слышишь? Иначе… иначе я тебя продам, – решила она "припугнуть" на всякий случай.
Марфуша не спускала с Полякова глаз. Первое впечатление восхищения сменилось у нее вдруг чувством непонятной ей самой жалости.
…В гостином дворе Сергей торопливо соскакивал с запяток и помогал барыне выйти из кареты. У знаменитой модистки держал шубку барыни. Потом, весь увешанный свертками, снова откидывал подножку и усаживал Елизавету Ивановну в карету.
На следующий день барыня потребовала начать ее портрет. Но сидеть ей надоело, и портрет отложили. Сергею приказали кончать "Омфалу" и нарисовать в ней барыню по памяти.
Потом Елизавета Ивановна пожелала учиться рисованию.
– Только я не хочу этим противным карандашом, Серж, – сказала она. – Карандаш грязнит руки. Можно рисовать сразу акварелью что-нибудь такое… изящное… Светская дама должна все понимать и многое уметь.
Еще в девичестве Елизавета Ивановна училась петь у итальянца, но это ей давно прискучило. При гостях она все же охотно распевала высоким голоском незатейливые рулады из модных арий. Теперь она решила заняться рисунками. Вырезала из иностранных журналов картинки и копировала с них пастушков и пастушек в кругу овечек, похожих на куски ваты, плакучие ветви деревьев, с четко вырисованными листочками, склоненные к голубым водоемам, над которыми курчавились бело-розовые облака.
Благово, как всегда, был в восторге и всюду превозносил замечательный талант жены.
Случалось, надоедала и эта забава. Тогда барыня топала туфелькой и разрывала свое изделие в клочки, заливаясь капризными слезами.
– Я не была еще в Лондоне, – говорила после таких минут Елизавета Ивановна, – но петербургские туманы, право, наводят на меня лондонский сплин. Этот туман проникает даже сюда, в наше гнездышко, Пьер. В эти дни мне хочется только плакать и молиться…
Благово терял голову, не зная, чем утешить жену. Он сознавал, что, будь у него более солидное состояние, Лиз меньше бы хандрила. Их "гнездышко" все еще требовало хлопот и затрат, чтобы идти в ногу с вельможной столицей. Ах, Москва куда проще и спокойнее!
В доме появились вдруг какие-то монашки и странницы. Но и они быстро надоели, от них пахло "чем-то простым", деревенским, холопским. Их сменил надушенный ксендз в черном длинном одеянии, с тонзурой – выбритым кружком на макушке – и смиренно опущенными глазами. Увлечение католицизмом было тогда модным в большом свете Петербурга. Несколько великосветских дам стали выдавать себя за ярых католичек. Даже в ветхозаветную Москву одно время начало проникать это увлечение.
– Тоску по прекрасному, – шептала, полулежа на фисташковом канапе, Елизавета Ивановна, – так смягчают звуки органа! Вся эта таинственность и пышность католического богослужения, когда кругом статуи, кружева, цветы и благоухание…
В такие дни Сергея оставляли в покое. И он рисовал, напряженно ища в любимой работе забвения от былой мечты, от воспоминаний.
Но краски словно тускнели на его палитре. Взамен былых поисков и надежд оставались пустота и холод. И это убивало творчество. Задыхаясь в нарядном особняке, битком набитом чужими, далекими по развитию, по вкусам и привычкам людьми, он не находил себе места. Но идти на улицу было еще невыносимее. Ливрея жгла ему плечи. Казалось, что ни один глаз не пропускает "мягкого тона" его коричневой формы. В каждом встречном чудился недавний знакомый, который вот-вот оглянется и спросит:
"Помилуйте, Сергей Васильевич, что за маскарад?!"
Мучительны были и выезды с господами в театр или в гости. Он должен был сидеть, сторожа их шубы, в театральном вестибюле или в передней и слушать, как другие лакеи перемывают кости своих господ. Он молчал, сторонился, и за это новые товарищи невзлюбили его.
– Гордец! – доносилось до него. – Уж будто у его барина больше всех наших в мешке!
– Особняк, вишь ты, построили на Морской, вот невидаль! У моей княгини дом во-о какая махина! И кажинный день карет, карет к подъезду подкатывает. Сам государь намедни приезжал.
– А у нашего графа имениев и не счесть!
– Благово-то хоть и дворянский род, старинный, да все же не графы и не князья.
Всего хуже было сопровождать господ на балы. Кучера оставались на улице и утешались тем, что грелись вынесенным им "пенником" – водкой. Но лакеи, раздев господ, должны были проходить в лакейскую, где судачили, пока господа танцевали и веселились. Эти лакейские становились для Сергея камерой пыток. Никогда не мог он забыть своего первого там унижения.
Вечер у Салтыковых, почти рядом, на той же Малой Морской. Но господа все же отправились "для приличия" в карете. Подножка откинута – барыня выпорхнула на руки выездного. За нею, изогнув стан, вышел барин. Когда, сняв с обоих шубы, Сергей передал их швейцару, тот поднял на него удивленный взгляд. Старый, седой, больше полувека знавший по себе крепостную кабалу, он не мог ни злорадствовать, ни шутить как другие.
Едва Елизавета Ивановна, шелестя шелком легкого бального наряда и опираясь на руку мужа, поднялась на несколько ступенек, он пригнулся к самому уху Сергея и сокрушенно зашептал:
– Сергей Васильевич… батюшка… как же это? Да как же так? Господи, боже мой!..
Он знал Сергея хорошо. В этом доме Поляков бывал часто, и так же часто старик принимал или подавал его верхнее платье, прощаясь, снова вручал трость, шляпу. Он знал, что художника принимали здесь как равного, что портреты работы Сергея считались украшением комнат, и вдруг…
Сергей, задыхаясь, пробормотал:
– Покажи мне, Трофимыч, как пройти… в лакейскую.
И вот она, лакейская. Среди духоты и дыма от дешевых сигар и табака калистра – говор, смех, вольные шутки… Даже какое-то угощение. Салтыковы – господа нескупые. Слуги едят из общей тарелки, пьют вино, стащенное в буфете. Чешут языки, перебивая друг друга, залезают в барские кабинеты, считают в господских карманах, перебирают всю их родню…
Сергей сел в угол, чувствуя, что на него все смотрят. На минуту в комнате воцарилось молчание. Потом послышался насмешливый голос лакея князя Волконского, министра двора:
– Чтой-то, братцы, у меня в глазах рябит или чудится… Кажись, мадеры немного еще выпито. Да ведь это Сергей Васильевич, художник отменный! Заблудился, что ли? Ему, кажись, в гостиной быть надо бы и бланманжеи с морожеными кушать, оршадами да шампанскими запивая, и ножками шаркать в бальных башмачках, по зале с графинями носясь в обнимку. А он, вишь ты, в лакейскую к нам не побрезгал забрел!
Раздался общий смех.
– Не почистить ли метелочкой вашу шляпу, Сергей Васильевич? Не прикажете ли обтереть ножки?
И опять смех. А потом голос старшего лакея Салтыковых, полунасмешливый, полусочувствующий:
– А ты, Серега, плюнь на них, пра-слово! Садись к столу да угощайся! И впрямь не брезгай нашим угощеньем. Такова, братец, ныне твоя планида. Видно, господь тебе счастья забыл положить под подушку, когда ты родился, а старуха судьба сунула котомку с горем горьким…
Сергей не шевельнулся.
– Ну и черт с тобою, когда так! – рассердился лакей Салтыковых. – Смотри какой пан!
– Сам с усам и при себе с часам! – подхватил слуга Волконского.
И снова дружный хохот.
Начался разъезд. Подавая шубы своим господам, Сергей увидел вдруг Машеньку Баратову. Она его не заметила, зябко кутаясь в мех и сбегая по ступенькам лестницы в бальных туфельках с перекрещенными на подъеме ленточками. Сзади шла, вероятно, ее мать и сварливым голосом говорила:
– Не спеши, Мари. За тобою не поспеешь. И что тебе здесь не мило? Бывало, не увезешь, а теперь… Барон, дайте мне вашу руку и проводите нас.
В морозном воздухе прозвучал четкий окрик:
– Каре-ету Ба-ра-то-вых!
Машенька быстро скользнула в дверцу. За нею вползла маменька, поддерживаемая тощим бароном. И карета унесла их.
После бала у Салтыковых Сергей затосковал еще сильнее, похудел, осунулся, чувствовал себя совсем больным.
Елизавета Ивановна, увлеченная чем-то новым, редко требовала его к себе. И в свободные минуты можно было бы сходить куда-нибудь. Но проклятая ливрея держала его, как на цепи. Сергей тосковал об уютной семье Васильевых, о шумном Лучанинове. Думать о "розовом" доме Толстых он не решался.
Иной раз вечером с позволения мажордома Сергей все же выходил, чтобы побродить по улицам. Шел на Благовещенскую площадь, подставляя снегу разгоряченное лицо, ловил жадным ртом белые ледяные звездочки, раскрывал грудь навстречу поднявшейся метели, стараясь продрогнуть, чтобы свалиться в тяжелом недуге и забыть все.
Останавливался у памятника Петру, зовущему вперед, к корабельным верфям, к морю, на запад, откуда шел свет в глухую темень старой закопченной России. Поднимал голову и среди снежного вихря громко спрашивал:
– Ты, который вытащил на вершину жизни простого пирожника, Меншикова, научи, как же быть мне – художнику, не могущему жить без настоящего искусства?..
Бронзовый Петр молчал, указывая широким жестом в бескрайнюю даль, затуманенную снежной вьюгой.
Вялым шагом Сергей переходил Благовещенский мост – обычный путь прогулок трех друзей еще так недавно. Знакомая набережная Васильевского острова. Нет камня, которого бы не касались их ноги. Темнеет громада родного здания. Академия!.. Здесь столько лет жил Сергей! Знакомый купол, знакомый фасад, знакомый подъезд… И заветная дверь, – она теперь на запоре для него навсегда. Но сбоку, с 4-й линии, он ведь может войти когда угодно. Уверен, что будет по-прежнему желанным.
Сергей пробрался к квартире Васильева. Как вор, прильнул к окну. Хорошая хозяйка Анна Дмитриевна, стекла у нее всегда протерты. Сергею видна вся столовая. Обычно самовар "с разговором" обдает низкий потолок паром. На руках у Анны Дмитриевны Егорушка в одной рубашонке. Выросший и пополневший мальчик пляшет и хохочет. Зеленая тень абажура от подсвечника падает на пышную шевелюру Якова Андреевича, склоненную особенно низко над очередным "отчетом". Еще бы! Оленин взыскателен; попробуй не угоди-ка ему! Лицо Васильева осунулось. Несмотря на теплый халат, он ежится точно от холода. Уж не занемог ли?
Если бы Сергею занемочь! Да нет, здоровье железное…
Войти или не войти?.. Дернуть за ручку звонка? Постучать в окно? Примут, обрадуются. Расспросам не будет конца. Придется рассказывать все, обнажать душу, говорить о лакейских… Нет, не хватит сил…
И он пошел прочь, теряясь в снежной мгле.
II. СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ РАФАЭЛЬ
Зима уходила. Уже падали с крыш сосульки. Пела весенняя капель. Громко бурлили пенистые потоки, вырываясь из жестяных водосточных желобов, и бежали вдоль улиц на соблазн дворовым ребятишкам, пускавшим кораблики-щепки…
В один из солнечных дней конца марта Елизавета Ивановна Благово принимали гостей, празднуя свое рождение. Накануне она потребовала Сергея, расспрашивала об именах знаменитых иностранных художников, об их "особенностях" и отмеченных знатоками картинах.
Сегодня в бархатном бледно-зеленом платье с вырезом, открывавшим анемичные плечи, в жемчужном колье и кокетливом корнете с лентами морской волны, она отвечала на поздравления петербургских визитеров. Но чувствовала себя созданной для жизни в иных широтах.
– Ах, душечка, к моему дню рождения судьба подарила прелестную погоду. В такую пору хочется совершить вояж куда-нибудь подальше… к солнышку, к цветам, к благоухающим дубравам… Я мечтаю об Италии… Пьер, когда мы поедем в Италию?
– Как только прикажете, мой друг!
Благово наслаждался: они с женой сидели в гостиной нежной парой, а вокруг жужжал рой голосов. Хозяйка щебетала громче всех:
– Я мечтаю об Италии! Страна истинных искусств! Мы с Пьером собираемся привезти оттуда статуй и картин для нашей картинной галереи. Я обожаю картины! J’adore! Они отвлекают от прозы будничных дней…
Лавируя среди столиков с вазами, в которых стояли цветы – подарок хозяйке от новых столичных знакомых, – Сергей разносил на подносе шоколад и бисквиты. Возле пожилой обрюзгшей дамы он неожиданно увидел Машеньку. Она сидела, опустив голову, безучастная ко всем этим нарядным гостям. Побледнев, с трясущимися руками, Сергей подошел к матери и дочери.
Машенька, не поднимая глаз, взяла нехотя чашку.
Сергей смотрел на похудевшее любимое лицо, с новым для него выражением тоски, с пятнами болезненного румянца. Прозрачные тонкие пальцы держали чашку и рассеянно помешивали дымящийся шоколад. Все внимание девушки, казалось, было сосредоточено на этом легком, чуть заметном паре, тающем в воздухе.
Машеньке действительно представлялось, что и вся ее жизнь, короткая и светлая до сих пор, похожа на этот пар над сладким напитком. Едва поднявшись, уже тает и исчезает…
Днем и ночью думала о Сергее. Что случилось? Почему он не бывает у Толстых, где его принимали, как родного? Почему не ищет с ней встречи? Он точно умер. И ни дядя Федор Петрович, ни тетя Аннет, ни няня – никто ничего ей не говорит, не объясняет. Неужели и они ничего не знают о нем? Но почему тогда не пробуют узнать? Болен Сережа или уехал и забыл ее?.. Почему все так странно получилось: сначала радость и любовь, беззаботность и покой, а потом эта неизвестность, предчувствие беды, бессонные ночи одиноких тревожных мыслей? Почему ей так трудно примениться к этой сложной жизни после свободного раздолья в глухом уголке Тверской губернии, где она росла? После чудесного знакомства с человеком, близким ей по вкусам и радостным мечтам? С человеком, таким красивым, талантливым и любящим? Детство кончилось, юность улыбнулась несколькими месяцами счастья, а теперь… эта страшная неопределенность.
Сергей задержался, пока мамаша Баратова выбирала сухарик.
Хозяйка дома заливалась, как канарейка:
– Ах, Флоренция! Микеланджело! Это… как говорится… мощь духа… Его сибиллы и пророки в Риме, во дворце святого отца папы – Ватикане и в Сикстовой капелле! Но Рафаэль ближе моей женской душе. В нем – нежность! Его мадонны… Ах, его мадонны! Вы бы показали наше последнее приобретение, Пьер.
– Да, да, мой друг, весьма удачная копия, – вскочил Благово.
Елизавета Ивановна тоже встала.
– Не хотите ли взглянуть на нашу картинную галерею?.. Шоколад нам принесут туда. Серж! Ах, да… Между прочим, мы владеем собственным "Рафаэлем", учившимся в Академии и получившим медаль. Вот адресую: мой выездной лакей, Поляков. Его картина "Отдыхающий Геркулес" не сегодня-завтра будет тоже повешена в галерее.
Гости шумно обернулись.
Машенька подняла голову, и легкий вскрик ее смешался со звоном выпавшей из рук чашки. Она замерла, как пораженная столбняком, побледневшая, не замечая забрызганного шоколадом платья.
Мать зашипела на нее:
– Какая неловкость! И все это твоя нелепая задумчивость последнего времени! Это становится просто неприлично!
Елизавета Ивановна сочувственно обняла Машеньку:
– Не огорчайтесь, дружочек, осколки сейчас уберут, а ваш наряд приведут в порядок… Серж, проводи барышню в мой будуар и позови Марфушу, – и отошла к группе гостей, приготовившихся любоваться картинами.
– Картинная галерея – это так модно!
– Скажите, лакей и вдруг – художник!
– Простой мужик, а смыслит в искусстве? Удивительно!
Голоса замерли в конце анфилады комнат. Раздосадованная мамаша Баратова уплыла, увлеченная общим любопытством.
Машенька стояла лицом к лицу с Сергеем и, прижимая руки к сердцу, шептала:
– Сережа!.. Как же это?.. Сережа!..
Он не отвечал. Что мог он сказать?
Машенька разом поняла все: его неожиданное исчезновение, ужас его судьбы, безвыходность их положения, их любви, их будущего. Значит, Академия не дала ему свободы? Лишила одного из своих лучших учеников равноправия, славы, любви, счастья? Не защитила его таланта? Не уберегла? Может быть, сама столкнула вниз, в лакейскую?..
Машенька вдруг вспомнила: дядя Федор Петрович говорил о новых порядках в Академии. Сережа, будущая знаменитость, которым гордилась бы родина, ее жених, ее веселый любимый друг, на всю жизнь – крепостной. Его могут продать за деньги или обменять, как вещь, как домашнее животное…
– Сережа!.. Сережа!..
Сергей подобрал осколки, вытер тщательно пол и, пряча лицо, выбежал из гостиной.
Вторая бессонная, полная отчаяния ночь в постели под белым кисейным пологом. Днем нудный разговор с матерью о том, что жизнь дорожает, что выезды стоят слишком много денег, что покойный генерал Баратов оставил жене и дочери не по их достоинству ничтожный капитал и маленькую деревеньку, почти не дающую дохода. Обведенные синими кругами заплаканные глаза Машеньки, ее нервность и непонятная тоска – все это никуда не годится. Все это надо изменить, и как можно скорее. Правда, Машенька еще очень молода. Но что делать?.. Обстоятельства требуют поторопиться пристроить ее. И такая удача – как раз подвернулась блестящая партия: барон Ребиндер, из остзейских аристократов. Он хоть и пожилой, но еще крепкий мужчина и весьма воспитанный. Мать не допустит отказа – пусть девчонка и не воображает упрямиться. Все эти старые деревенские ухватки необходимо раз и навсегда забыть. «Не выйду без любви!» Скажите!.. Какая там любовь, когда скоро придется выезжать в расшлепанных туфлях и заштопанных перчатках! Девчонка дура, и больше ничего!
– Ах, маменька! Неужели вы ничего, ничего не понимаете?.. – И не хочу понимать.
Машенька билась в неслышных рыданиях. Потом слезы разом высохли, девушка села на постели, задумалась.
В углу у киота мигала зеленым огоньком лампадка, освещая лик Христа старинного письма, привезенный из деревни вместе с другими привычными вещами. Все как в детстве: полог, лампадка, киот… Только сама она уже не ребенок. Никто, даже дядя, не может ей помочь. Она узнала: он ездил хлопотать о Сереже к Благово, долго разговаривал с Иваном Андреевичем Крыловым, ведь тот близок в делах с президентом Академии. Все напрасно. "Сережа, как щепка, попал в общий водоворот", – сказал дядя. И он не один в таком ужасном положении.
Но для Машеньки он – единственный, лучший, самый достойный счастья. И самый обездоленный… Если ему никто, никто в целом мире не может помочь, то поможет она – его подруга, невеста, будущая жена. Она поможет ему и себе. Завтра же, когда маменька уедет с визитами, она притворится больной и…
Наступило завтра. Сквозь оконную занавесь забрезжил свет. Первый солнечный луч зажег золотом тяжелые оклады икон, скользнул по прозрачному пологу, по простыне и коснулся бледного девичьего лица.
Машенька глубже зарылась в подушки и до подбородка натянула на себя одеяло.
Когда пришла горничная, она сказала ей:
– Я больна, Малаша. Ты доложи маменьке, что у меня голова болит и я не встану. А потом я тебе секрет открою. Тебе одной. Хочешь?
Малаша – охотница до секретов. Она, разрази ее господь, никому не скажет! А тут барышня, хоть и болит у нее головка, обняла ее к тому же за шею. Стала целовать и приговаривать:




























