444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ал. Алтаев » Повести » Текст книги (страница 26)
Повести
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 23:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Ал. Алтаев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)

Лучанинов посмотрел на Сергея:

– И волк, как козленком пообедает, тоже поминает: вкусен был козленочек! А дело вот в чем, если не знаете: Тропинин учился у Щукина около пяти лет и получил две медали. Щукину заказали как-то четыре копии с портрета государя Александра Павловича. Одну он сделал сам, а три роздал ученикам. Ну и Тропинину, конечно. Тропининская копия оказалась лучшей и понравилась царю больше других.

– Так неужели из подлой зависти отомстил ученику? – в негодовании спросил Сергей.

– Да еще как отомстил-то! Щукин – профессор, а Тропинин – холоп. Разве смеет холоп перед царем стать выше учителя? Щукин и уведомил Моркова, что ежели он не хочет лишиться искусного живописца, пусть берет его скорее к себе.

Лучанинов заходил по кабинету.

– Тропинин, – продолжал он, – гордость России! Он всегда шел собственной дорогой. Не слушал и профессоров, когда внутренний голос говорил ему: надо так, а не этак. У Моркова он сначала в кондитерах ходил, а потихоньку уже рисовал. Нашел где-то учителя, а там и в Академию попал. Вот как!

Увлекшись, Лучанинов басил на всю комнату:

– Тропинин, братцы, работает особенно. Он не испугался и выговора самого профессора Лампи, перед кем все ученики трепетали. Лампи запретил ему даже вход в свою мастерскую. А все из-за того, что Тропинин выдумал собственную манеру смешивать краски прямо кистью с палитры, а не шпахтелем[109]109
  Шпахтель – небольшая тонкая роговая лопатка, которой чистят палитру; ею же смешивают краски.


[Закрыть]
.

– У нас и по сей день учат по лампиевской манере, – добавил Сергей. – А мой Яков Андреевич Васильев все вспоминает слова своего профессора: "Ты работай как хочешь, хоть левой ногой. И, ежели напишешь хорошо да правдиво, слава богу. Вот тебе и твоя собственная манера". Яков Андреевич тоже истинно любит искусство и учеников бережет. Вместе с Алексеем Егоровичем он и за меня Благово просил.

– Ну и как? – быстро обернулся к нему Тихонов.

– Клятвенно обещал дать вольную по окончании мною курса.

– Вот и Тропинин так же думал… – Тихонов встал, подошел к мольберту и приник к своей картине.

Лучанинов крикнул ему вдогонку:

– Зачем от солнца убегаешь? Смотри-ка в окно! Скоро оно всех нас на волю выгонит!

С улицы точно вливался поток теплого света. И на стертом, давно не крашенном полу весело играли золотистые отсветы, зажигая все, что попадалось им на пути, в яркий радостный цвет.

– Братцы! – закричал Лучанинов. – Да я вас, как только распустят на лето, обоих без всяких разговоров стащу в Псковскую губернию, к моему приятелю помещику Елагину, в Новоржевский уезд. Сегодня же напишу ему. Век будете благодарить. Там, братцы вы мои, все, что вам обоим надо: и красота, и правда, и воля!..

V. В АКАДЕМИИ ПЕРЕМЕНЫ

Промелькнули первые недели петербургской весны, с ее нежными пастелевыми красками, малиновыми зорями, холодом цветения черемухи. По Неве засновали разноцветные ялики, маня на острова послушать роговой оркестр Нарышкина и побродить в зелени над рекой.

В академическом саду зацвела сирень, а на дворе громче зазвенел смех играющих воспитанников.

Среди преподавателей и старших учеников только и говорили о предстоящих каникулах, о поездке многих "на натуру", а главное, о новом президенте Оленине. Готовились к коренным переменам в жизни Академии.

Ученики рассуждали:

– Кормить стали сытнее, что толковать. И форму крепкую дали, и белье.

По всей Академии застучали топоры, молотки, завизжали пилы: по приказу нового президента началась перестройка здания. И всюду появлялась энергичная фигура Оленина с двумя звездами на парадном сюртуке. Раздавался его властный голос:

– Везде недопустимый развал. Даже двери плотно не затворяются. А в классах копоть и затхлый воздух. К грязи и холоду, видимо, привыкли. Следует все основательно вычистить. Двери проверить, а кои и новые сделать. Позор! Даже собрания в конференц-зале иной раз отменялись из-за холода. В старшем, "третьем возрасте" плохо выбирают специальности, хотя уже давно надо бы понять, кто куда пригоден: к живописи, архитектуре или ваянию. Следует прибавить в программу обучения класс церковного пения, инструментальной музыки и танцевания. Ученики обязаны уметь прилично ходить и кланяться, чего у большинства из них я не замечаю. Но при всем том необходимо соблюдать строжайшую эко-но-мию.

Ученики разделялись во мнениях: одни ждали от Оленина "даров фортуны"; другие недоверчиво качали головами:

– Вы обратите, братцы, внимание на его хрящеватый нос. Выжига!.. Жмот!..

Маленький Иордан, умевший всех передразнивать, стал в позу и прошелся по классу твердой походкой Оленина. Товарищи покатились со смеху.

Иордан снова преобразился.

– А это кто?

– Покойный президент! Строганов![110]110
  Президентом Академии граф А. С. Строганов был с 1800 по 1811 год.


[Закрыть]
Строганов!.. – узнали некоторые.

– Как это он его запомнил? Ведь мальчишкой видел!

– Улыбочка-то! Улыбочка! Совсем графская!

С застывшей снисходительной улыбкой Строганова, подобрав слишком длинную от природы верхнюю губу, Иордан манерно протянул:

– Ах, не надо меня расстраивать… Что-о-о? Дурно пахнет в Академии? Доложите инспектору. Как было хорошо, когда наши питомцы учились у иностранцев, кои вовсе не говорили по-русски. Французы, например, без слов показывали изящество движений…

Иордан напоминал о временах, когда в Академии воспитателями и учителями были иностранцы, не говорившие по-русски. Собранные из глухих уголков России дети даже не понимали, чего от них хотят.

С новыми порядками быт в Академии действительно улучшился. Это признавали все.

Каникулы быстро приближались. Ученики запаслись на все лето красками. Каждый солнечный луч говорил им о просторе полей и лесов для видописи.

В весенние ночи Сергей любил бродить с Тихоновым и Лучаниновым по набережной. Будущее казалось ему таким заманчивым. Закончить с успехом "Геркулеса" и потом – Италия, страна искусств, с ее древними портиками и колоннами, с хранящими тайну веков античными статуями, с нежными профилями мадонн Рафаэля и могучим размахом скульптур Микеланджело… И неизменно рядом с собой Сергей представлял Машеньку с ее заразительным смехом и ясными, детскими глазами. Хороша жизнь!

Высоко-высоко – светлое небо, бескрайняя глубина и ширь. Внизу тихо и однозвучно плещется Нева. Откуда-то доносятся приглушенные окрики грузчиков на баржах и лязг якорных цепей. Правее – на фоне бледного неба мачты кораблей. А на другом берегу – строящийся Исаакий, весь в лесах, а дальше – пышная громада расстреллиевского Зимнего дворца, такого легкого и в то же время строгого в своих изящных пропорциях.

В эту ночь друзья бродили без конца – им не спалось. Долго глядели они с противоположной от Академии стороны на знакомое любимое здание.

Лучанинов оглянулся и поднял руку.

– Смотрите, – торжественно, сказал он, – сам Петр указывает нам дорогу в искусство!

Сергей расхохотался:

– Это нам-то Петр указывает дорогу? А говорят, всей России.

– России и нам… особо, – согласился, улыбаясь, Лучанинов.

Тихонов поднял голову и посмотрел на силуэт великолепной фальконетовской статуи.

– "Медный всадник", – проговорил он задумчиво. – "Медный…"

Поляков прислушался. По лицу друга он видел, что тот начнет сейчас снова говорить о своих постоянных мечтах и поисках.

– Медь набата и медь фанфар… В звуках так же, как и в красках. Всюду свет и тени. Жизнь и смерть. Все сменяет одно другое и постоянно чередуется.

– Рассуждение философическое, – пробасил Лучанинов. – А я не философ и не мечтатель. Я люблю дело. Завтра же начинайте собирать свои потроха. И если ты, Мишка, соизволишь, наконец, всерьез заняться списком всех твоих надобностей для поездки, то мы через три дня сможем пуститься в дорогу. Я подговорю лошадей до Новоржева, а то и до самого елагинского имения. Согласны?

– Со-гла-а-сны! – прозвучал дуэтом ответ.

Небо стало еще бледнее. Нева, казалось, таяла в дымке. Со взморья потянуло утренним ветром. Нежной пеленою начал подниматься туман, зарозовел, загорелся золотом, и вдруг словно брызнуло солнце.

– Здравствуй, Феб!..[111]111
  Феб (Аполлон) – бог солнца в античной мифологии.


[Закрыть]
– Лучанинов снял шляпу и низко поклонился пылающему востоку.

Все рассмеялись.

Из-за угла, звеня жестяными кувшинами, шмыгнули две молочницы и испуганно шарахнулись от подвыпивших, по их мнению, приятелей.

– А завтра-то уже сегодня, – развел руками Лучанинов. – Спокойной но… Беспокойного утра, дружки!

И все трое разошлись в разные стороны.

Утро оказалось действительно беспокойным. В Академии друзей встретил невообразимый шум.

– Давненько не слышно было такого ора, – заметил Лучанинов. – Мальчишкам попадись любой предлог, они за него так и схватятся. Все старые обиды вспомнят. Но чем они недовольны сейчас, никак не пойму.

Старшие из учеников, собравшись в коридоре, кричали, не слушая уговоров служителей – огромного грубого Анисима и добродушно-хитренького Матвея Пыляева.

– Давай нам гувернера! Он все знает! Сам тянет горькую, теперь взялся за Александрова!

– Нет, давай лучше самого инспектора!

– А может, вам его высокопревосходительство позвать, президента, голубчики? – ехидно хихикнул Пыляев. – Ведь растолковали, кажись, вразумительно, а вы всё свое. Его высокопревосходительство, обходя вчерась вечером Академию, наткнулись на недвижимое тело. В коридорах, знамо, темновато, экономия соблюдается на горючем масле, ну и наткнулись… То было вовсе не мертвое тело, а пьяненький ученик Александров. Его и велели гувернеру убрать до времени в лазарет. Зря только шумите.

– Ведь и правда, в лазарет, а не в карцер, – пробовали уговорить взволнованных учеников трое приятелей.

– А потом все равно в карцер, на расправу! – И ученики лавиной ринулись к лазарету.

– Пойдем все Пашку Александрова выручать!

– Настоящий бунт, – заткнул уши Лучанинов. – Вот и изволь тут плодотворно работать. Скорей бы, братцы, на лоно природы, в тишину.

Ему, как уже академику, неудобно было выказывать интерес к "бунту". Да и Мишку с Сергеем следовало удержать в стороне – у обоих начаты серьезные работы.

А до них ревом доносилось:

– Освободить Па-а-вла-а!..

Ученики столпились перед лазаретом, колотя и чуть не выламывая дверь. Оттуда с опаской высунулась голова смотрителя Шелковникова.

– A-а, клистирная душа, – закричали ученики, – подавай нам Павла!

– С ума вы, что ли, сошли? Ужо, ежели его высокопревосходительство узнает… Мы вашего Павла сюда поместили вдрызг пьяного. Что еще из этого получится, неизвестно!

– Пока что получится, мы тебя всего касторкой вымажем, липучий пластырь!

– Посторонись!

Шелковников пошатнулся. Толпа хлынула внутрь лазарета. Александров лежал неподвижно в больничном колпаке и длинной рубахе, похожий на сумасшедшего.

– Разбойники, да что же вы делаете? – пробовал остановить толпу Шелковников. – Его высокопревосходительство…

– Мы тебе покажем его высокопревосходительство! Вставай, Пашка! Что смотришь как сыч?

– Ободрись, Павел! Мы несем тебе освобождение! – выкрикнул с пафосом ученик Душинский.

Кругом засмеялись. Круглое лицо Душинского, всегдашнего молчальника и скромника, залила краска волнения. Никто не ожидал от него необычной прыти.

– Трясите Павла, ребята! Трясите его, черта! – ревел грубоватый Степанов, хватая Александрова за плечи. – Эй, дьяволы, у кого есть кофе?

Степанов держал себя всегда атаманом. Он гордился тем, что мог свободно бывать в театре и с разными знаменитостями держался якобы запанибрата.

– Аберда, давай кофе, – скомандовал он. – Ты всегда жуешь кофе. Что тебе, жаль вынуть его из кармана, что ли, скареда?

В другое время калмык Аберда не стерпел бы такого предположения. Но сейчас не до обид – надо выручать товарища. Кофе – верное средство. Александров пьяница, это правда, но он талантливый художник, получивший уже две серебряные медали. Ему осталось совсем немного до окончания курса. И Аберда протягивает щепотку любимого кофе. Степанов сует кофе прямо в рот Александрову и кричит:

– Жуй, дьявол тебя возьми, жуй хорошенько! А теперь дыхни. Вот уж меньше пахнет водкой. Давайте сюда одежу болящего по воле Бахуса [112]112
  Меркурий – бог торговли у древних римлян; вестник богов; у греков носил имя Гермеса. Аргус – мифическое чудовище Древней Греции с сотней глаз; бдительный страж.


[Закрыть]
.

Школьная форма облекает почти бесчувственное тело.

– Вставай, баталический живописец! – продолжал приказывать Степанов. – За твой талант стоит выдержать и не такую баталию!.. А ты, слабительная напасть, – вон отсюда! – И толкнул лазаретного смотрителя в шею.

В сущности, Александров – действительно подвернувшийся предлог. В сердцах взволнованных происшествием учеников всплывают давние обиды за много лет сидения в Академии. Вспоминаются кулачные расправы служителей, вспоминаются розги и оплеухи, полученные от учителей, холод и полуголодное существование. Страсти разгорались, обиды росли, множились, истина мешалась с выдумкой, воображением.

– Долой помощника инспектора Жукова!..

– Бей злодея Анисима! Укороти ему кулаки!..

– Тащи Пашку! Не дадим его на расправу. Ему к экзамену готовиться надо!..

– Да держи, держи его, чтобы не свалился!..

Инспектор с помощником Жуковым заперлись на ключ. Круша все направо и налево, ученики до них так и не добрались.

В Академии снова тишина. В тишине многое представляется в ином свете. Она наводит на размышления. Иордану до слез жалко «бунтарей». Их будут, конечно, судить.

А как испугается маменька, бедная, обремененная детьми вдова, когда он все ей расскажет! Она испугается и за него. Ведь она возлагает на старшего сына столько надежд! И так он отсидел уже лишние годы из-за своего проклятого маленького роста. А тут, как нарочно, кричал с другими, что Александрова следует выручить. Правда, он только кричал и возмущался, но даже в лазарет не заходил. Но все-таки… Что-то будет?

Иордан посмотрел искоса на заданную трудную программу: "Меркурий, усыпляющий Аргуса"1, и у него с тоской вырвалось:

– Даю клятвенный обед – быть особенно прилежным теперь!

– Придется ли? – услышал он рядом с собою шепот.

Серые глаза всегда серьезного Нотбека, умные и печальные, говорили красноречивее слов.

Он молча показывает на вышибленное Степановым стекло в окне и на отбитый угол подоконника.

К ним подошел Брейтгорн, тихий и скромный друг Иордана.

– И неладная наша жизнь, Федя, – выдохнул он чуть слышно.

Иордан закрыл лицо руками.

– Ох, братцы, а сейчас всего хуже. Помню, бил меня проклятый немец Голландо, зол был дьявольски! А все лучше, чем эта неизвестность.

– Тсс! Кондратьев!..

Гравер Кондратьев, учитель русского языка и арифметики в младших классах, считался строгим, но справедливым.

Иордан ищет в его лице ответа на мучительный вопрос: что будет?

Голос Кондратьева звучит угрозой:

– Вы думаете, вас по головке погладят? Выгонят. Вот и пропало столько лет. Вот и утешение родителям. Вот и медали. Вот и художники. Вот и Италия. В маляры пойдете!

– Что же делать, Александр Савельевич? – поднял на него глаза Иордан.

– Повиниться.

На Иордана вдруг находит подозрение: а почему Кондратьев дружит с помощником инспектора, заведомо подлым человеком? Что может их связывать?..

– Мы сейчас толковали с конференц-секретарем Ермолаевым, – продолжал Кондратьев. – А что, ежели узнает государь?.. Всем забреют лбы. Всех – в солдаты, и Академию закроют.

Сказал и ушел, оставив учеников в полном смятении.

В классе приглушенный гул: виниться или не виниться? Просить прощения или не просить? Унизиться, спасая себя и Академию, или пусть все идет своим чередом? И можно ли верить Кондратьеву, раз он явно держит руку Жукова? И надо же было дураку Александрову напиться и упасть в коридоре!.. Вон сидит теперь, испуганный и пристыженный, хлопая на всех глазами.

…Вечер. В разбитое окно мирно светят звезды. Шелестят деревья академического сада. Двор, утоптанный множеством ног, кажется серебристо-белым в лунном сиянии.

Всех учеников требуют в конференц-залу. Она освещена, как на торжествах. Столпившимся у дверей ученикам это освещение представляется зловещим. Стол покрыт кроваво-красным сукном, а за ним – начальство: члены совета и президент Оленин.

Еще до начала собрания Кондратьев снова повторил ученикам, что для них всего лучше просить на коленях прощения.

Тишина. Медленно встает Оленин. Его голова, сжатая в висках, и хрящеватый нос напоминают голову хищной птицы с острым клювом. Пронзительны блестящие глаза. Две звезды на груди синего академического вицмундира переливаются красноватыми лучами. Рука оперлась на стол; рядом – шляпа с султаном из перьев. Он обводит взглядом залу. Тишина мучительна.

Минута, две, три… Ученики не выдерживают и, как по команде, падают на колени.

Оленин медленно вынимает из кармана сверкающий белизной платок и проводит им по глазам. Потом говорит странным, как будто дрожащим от слез голосом:

– Дети… вижу. Принимаю ваше покаяние. Значит, юные сердца ваши не покрылись еще корою своеволия и зломыслия. Торжественно, как отец, обещаю быть заступником вашим у царя…

Страшное слово вымолвлено. Так это правда – весть о "бунте" уже долетела до дворца.

Прерывающийся голос продолжал:

– Встаньте. Я вас прощаю. Требую лишь одного: подойдите сюда все, кто чувствует себя зачинщиком.

Ученики мнутся, перешептываются:

– Иди, Степанов!..

– Сам иди…

– Да все мы зачинщики.

– Идите сюда те, кто сумеет толковее рассказать, как было дело, с чего у вас началось и на что вы обижались, – призывает Оленин, и голос его кажется отечески-добрым.

Ученики выталкивают вперед троих. Это совсем не зачинщики, но они лучше других отвечают на уроках. Один, по фамилии Тверской, славится даже как декламатор. Выборные расскажут все по порядку, опишут жестокое обращение с ними некоторых учителей и Жукова, попросят президента убрать из Академии мучителей. Им, конечно, поверят: они ведь ни в чем никогда не были замечены, поведение образцовое.

– Ну начинайте, дети, – говорит ободряюще Оленин. – Говорите все без утайки, иначе я не смогу помочь вам.

И они рассказывают все по правде, дополняя друг друга в описании всех горестей академической жизни. И кончают просьбой:

– Избавьте нас, ваше высокопревосходительство, от Жукова и тех, кто нас обижает. Даем слово за всех, что будем слушаться Кирилла Ивановича Головачевского. Мы его любим.

Президент довольно кивает головой.

– Очень, очень хорошо, дети. Теперь последует небольшое наказание виновных, и вас отпустят на каникулы.

На заре следующего дня сторож Анисим стоял у скамейки в нижней проходной зале, вблизи столовой, а подле в ведре мокли розги. Вокруг собралось начальство: и ненавистный Жуков, и гувернеры. Привели «виновных», но почему именно этих, никто из учеников не понимал.

Впереди стоял Нотбек.

– Спускай штаны! – скомандовал Анисим.

Нотбек повиновался. Ни один мускул не дрогнул на его мертвенно-бледном лице. Он покорно лёг на скамейку, и мокрые розги со свистом взвились над ним.

Его сняли уже без чувств. Унижение оказалось сильнее боли – у него не хватило сил.

За ним последовали по очереди: Тверской, Слезенцев и Каракалпак.

Высекли, конечно, и Александрова, и всех пятерых навсегда исключили из Академии. Степанов каким-то чудом спасся.

Наедине с собой Оленин обсуждал происшествие так:

"Они во многом правы, эти мальчики. Но не им насаждать порядки. Жукова следует, конечно, уволить, раз он не сумел взять бразды правления в руки. Академия нуждается в серьезнейшей чистке. А до начала осенних занятий времени для этого достаточно".

Короткими вечерами и белыми ночами, не зажигая огня, президент сочинял подробнейший список придуманных им нововведений.

"В чем же главная причина злокозненных нравов? – спрашивал он себя и находил один и тот же неизменный ответ: – Зло происходит, по мнению князя Александра Николаевича Голицына, монаршею волею нынешнего министра народного просвещения, с коим мнением совпадает и мое личное, главным образом оттого, что в толщу академических стен пробились кре-пост-ны-е! Да-с, крепостные!"

VI. «НА НАТУРЕ»

До Острова ехали на извозчичьих лошадях, нанятых Лучаниновым, потом взяли парную упряжку. Тряслись, придерживая ящики с красками, и чемоданы, уложенные в ногах. Бричка с рогожным верхом поминутно подскакивала на ухабах и колдобинах – того и гляди, растеряешь поклажу.

Почесав в затылке, возница обычно горестно приговаривал:

– Эк, угораздило! Но-о, вывози, соко-о-лики!

"Соколики" безнадежно топтались на месте, облепленные слепнями, и по крупам их стекал пот.

Тогда ямщик слезал с козел и не торопясь принимался сам вытаскивать колеса из жидкой грязи.

– Чтоб вас разорвало, – дьяволы, а не кони. Этакая оказия! Подсобили бы, господа честные.

Ямщики менялись на каждой почтовой станции. Все они были почти в одинаковых заплатанных кафтанах; лошади шершавые, с клоками не слинявшей еще с зимы шерсти; ветхая, часто веревочная сбруя. Ехали шагом.

Стали надоедать остановками на постоялых дворах с огромными нечищеными самоварами, с развешанными по стенам портретами генералов и архиереев, с картинами "Страшного суда", с клопами, блохами, тараканами и назойливым писком комариных роев с вечера до утра.

Лучанинов, душа поездки, спрашивал последнего ямщика:

– А далеко ль, братец, до Петровского? Дорога ваша все кости разломила.

– До Петровского-то? Почитай, еще верст тридцать немереных. А дорога ничего. Вот ужотко осенью этим самым проселком верхами только и проедешь.

Для последнего ночлега на опушке леса выпрягли лошадей и устроились у большого луга.

Было росисто. Пахло пряным запахом моха и молодых елок со светлыми бусинками новых смолистых побегов. Острой струей врывался аромат ландыша. Куковала кукушка. Можно было бы ехать еще верст пять, но лошади сильно заморились. Дорвавшись до ручья под горою, они жадно пили.

Разложили костер. В его свете лица лежащих на траве художников казались бледными. Лучанинов спросил:

– Да ты Петровское-то хорошо ли знаешь, дядя?

– Как не знать? Мы, ямщики, езжали туда, как старый барин еще был жив. При нем по-господски там жили, а ныне – не то.

– Как это – не то?

– Лексей Петрович Елагин – барин чудной. Ни женится, ни холостым не живет. В пух и прах все имение пошло. И под началом теперь у экономки. Была она Параня, а стала Прасковья Даниловна. А угодьев вовсе немного осталось. А прежде он молодец был и богач. И-их, до чего богат!.. – Ямщик восторженно улыбнулся – Я еще парнем был. И коней имел лихих. Барин Лексей Петрович приедет, скажем это, в Остров, свою тройку отошлет домой, а меня требует: "Подать мне Семена!" Из себя он орел, в форме с апалетами, усы крутит, глазами черными водит… Вина возьмет с собой из гостиницы и гнать лошадей велит во весь дух. А коляска – своя. Лошадей замучает, зато на чай не поскупится: иной раз, как пьяный, и целковый даст. Ох, было времечко.

Стреноженные лошади бродили по лугу, и трава мерно похрустывала у них на зубах. Неожиданно Лучанинов заорал:

– О-го-го-го-го!

Художники вздрогнули.

– Господи Исусе! – отодвинулся ямщик.

– Чего ты, оголтелый? – спросил Тихонов. – Испугал до смерти.

– Мне и надо было испугать. Смотри, смотри! Эк она шарахнулась. А вон та голову как закинула. Поза-то как раз для моей баталической картины. Чего лучше: ноздри раздуваются, а глаза – пламень!

Подсев ближе к огню, он торопливо набросал в альбом контуры лошадей.

– Небольшая зарисовочка для памяти, а развить можно будет после. А ночь-то, ночь, братцы, совсем голубая!

Сергей невольно позавидовал приятелю. Не теряет времени даром. А где взять вдохновляющую натуру для "Геркулеса"? Как оживить мифологический сюжет заданной программы?

В наступившей тишине снова завел свою скрипучую музыку коростель. Потом, покрывая его однообразное кряканье, залился в ветвях цветущей рябины соловей.

Трещали сучья костра, вспыхивало и замирало пламя; валились в огонь мелкие головешки. Ямщик пек в золе картошку.

– Дай попробовать, – попросил Сергей.

И разом вспомнился милый голос:

"Как я завидовала мальчикам… Сидят у костра и пекут картошку. Этого я не могла себе позволить".

Машенька! Как близка она его душе!

А кто остался у него из родни? Никого. Отца, кузнеца, он даже не помнил. Мать, дворовую Благово, ездил хоронить сам. Золотошвея была. Умерла в Москве, вышивая для господ до последнего дня. Из Москвы Сергей проехал в деревню. Встретили там, как чужого. Двоюродные сестры над ним посмеивались, передразнивая его городскую речь. Но, когда он пошел на луг и взялся за косу, все точно изменилось. Размах его был силен, трава ложилась широко и ровно. Видно, прежняя сноровка не забылась.

"Не ударил Сергей лицом в грязь, хотя руки и стали белые", – говорили старшие.

Он чувствовал тогда, что душа его точно раздваивается: он страстно любил Петербург, привык к укладу столичного города, но всем существом тянулся к родной деревне.

Сергей одинок, как оба его товарища. У всех троих – никого в целом мире. Оттого, может, и сдружились.

Опираясь на локти, ели рассыпчатую прошлогоднюю картошку. По дороге протарахтела запоздалая телега. Заржали лошади. Им ответило из-за речки далекое ржание. Вспыхнувший искрой, там блеснул огонек.

– Мальчишки в ночном балуются, – вяло заметил ямщик. – Головни кидают. Как бы чего не подожгли. Много лесов горит об эту пору, особливо ежели засуха. А то, пожалуй, цыгане.

– Где цыгане? – встрепенулся Сергей.

– Да вон за теми кустами, на другом лугу, у ракитника. Своей волей некошеное травят.

Сергей поднялся и пошел от костра.

– Ты куда, барин?

– Хочу цыган посмотреть.

– Береги деньги, выманят.

– Выманивать-то нечего.

– И я с тобою, Сережа, – сказал Тихонов.

Зашагали рядом. Из-за кустов скоро донеслась гортанная речь и посвист. Молодые цыгане стреноживали лошадей. Кто-то сердито бранился по-цыгански.

Подошли ближе. На красноватом фоне костров все яснее и яснее обозначались фигуры. Над котелком у первого огня копошилась старуха. За ее спиной показались лохматые головы цыганят. Они с любопытством рассматривали подходивших. Старуха начала пронзительно клянчить:

– Дай, барин хороший, денежку! Позолоти, соколик! Я тебе судьбу счастливую наворожу. Будет у тебя раскрасавица жена, глазки заграничные….

Цыганята подскочили к художникам, толкая друг друга и крича, как стая галчат.

– Цыц! – прикрикнула на детей молодая цыганка с грудным ребенком на руках.

Старуха накинулась на нее с упреками, называя Аннушкой.

Сергей взглянул на молодую женщину. Смуглое, красивое лицо с едва заметными рябинками. В больших черных глазах – печаль, ласка и дума. Сергей сел подле. Прижимая к себе ребенка, она сказала спокойно, как заученную фразу:

– Хочешь, барин, спою песню?

– Спой! – обрадовался Сергей.

Она ответила приветливой улыбкой и запела низким задушевным голосом:

 
Отойди, не гляди,
Скройся с глаз ты моих…
Сергей подхватил:
Денег нет у меня,
Один крест на груди!
 

Ему стало вдруг особенно радостно. Да, денег у него мало. Но Машенька любит его. Машенька! Светлая, непохожая на других! Такая ясная, правдивая.

Перед отъездом Сергей успел забежать к Федору Петровичу Толстому попрощаться. Машенька тоже уезжала в деревню.

Кончив петь, Аннушка спросила:

– Чего смеешься, барин?

– Жить хорошо!

Старуха учила:

– Проси барина, пусть позолотит за песню.

Сергей хохотал:

 
Денег нет у меня,
Один крест на груди!
 

Художники бросили несколько медных монет детям. Старуха проворчала, что в Москве у Яра хорошие господа хор одаривали золотыми, а красивым цыганкам подносили брильянтовые сережки.

– Нет у бариночков денег, – остановила ее Аннушка, – не видишь, что ли? Не слушай ее, барин пригожий. У тебя у самого голос – цены нет. Ты бы у нас, в таборе, запевалой был.

Сергей дружески кивнул ей и обратился к приятелю:

– Миша, ты что?

Тихонов схватил его за руку.

– Вот что я ищу! Свет и тени. И контуры… Блики… Смотри – где же здесь тонкие переходы? Они все как вылеплены. Я запомню это! Непременно запомню!..

Волнуясь, он стал, как всегда, заикаться.

– Я тоже правду ищу, – подхватил Сергей, – правду и радость жизни. Видишь, она вот и здесь, эта радость. Я тоже запомню. Они такие, будто их родила сама земля, вместе с зелеными почками. Они – от земли. Смотри: Аннушка-красавица смеется. Смех-то какой! А голос – бархат. Постой! Я не умею выразить… Всюду, где жизнь и правда, там и красота. А нас все еще одними богинями в Академии пичкают. Одними классическими образцами. А я хочу писать жизнь, природу. Как ты думаешь, рассердился бы профессор Егоров, если бы я вместо Геркулеса написал вон того лохматого старика? Или привез в Академию такую картину: костер и их – этих черномазых мальчишек? Может, плеваться бы стал?

Тихонов улыбнулся:

– Может, и плевался бы. В Академии одно только "возвышенное" до сих пор ценят.

– Антики?

– Антики. А ты вдруг – черномазых!

Оба рассмеялись.

– Пора ехать, однако, – вспомнил Сергей, – а не хочется… Прощай, Аннушка!

– Прощай, барин, – мягко отозвалась цыганка, укачивая расплакавшегося ребенка.

Снова ввязалась старуха:

– Возьми корешок на счастье.

– У меня счастья и так через край! – весело бросил Сергей. – А тебя, Аннушка, я унесу в своем сердце и по памяти нарисую. Прощай! Может, когда и встретимся.

И, как вызов жизни, он пропел во весь голос:

 
Денег нет у меня,
Один крест на груди!
 

Когда товарищи вернулись, Лучанинов спал, повернувшись к огню.

– Запрягать бы, бариночки, пора. По холодку поедем, а то слепни жрут скотину, всю спину у лошадей раскровянили, проклятые.

…Завидев барскую усадьбу, ямщик стал настегивать лошадей. Задрав хвосты, они лихо влетели в березовую аллею, ведущую к подъезду.

– Но-о! Милые! Но-о-о, орлы!

Подъезд был закрыт. Ни на зов, ни на стук никто не появлялся. Ямщик почесал в затылке:

– Прасковья Даниловна сама завсегда открывает, а тут, видно, кур с барином кормит, вот и не слышит.

Он привязал лошадей к одной из берез и стал выгружать несложный багаж седоков.

Лучанинов полез в карман за кошельком.

– А вы не торопитесь, ваша милость. Здесь нашего брата, ямщика, потчуют. Такое старинное заведение: и сыт, и пьян, и нос в табаке. Напрасно я колокольца отвязал – надоели звоном, – все бы кто из слуг вышел. А вы пожалуйте туда – вон в калиточку. Направо калитка – в сад, а налево – во двор. Там он, барин, верно, и есть.

Двор обсажен стриженым ельником и кустами желтой акации. Еще издали слышится: "Цып-цып-цып!" Женскому певучему голосу вторит октавой ниже мужской: "Цыц-цып-цып…"

За кустами художники увидели множество домашней птицы. На песке точно раскинулся разноцветный ковер. В солнечных лучах переливалось черное, белое, рыжее и пестрое оперение птиц. Султаны петушиных хвостов отливали бронзою. Индюки распускали свои веера и, сердито захлебываясь, потрясали синебагровыми бородами. Утки крякали. Гуси шипели. Малоголовые, все в крапинках серые цесарки, семеня тонкими ногами, подбегали к плошкам с водой и, смешно закидываясь, пили. Поднявшись на собачью будку, пронзительно кричал павлин, а хвост его свисал до земли великолепным шлейфом в сине-зеленых и золотистых узорах.

Широко расставив ноги, посреди птичьей стаи стоял человек лет тридцати пяти, в военной фуражке, сдвинутой на затылок, в расстегнутом чекмене. Рядом с решетом, полным зерна, к птицам склонилась молодая полная женщина, с румяным круглым лицом и большими добрыми глазами. Неторопливыми движениями она бросала корм. Полуторагодовалый мальчик в одной рубашонке, уцепившись за капот матери, заливался громким смехом каждый раз, когда куры, толкая друг друга, бросались к зернам. Поодаль старуха кормила в корытах гусей и уток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю