444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ал. Алтаев » Повести » Текст книги (страница 31)
Повести
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 23:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Ал. Алтаев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)

– Хотите, я ему подарю что-нибудь, Лиз?

– О нет, это его не развеселит. Он – человек молодой, а молодым нужны развлечения. Конечно, крепостным – иные, чем нам.

– Вы всегда правы, дорогая.

И Елизавета Ивановна приказала, чтобы Сергей по праздникам ходил на деревню, где молодые парни и девушки водили хороводы, или играл с дворовыми в горелки.

Сергей ослушался. Ни к деревенской молодежи, ни к дворовым он не пошел, а продолжал сидеть где-нибудь в дальней аллее или писал пейзаж, а изредка и этюд с кого-нибудь из жителей усадьбы.

Осенью все переехали из имения в Москву, где у Благово, в доме тетушки Марии Ивановны, родился первенец.

Дом Римских-Корсаковых у Страстного монастыря – большой, вместительный, удобный. Мария Ивановна, избранная крестной матерью, окружила молодую семью внимательным попечением. Так как ребенок родился хилым, решено было дать ему сначала окрепнуть, а потом уже пускаться в такую дальнюю дорогу, как Петербург. И Благово остались гостить у тетушки до весны.

С зимним сезоном, сдав маленького Петеньку на руки кормилицы, Елизавета Ивановна закружилась в вихре московских балов. Она нашла, что и в этой "отставной" столице, в конце концов, можно веселиться. И даже особенно блистать среди местных дворяночек, о которых в Петербурге высокомерно говорили: "Смешна, как москвичка!"

В конце зимы до Римских-Корсаковых долетела весть о свадьбе Машеньки Баратовой с бароном Ребиндером. Говорили, что небогатая девушка, почти бесприданница, сделала блестящую партию. Молодые будто бы уехали в свадебное путешествие за границу, на юг.

Гости и хозяева судачили о новости и не замечали, как Сергей, приготовляя столы для карт, мучительно вслушивался в разговор. С похолодевшим сердцем он разложил машинально щеточки, мелки и колоды карт на зеленое сукно ломберных столов и, шатаясь, вышел.

Все кончено. Его светлая, ясная любовь уехала с чужим человеком, навсегда вырвав из души того, с кем поклялась связать жизнь. Будет ли она, по крайней мере, счастлива? Заменит ли ей роскошь и богатство былую мечту? А что, если затоскует? Если сделала этот шаг нарочно, чтобы разом оборвать все нити, связывающие ее с прежним? Написать? Но куда? Зачем?.. Все кончено. Теперь уже все и навеки.

В тесной каморке, возле кухни, он забился в подушки, чтобы не кричать от боли и бессилия.

Саша, бросив танцы, побежала в коридор, звала его. Наверное, тоже узнала о свадьбе Машеньки. Сергей не отозвался.

Любящим сердцем угадав, что Сергей страдает, Марфуша сунулась было к нему. Но он не хотел утешения ни от кого.

Потом он встал и пошел в шеренгу выстроившихся у двери, возле буфетной, лакеев.

V. ХОЛОП

Мария Ивановна уговорила Благово провести еще одно лето в её подмосковном. Бэби [130]130
  Бэби (англ.) – ребенок.


[Закрыть]
необходимо было как следует окрепнуть на попечении опытной тетки. Помещица говорила:

– У ребенка английская болезнь, рахит. Только солнышком да солеными ваннами и лечиться. Куда вам, без меня, его поднять?.. Гляди, душенька Лизонька, долго ли я за ним смотрю, а он уж и на ножки становится.

Елизавета Ивановна вздохнула, но, выполняя "долг матери", не спорила.

С господами уехал и Сергей.

Все лето он прожил как во сне. К кистям не притронулся. Природы избегал. Избегал и встреч с Сашей. Марфуша казалась ему назойливой. Урывками, в свободные часы, он читал, разыскав на чердаке выброшенные французские разрозненные книги. Иные захватывали его, унося далеко от действительности; другие он бросал и с сердцем говорил:

– Небылицы!

И тогда лежал ничком, как мертвый, не шевелясь.

Вспоминал товарищей. Где они все? Скоро ли вернется "Камчатка" с Тихоновым? Что пишет теперь Лучанинов? Думал о разных судьбах художников. Об удачнике – талантливом Карле Брюлло… Разыскивал всякие слухи, касавшиеся живописцев, вышедших из крепостного состояния. Больше всего разузнавал о Василии Андреевиче Тропинине, крепостном графа Моркова, слава о котором гремела и в Москве, и в Петербурге, о котором знали и за границею. Думал о гнезде крепостных художников в шереметевском Останкине, куда он попал раз с господами. Сад – чудо искусства. Во дворце каждый камешек, каждая картина, каждое кресло – художественное мастерство, изделие рук крепостных. Там еще живо имя мастера Ивана Петровича Аргунова, умершего почти четверть века назад. Он был "талант всех мастей", как гордо говорили о нем товарищи, шереметевские крепостные: и дворец строил, и картины писал. А когда-то звали просто Ванькой и, поди, не раз драли на конюшне. Позже господа им же гордились и все-таки оставили рабом…

Елизавету Ивановну раздражала тоска Сергея, и она жаловалась тетке:

– Вы заметили, ma tante, как наш "Рафаэль" сохнет? Скажите, почему я должна терпеть его унылый вид? Это все Машенька Баратова виновата: закружила ему от скуки голову, а он и вообразил себе бог знает что… Ему бы в мою Марфушку влюбиться!

– А что? Хорошая девушка, – отзывалась рассудительная Мария Ивановна. – Пережени их – и делу конец!

Лиз надувала губки – Марфуша ей была нужна неотлучно.

Пасха выдалась поздняя. В страстную субботу Сергея пустили погулять в Москву. К Фоминой неделе[131]131
  Фомина неделя – следующая за пасхальной.


[Закрыть]
туда должна была приехать на весеннюю распродажу в магазинах практичная Мария Ивановна и увезти его с собою обратно.

В канун пасхи Сергей бродил один по улицам. Ему не хотелось в складчину с корсаковской дворней встречать праздник.

Он шел наугад. Поминутно попадались бабы с узелочками: они несли святить по церквам куличи и яйца. Форейторы [132]132
  Форейтор – верховой, правящий передними лошадьми при запряжке цугом (гуськом).


[Закрыть]
звонко кричали:

– Па-а-ди!.. Сто-ро-ни-ись!..

И горячие лошади пролетали мимо.

Часы на Спасских воротах горели ярко освещенным циферблатом. Сергей проверил по ним свои карманные.

– Па-а-ди!.. Па-а-ади!..

Сколько экипажей. Все торопятся встречать праздник. Вон карета полицеймейстера, кругом нее скачут казаки. Толпа шарахается – того и гляди, огреют нагайкой. С каланчи протяжно доносится:

– Слу-ушай!..

Этот окрик напоминает далекий Петербург, Петропавловскую крепость. Былую жизнь. Там теперь наступает время белых ночей. А здесь небо все темнее. Вот оно стало как черный бархат и окутало улицы мглой. Видны только повороты, где горят плошки. Они обозначаются четкими огненными каплями, похожими на отражение далеких звезд. И вдруг в разных направлениях начали зажигаться яркие точки – пламенными узорами выплыли очертания церквей, общественных зданий. Пасхальная Иллюминация!..

Часы пробили полночь. Глухо грянул пушечный выстрел. Он не успел еще замереть, как со всех концов Москвы залились колокола, заговорили голоса всех "сорока сороков" колоколен Белокаменной.

Сергей вошел в Кремль, поднялся на колокольню Ивана Великого и стал среди любителей-звонарей. Внизу от Чудова монастыря в свете мигающих огоньков тянулась длинная цепь черных монашеских фигур. Горящие свечи озаряли золотые и серебряные хоругви, озаряли лица людей. Подавляюще гудел Иван Великий, заглушая голоса певчих. Спугнутые звоном голуби не находили себе места и реяли, точно подхваченные ураганом лепестки гигантских белых цветов.

Было красиво и торжественно. И особенно одиноко. Вспомнилась уютная квартирка при Академии: у пыхтевшего самовара – приветливое лицо хозяина, склонившегося над своим отчетом, ласковые уговоры Анны Дмитриевны "больше кушать…".

Вспомнились горячие споры с товарищами об искусстве, заикающийся, взволнованный голос Миши Тихонова и спокойный басок Лучанинова.

Сергей не пришел к общему праздничному столу, а пролежал в своей каморке под лестницей весь остаток ночи. Пролежал и другой день, когда вся прислуга, кроме нескольких стариков, перепилась и была отпущена погулять. Весь день он читал французских писателей, рождавших в душе новые мысли. А когда читал Вольтера, думал: что, если бы эту книгу увидели у него дворовые! Они засмеяли бы его, прозвали «французом», «барином», а господа, возможно, наказали бы за «вольтерьянство» – свободомыслие.

Сергей не соблазнился и пасхальным гуляньем под Новинским. Праздник прошел для него как будни.

В фомин понедельник он должен был сопровождать приехавших Корсаковых, мать и Сашеньку, на распродажу. В этот день Москва кишела экипажами и пешеходами, начиная с аристократок и щеголих, кончая бедными чиновницами и мещанками в поношенных салопах. В этот день каждый магазин выбрасывал на прилавок залежавшийся товар, чтобы завтра заменить его новым.

Всем хотелось приобрести за бесценок новое платье, шаль, шелк, бархат, кружева, ленты. Расчетливая Мария Ивановна собралась спозаранку в магазин Матиаса – мечту всех московских модниц.

Широкие двери уже осаждала толпа, когда Сергей откинул подножку корсаковской кареты. Мария Ивановна сердито кричала:

– Ну что же ты, Сережка, стоишь болван болваном? Видно, там, в Питере, по разным академиям, ты всякой деликатности набрался и разучился работать кулаками? Сама я, что ли, должна расчищать себе дорогу? Вот дурень!

Сергей покраснел, но стал послушно пробираться сквозь толпу женщин с картонками, вышитыми мешками, узлами, пакетами в бумаге и холстине, громко покрикивая:

– Дорогу!.. Дорогу генеральше Римской-Корсаковой!..

Мария Ивановна со своей стороны не жалела превосходительных кулаков.

Сзади шла Саша, раздвигая локти, чтобы спасти праздничное гренадиновое платье и шляпку с ажурными лентами – вдохновенное произведение модистки с Кузнецкого моста.

Сбоку Сергея поддержал хриплый голос квартального:

– Дорогу генеральше! Виноват, ваше превосходительство! Посудите сами – толпа без всякого разумения.

Вся красная, Мария Ивановна грозно оборвала:

– Я тебе покажу "разумение"! С толпой справиться не умеешь, какой же ты после этого страж порядка?

Саша шепнула в отчаянии:

– Маменька… маменька… я не могу… Я уйду…

– Не дури! Все равно не пролезешь теперь назад. – И тут же окликает сочным басом: – Наталия Борисовна! Почем покупали левантин?

– Всего по три рубля, а еще вчера он был пя-ать!

– А двойной линон?

Ответ знакомой дамы тонет в общем гуле.

– Александрин, пробирайся, душа моя, пробирайся! Видишь, твой мазун ничего не может. Ни богу свечка, ни черту кочерга.

– Маменька, что вы говорите? За что оскорбляете человека?

– Холоп, матушка, а не человек! Еще о вольной хлопотала этакому балбесу!

– Маменька! Я убегу! Над нами смеются… – шепчет Саша со слезами.

– Не убежишь. Для тебя же, не для кого другого, обновки приехала покупать. Для тебя на своем генеральском теле синяки домой принесу.

Саша не убежала, а благополучно вернулась домой, привезя для себя и всей семьи ворох обновок. Но после поездки не решалась взглянуть в глаза Сергею. Столкнувшись раз в буфетной, она сделала вид, что не заметила его.

В деревне Сергей чувствовал себя все же лучше. Были глухие уголки сада, куда он уходил в свободные минуты. Была рыбная ловля на маленькой речке. Были одинокие ночные часы под звездным небом.

Сквозь черные кружева листвы сквозила бездонная небесная глубина и ширь. Можно было любоваться золотым бисером звезд, слушать утомленным сердцем тишину… И от этого постоянная, тоже бездонная обида жизни точно замирала.

Иной раз Сергей шел слушать музыку воды вблизи мельницы Жадно следил за пляской солнечных бликов по глади запруды. Солнце, источник всего живого, рождало в его омертвевшей душе намек на жизнь, пробуждало сознание. У плотины бурлила и пенилась вода, поднимая в памяти забытый протест, смутно звала к борьбе.

VI. ИХ ВЛАСТЬ

Солнечный луч творчества, казалось, вернулся в сердце Сергея по возвращении в Петербург. Он осветил ему существование, когда господа приказали расписать анфиладу комнат, предназначенных для картинной галереи.

Как-то утром его потребовали в будуар барыни. Там был сам Благово и маленький барчонок со старой няней.

Толстый и упитанный благодаря недавним заботам Марии Ивановны, ребенок переваливался на ножках-тумбочках и бегал от Елизаветы Ивановны к няне, хватая старушку за накрахмаленные завязки чепца. Потом, смеясь, вновь кидался к матери и путался в кружевах ее нарядного капота.

Елизавета Ивановна чувствовала себя "рафаэлевской мадонной" и томно играла с ребенком. Но, когда мальчик, расшалившись, дернул ее за локон, она сердито оттолкнула его:

– Несносный мальчишка! Нянька, ты совсем не смотришь за ним! И вы, Пьер, не смогли вовремя удержать. Да унеси же ребенка в детскую, нянька!

Няня унесла испуганного мальчика, а барин со сконфуженным видом старался привести в порядок прическу жены.

Пришла Марфуша и исправила локоны горячими щипцами. Проходя мимо Сергея, она не удержалась и громко вздохнула.

Елизавета Ивановна рассерженно обернулась.

Сергей стоял у дверей и ждал.

– А… это ты? – протянула все еще недовольно барыня. – Я звала его, Пьер, чтобы приказать закончить новые залы в нашей галерее, согласно художественному плану.

– Вот именно, Лиз… художественному…

– Я много думала над ним. И вот мое решение: сцены с сельским и в то же время аллегорическим смыслом. В весьма деликатной манере. Вроде Ватто. Это модно и изящно. Графиня Лаваль, несмотря на свой этрусский кабинет с коллекцией знаменитых ваз, и граф Кушелев, чье серебро и золото на поставцах и этажерках вызывает зависть даже у знатных иностранцев, оценят деликатность моей затеи… А что теперь скажет князь Андрей Михайлович Голицын? Он возмущает меня своим хвастовством: в его галерее будто бы уже пятьсот картин. Но, я думаю, он сильно преувеличивает. Как вы полагаете, Пьер?

– Преувеличивает, Лиз, несомненно преувеличивает!

Благово старался избегать сравнения с вельможными меценатами.

– Ну, – повернулась барыня к Сергею, – слушай внимательно и запоминай, чтобы не внести в план своего русского… холопского вкуса. Это надо иметь в виду с самого начала, чтобы избежать непоправимых ошибок.

Сергей наблюдал. Откуда у Елизаветы Ивановны такой апломб, такая уверенность в себе?

– Во-первых, – медленно говорила барыня, – следует, чтобы в нашей галерее были приемные дни для избранной публики. И вот что я придумала; моя бабушка, весьма близкая к императрице Екатерине, рассказывала, что тогда в моде было называть дни недели совсем по-особому… Это будет забавно и оригинально. Не правда ли, Пьер?

– Оригинально! – как эхо, повторил Петр Андреевич.

– Надо будет нарисовать Сатурна [133]133
  Сатурн – бог посевов у древних римлян. Праздники в его честь продолжались семь дней.


[Закрыть]
с косой, а под ним – в фигурах дни недели… Запиши, – указала Елизавета Ивановна на приготовленный лист бумаги с фамильным гербом Благово. – Понедельник будет называться «Серенькой». Можно изобразить маленькую хорошенькую мышку с бантиком на шейке. Но, боже избави, не такую, чтобы вызывала страх и отвращение своим естественным видом! Чтобы ничего естественного, грубого. Все – мечта, греза, сказка. Пиши: вторник – «Пестренькой», это луг с разноцветными… или нет, лучше букет полевых цветов в руках у грациозного пастушка, который он подает своей любезной пастушке. Понял?

– Слушаю-с.

– Дальше: среда – "Колется". Это – ну хотя бы ежик… Ах, нет, у тебя получится вульгарно, слишком просто. Вот! Нарисуешь мой портрет с веретеном, наподобие все еще, кстати, не оконченной тобой "Омфалы". Я протягиваю веретено с золотой ниткой… или лучше – голубой. Итак, мой портрет и веретено, на которое "дерзкий может наколоться…".

Она кокетливо взглянула на мужа, и тот окончательно растаял.

Сергей аккуратно записывал затеи, всплывавшие, как водяные пузыри, в мозгу барыни.

– Четверг – "Медный таз". Наши бабушки ходили эти дни… – Елизавета Ивановна слегка потупилась, – в баню. Но мне кажется, Пьер, это не совсем прилично. Лучше бассейн с фонтаном и нимф, резвящихся в голубых струях.

– Ах, Лиз, умница! Вы всегда найдете очаровательную уловку!

– Пиши, Серж. Пятница – "Сайка". Фи!.. Такое неизящное название. Всю ночь думала и ничего, кроме кондитера в колпаке, не придумала. Но это неинтересно! Надо что-нибудь более возвышенное.

Сергей машинально продолжал писать. Елизавета Ивановна потянулась за листом и прочла:

– "Вакханка…[134]134
  Вакханка – жрица бога Вакха.


[Закрыть]
Бахус… Церера…" Церера? Это удачно! Подумайте, Пьер, вот неожиданность: он подсказал мне хорошую мысль! Церера – богиня плодородия с золотым снопом в руках. Ведь из колосьев, кажется, и делают эти сайки. Цереру тоже нарисуешь с меня. Я хозяйка дома и земельных угодий. А главное, теперь я – мать. Не правда ли, Пьер, я мать?..

– Мать, Лиз, очаровательная мать. Мадонна!

Елизавета Ивановна благосклонно улыбнулась мужу и протянула руку для поцелуя.

– Теперь суббота: "Умойся". Непременно портрет малютки Петеньки в ванночке. И, наконец, воскресенье: "Красное". Ваш портрет, Пьер, в красной римской тоге. Это будет эффектно! – Она откинулась на спинку кресла. – На сегодня довольно, я устала. А еще столько дел! Столько распоряжений! Пожалейте меня, Пьер.

Благово встрепенулся:

– Уходи, уходи, Сергей! Барыня утомилась.

Сергею отвели светлую комнату для работы. Он завалил ее всю чертежами, рисунками, подрамниками с натянутым полотном, надеясь, несмотря на нелепость и безвкусие заказов, заглушить работой смертельную тоску. Он серьезно обдумывал мешанину из мифологии и досужей фантазии барыни, старался создать и в этом винегрете что-нибудь интересное, значительное.

Сквозь тонкую стену, отделявшую его от буфетной, к нему, как всегда, доносились разговоры челяди. Какой-то приезжий монах гнусаво разглагольствовал. Неожиданно он умолк на полуслове: в буфетную кто-то вошел.

– Это што за со-бра-ни? – послышался крикливый вопрос немца-мажордома.

– Все нянька, – оправдывался буфетчик. – Любит до смерти странников.

И опять – брюзжащий голос:

– Пфуй, господски дом напустиль ладон, воск, деревянна масла. Их бин хир смотрель порядка. А Сережка тоже. Сережка напустиль скипидар, краска. Пфуй! Сережка надо в столярни. Распустиль хлоп!..

Сергей слышал все, слово в слово, и его охватывала злоба. Он ясно представил себе, как исказилось презрительной гримасой одутловатое лицо немца, с маленькими заплывшими глазками, когда он произносил: "Сережка… Хлоп…"

И вспомнил рассказ о Леонардо да Винчи. Работая над своей знаменитой фреской "Тайная вечеря", величайший итальянский художник изобразил в предателе Иуде настоятеля того самого монастыря, для которого и писал фреску.

Сергей осмотрел начатый "аллегорический календарь". Как нельзя кстати наружность немца подходила для изображения упившегося Бахуса с толстым лицом и губами, красным носом и рыжим коком на парике.

Быстро набросал он на бумаге карикатуру и готовился уже перенести ее на полотно, как в комнату вошел сам мажордом.

– Работаль? – спросил немец отрывисто. – Ну, гут, гут, карашо. Я пришел за тебя: изволь собираль веши и марш – в столярни.

Сергей возмутился:

– Да вы что придумали, Ганс Карлович? Моя работа требует света.

– Мольшаль, мазилька! Я – машордом, распоряшаль… – Он вдруг остановился и, указывая пальцем на карикатуру, спросил. – А это… was ist das?[135]135
  Что это такое? (нем.)


[Закрыть]
– Потом разом замолчал, поджав губы и выпучив глаза.

Нагнувшись над рисунком еще раз и что-то, видимо, обдумывая, он визгливо закричал:

– Дольго мне ешо говориль? Марш сишас в столярни! Прошка, помогай нести.

Сергей начал раздраженно собирать вещи.

Прибежал казачок Прошка. Мальчишка любил скандалы. У него был торжествующий вид. Еще бы! Зазнайка-Сережка изгонялся с господской половины в столярную. А там удобнее будет таскать у него бумагу, карандаши, краски. Казачку нравилось малевать. Над его рисунками впокатку хохотала вся дворня. Бойкая рука мальчишки выводила картинки самого озорного содержания.

Началась новая жизнь, под визг пилы, под стук долота и шуршание стружек. Сергей уговаривал себя:

"Ничего, стисну зубы и поставлю мольберт за перегородкой, подальше от столярного станка. Все же это – творчество, и в нем можно забыться…"

А у Елизаветы Ивановны рождались все новые и новые причуды. Она хотела выжать своего крепостного, как губку. Она уверяла, что Сергей может ездить с нею на запятках, исполнять одновременно поручения, требующие толкового понимания, писать портреты, разрисовывать вазы для сада и декорации для задуманного ею театра, а также не оставлять "плана" картинной галереи. И жаловалась мужу:

– Пьер, мне противно кататься, когда за мной стоит Григорий! И ростом он не вышел, и нос… – она делала неопределенный жест, – такой непростительно вульгарный профиль. Он отравляет мне прогулку. Я начинаю нервничать… и… вообще… прикажите что-нибудь Гансу Карловичу.

Мажордом распорядился, чтобы второму выездному лакею надевали парик с золотистыми кудрями, а лицо белили и румянили. Нос исправить, правда, не удалось, – Елизавета Ивановна продолжала "нервничать" и требовать Сергея.

И он рвался на части, работал то в зале для будущего театра, то в "картинной галерее", то раскрашивал к весне вазы для сада. Елизавета Ивановна досадовала, что Сергей не скульптор, и сердито спрашивала:

– Чему же тебя учили в Академии, если ты даже амуров и богинь сделать не умеешь?

Работать при столярной было вдвойне тяжело.

Старик Егорыч, искусный столяр и неплохой человек, имел трех подручных, которых учил и нередко бил. Бил он их только под пьяную руку, но напивался часто. Денег у Егорыча водилось негусто, и водку он заменял лаком, который выдавал ему мажордом. Егорыч процеживал лак через корку хлеба или через соль и глотал отстоявшийся спирт Этим зельем он поил и своих подручных, отданных ему под начало. Пьяный, он вымещал на них всю обиду жизни, все неудачи, боль и бесправие. Бил и приговаривал:

– Это тебе, сукин сын, за то, что ты вчерась олифу спор-тил. А это за то, что голову льва на господском кресле вверх тормашками приставил. Меня били, и я бью!.. У меня, может, все кости из суставов выверчены, а душу на конюшне ногами вытоптали. Пущай и другой терпит…

Подручные – Ванька, Васька и Савка, – напившись того же лака, бросались с помутившимися глазами сообща на старика. Они колотили его в свою очередь, падали на пол и с криком и грохотом подкатывались под самую дверь загородки Сергея.

Но, когда все, наконец, "обходилось" и соседи бывали трезвы, Сергей начинал мало-помалу привыкать к обычному стуку и шуму мастерской. А запахи скипидара, лака и красок были к тому же сродни его искусству.

Сергей готовил как-то холст, обдумывая предстоящую работу. Дверь скрипнула, в нее просунулась всклокоченная голова старика Егорыча. Он был трезв, и маленькие серые глаза его смотрели из-под очков светлым проницательным взглядом.

– А я к тебе, Сережа, – начал он со вздохом. – Тоска заела.

Сергей невольно улыбнулся:

– Лаку, что ли, не хватило, Егорыч?

– А ты не смейся. Лаку хватит. Да не всегда он тоску отгонит. Тоска мое сердце выела, как роса медвяная траву в поле выедает. Сяду-ка я к тебе на ящик. Не бойся, на краешек, ничего не сомну… Я ведь понимаю.

От него пахло не как обычно перегаром, а свежим деревом.

– Поговорить с приятным человеком, Сережа, охота. Вот здесь томит. – Он указал на сердце.

Лицо старика, в мягких морщинах, вдруг осветилось ласковой улыбкой.

– У нас с тобою наши работки ровно бы сестры, Сережа. Ты картину, скажем, малюешь, а я тебе – рамы да подрамники, мольберты да столы для рисования. У тебя краски, и у меня краски. А был бы ты мастер другого цеха – лепил бы из глины, скажем, – я твою лепку из дерева на вещицы для барского потребления вырезывал бы. По твоим, значит, образцам. И столько рублев ты да я получили бы, когда были бы на воле!..

Старик снова протяжно вздохнул и заскорузлыми пальцами начал осторожно перебирать рисунки Сергея.

– Важная работа! – с простодушным восхищением произнес он. – Краски-то сам растираешь?

– Сам, понятно.

– И охра, и краплак, и индиго, и кармин. Я, братец, знаю толк даже в твоих брахманских карандашах. Сей итальянский карандаш, хоть и выписывают из Италии, а только, помню, говорили – как это ни удивительно, – отыскался и у нас, где-то на Дону. А все русские тянутся к заграничному и своим брезгуют.

Егорыч рассматривал набросок смеющегося женского лица.

– Что это у тебя, Сережа, никак, Марфутка-горничная? Зачем тебе простой девки портрет? Смотри, не попало бы от господ.

– В дело пойдет! А похоже? – улыбнулся Сергей.

– Как живая! Ну ты и мастер, я погляжу!

Сергею стало приятно от интереса, проявленного этим малознакомым стариком к его творчеству.

– Я ведь тоже маленько рисовать учился для моей работы, – продолжал Егорыч. – Хлебнул этой мудрости… И вот душа моя хочет тебе открыться… Ты ведь не из вороньей стаи. К тебе сердце и потянуло. А то – скука лютая. Сегодня воскресенье, в столярной не работаем. Есть, значит, свободное время. Станешь слушать мою сказку-быль?

– Как не слушать, Егорыч!..

Сергей был рад. Точно родная душа пришла и захотела вылить ему все, чем болела сама.

Егорыч, положив руку на плечо Сергея, заглядывал ему в глаза и вполголоса говорил:

– Прежде, как ходил ты с утра в ливрее, был ты словно чужим. Забежишь с каким приказом от господ в столярную, а я своим молодцам и толкую: "Фордыбачит, стерва, а из такой же кости вышел, как и я. В курной избе рожден от бабы. Перепетуи, как и мы грешные…" Нынче же ливрею надеваешь, когда в барские хоромы позовут. А здесь сидишь, как и мы, в ситцевой рубахе… И стал ты нам ровно своим. Понял?..

– Понял.

– Сказано – и кончено. А то – "ака-де-мии" разные да "художники". Свой и свой, вот и все!..

Старик начал свою повесть тем внешне бесстрастным голосом, каким рассказывают странники-сказители:

– Жил-был на свете Федька, Егоркин сын… После стали звать его Егорычем. И этого самого Егорыча ты видишь сейчас перед собою.

Он ткнул себя пальцем в грудь.

– Только не всегда он был, как сейчас, столяром. Ты только спроси, кем он не был по желанию господ? Учили рисованию, в резчики готовили, художественную резьбу по итальянским манерам резать. И пению учили, не поверишь, ей-богу, пению… А уж грамоте – само собой. И в оркестре господском играть – все было. Что прикажут, то и делаешь. Куда ткнут, туда и идешь. И многим господам тот Федька Егоркин принадлежал по закону – переходил из рук в руки: то по наследству, а то по купчей…

Он перевел дыхание, глядя в окно. На снегу двора начинали синеть сумерки. Потом заговорил снова:

– Принадлежал Федька фельдмаршалу графу Разумовскому, коему пришло на мысль продать весь оркестр князю Потемкину, по восемьсот рублев за каждого, всего за сорок тысяч. Продали Федьку, однако, отдельно и в газетах дали объявление: "Продается дворовый человек, умеющий грамоте, знающий столярное ремесло и который хорошо играет на флейтраверсе". Сказано – сделано. Попал столяр Федька к светлейшему.

Егорыч подошел к печурке и поправил в ней полено. Огонек вспыхнул и зазмеился по дереву. Жаркие красноватые отсветы легли на некрашеный пол. Кочерга в руках Егорыча слегка колотилась о половицы, и только этот стук выдавал его волнение. Голос звучал равномерно-монотонно.

– А был в это время Федька уже Федотом, и можно бы величать его Федотом Егоровичем, ежели бы он не родился в холопском звании. И с женитьбой ему не повезло. Вот веришь ли, никогда не льстился я на женитьбу. Отпугнуло от женского пола еще в младости. Был я, к слову сказать, парнем красовитым и любил, нечего греха таить, любил в те поры, как значился еще крепостным графа Орлова… Это тот самый Владимир Григорьевич Орлов, что приказал высечь своего крепостного архитектора за то, что тот, строя кузницу, ошибся и завалил свод. А с кем ошибки не бывает? Да я не про то. Меня и самого секли до полусмерти за девушку. Любанькой ее звали. С Любанькой у нас был сговор, и с родителями уже по рукам ударили. Любань-ка, ни дать ни взять, наша Марфутка была: такая же черноглазая, бойкая, в хороводе первая запевала, а коса – до пят. И вдруг графову бурмистру вдовому она понравилась. Граф и просватай ее за него. Она – в слезы: "Не пойду. Он мне хуже собаки паршивой!" И правда был он непригож: голова не то песья, не то лошадиная, и кривой-то на один глаз, и старый, и корявый да конопатый, на одну ногу прихрамывал… Тьфу, прости господи, одно слово – образина. Любанька кричит: "Удавлюсь!" А графу что? Отдал приказ, сказано – сделано… А Любанька возьми и впрямь удавись в хлеву… Коровы ей мертвой ноги лизали, а я в те поры бурмистрову рожу раскровянил. Ну, за это меня сперва хотели в солдаты отдать, а после только выдрали. Три месяца отлежал. А как поднялся, графу для дочери в свадьбе нахттиш [136]136
  Нахттиш (нем.) – ночной столик, туалет.


[Закрыть]
с амурами вырезал. И за то граф меня до руки своей допустил – руку барскую рабски облобызать, в знак полного прощения. И невесту предлагал выбрать. Я, конечно, поблагодарил и отказался. Как на какую девицу взгляну, мне моя Любанька в хлеву на перекладине чудится. Зато нахттиш вышел на славу. Всяк, кто приехал на свадьбу, хвалил безмерно. Свадьба была пышная, на весь Питер прогремела. Гости собрались самые вельможные… А у моих резных амуров личики – как живые, сказывали, с грацией итальянского совершенства. Да-а-с!

Егорыч опять помешал в печке. На лице его резче выступили морщины. Голос зазвучал совсем тихо:

– Вот, как уголья рассыпаются, так скоро, видать, рассыплется и моя жисть, Сережа… Уголек вспыхнет – и нет его, одна зола. Так и жисть. Многих я господ был холопом, пока не продали меня господам Благово мастером разных нахттишей, рам, кроватей, всяких там этажерок да трельяжиков для барских утех… Ты, парень, не бери с меня пример, ни боже мой! Не тоскуй. Такая уж наша доля – служить для барских услаждений. Жисть пережить – не поле перейти. Из всякого ковша нахлебаешься…

Он усмехнулся:

– Я даже актером, Сережа, был. Не веришь? Господа любят крепостные театры. Люди ходят туда за деньги. Значит, мы, холопы, барина своего кормим. А на стене у него висела завсегда огромадная плеть. Между игрой он своими ручками бил ею неисправных актеров. "Ты, кричит, поёшь брюхом, какой ты есть бас? А ты, такой-сякой, какую рожу для оперы намалевал, – не человечья, а свиное рыло". И актерок тоже бил…

Он с горечью вдруг рассмеялся:

– У одного помещика, рассказывали, шел балет "Амур и Психея". Амур был парень рослый, и Психея – в теле. Хотели они барину угодить да и прыгнули повыше. А на веревках у барина висели ребята с крылышками: кто изображал "радость", кто – "утеху", а кто – "игру". Плясуны скакнули да головами и задели за ребят, ребята и разревелись… Публика в хохот, а барин – за плеть. Так с вспухшими задами и плясали Амур с Психеей.

Сергей слушал опустив голову.

– Тебе, Серега, еще ничего живется. Только ты немца остерегайся. Господа разгневаются, он жару подбавит. Господа приласкают, он яму выкопает от зависти. Не ты один страдаешь. Про Хераскова, сочинителя, слыхал?

– Как не слыхать!..

– Он сочинил слова для оперы, по прозванию "Милена". А музыку к ней написал холоп князя Петра Михайловича Волконского. Однако имя крепостного на нотах не проставили, и имя то всеми забылось. И я не помню, хоть сам недолгое время господами был отпущен в оркестр к князю Волконскому. И "Милену" эту самую хорошо по всем нотам знаю. Царское семейство даже смотрело и очень музыку одобряло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю