Текст книги "Повести"
Автор книги: Ал. Алтаев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
Эти глаза, эта улыбка держали его в плену. Что было в чувстве гениального живописца, когда он с первым лучом солнца пробирался в мастерскую и не отрываясь смотрел на милое лицо, унесшее в могилу загадку – причину своей смерти? Быть может, он, разбудивший душу в этой женщине, застывшей среди банкирских книг и конторок, разбудил несбыточную мечту об иной жизни, разрушительную мечту, которая скосила ее во цвете лет? Никто не рассказал ему ни о ее думах, ни о кончине… Но образ ее, это его детище, создание его гения, жил в нем; с этим образом он сроднился, по нему тосковал, его любил… И, может быть, один Франческо Мельци смутно понимал, почему иной раз учитель в бессонные ночи с лампой ходил в мастерскую к портрету, уклончиво объясняя проснувшемуся Мельци:
– Когда не спится, старикам лезут в голову всякие мысли… У нас развелись мыши… не испортили бы картин… – И добавлял совсем тихо: – Когда я ее писал, у меня были в порядке обе руки.
С многими, самыми разнородными ощущениями кардинал отошел от картины.
Окинув взглядом суровую обстановку студиоло, Луиджи не выдержал и спросил художника:
– Как можете вы мириться с этим одиночеством?
– Я позволю себе на это рассказать вашей эминенции одну пришедшую мне на ум басенку, как раз применимую к данному случаю. Камень, обнаженный потоком, лежал на горе, под которой проходила дорога, вблизи прелестной цветущей рощицы. И он сказал себе: "Зачем я нахожусь среди этих красот? Лучше мне жить между моих братьев – камней". И он скатился на дорогу. С тех пор он жил среди вечных мучений, попираемый колесами телег и подковами коней, покрытый навозом и грязью, и тщетно глядел на место, откуда пришел, место безмятежного и уединенного покоя. То же бывает с теми, кто покидает уединенную и созерцательную жизнь ради жизни в городах, среди исполненных бесконечным тщеславием людей. Здесь этого не может быть. У меня, впрочем, есть и семья – мои ученики, и мои дорогие замыслы, и вот эти немые друзья. – И он указал рукою на рабочий стол, заваленный чертежами и тетрадями.
Он стал открывать одну за другою свои заветные записные книжки, объяснять чертежи. Кардинал с изумлением смотрел и слушал, убеждаясь, что Леонардо не только великий художник, но и великий мыслитель, великий ученый. Казалось, нет конца его познаниям. Все, что он писал, было изложено простым, ясным и точным языком.
Где-то в его записной книжке, под миниатюрным чертежом летательного снаряда, было написано:
"Человек, как великая птица, примет свой первый полет на спине благородного лебедя, приведя в изумление весь мир, наполняя все книги молвой о себе, доставляя своей родине вечную славу!"
В этих словах вылился могучий восторг поэтической души Леонардо, предвидевшей, что человек овладеет тайной полета.
Через четыре столетия протягивает он руку исследователю наших дней. Вполне ясно сознает он несостоятельность учения о неподвижности Земли, как и о ее положении в центре мироздания. И, хотя написанное им не было опубликовано и для современников исследования его пропали, имя его осталось бессмертным в летописях науки.
Перед Луиджи Арагонским были чертежи первого гигрометра – прибора для определения влажности воздуха, – разных насосов, стекла для усиления света ламп, водолазных шлемов, летательных снарядов, первого плавательного пояса, первого парашюта, первой камеры-обскуры…
Было уже поздно, когда кардинал покинул студиоло Леонардо, чтобы отправиться ко двору французского короля. Леонардо долго помнил его восторженно-благодарный взгляд, удивительный для представителя католической церкви. Ведь кардинал, вероятно, отлично отдавал себе отчет в степени благочестия флорентийского художника. Прощаясь, он крепко обнял Леонардо, говоря:
– Какая ужасная потеря! Такого человека, как Леонардо да Винчи, лишилась родина!
И услышал спокойный ответ:
– Этот человек скоро совсем покинет землю.
В сумраке ночи, в молчании, при красноватом свете фонаря, он пошел проводить гостя с его свитою до ворот своего маленького замка.
Франческо Мельци стоял один перед мольбертами учителя. Пламя масляной лампы тускло озаряло лицо Иоанна Крестителя. У Иоанна, как у языческого бога, была неопределенная, даже, может быть, лукавая улыбка. Что ею хотел сказать художник? Мельци казалось, что этот проповедник нового учения любви и братства скорее похож на языческого бога Вакха… Но Мельци постарался отогнать от себя эти мысли… Да, конечно, Иоанн изображен в тот период жизни, когда юная душа стремится к общению с природой, когда он полон восторга от своей идеи, – отсюда и улыбка и поднятый палец: он прислушивается к тому, что говорит ручей, шепчет над головою листва развесистых дубов…
И тут же рядом, задернутая тафтою, – другая улыбка, которая так часто притягивала к мольберту бросившего кисти учителя, образ, давно ушедшей из жизни женщины, истинную душу которой сумел найти много лет назад великий художник…
В замке Клу с отъездом кардинала жизнь потекла по-прежнему размеренно, но Мельци заметил, что напоминание о родине взбудоражило маэстро, как бы нарушило его внутреннее равновесие, а в эти годы каждое волнение оставляет глубокий след.
Силы Леонардо слабели; тоска по родине подтачивала его. Франческо догадывался, что в памяти учителя все чаще воскресают воспоминания о более деятельном времени, когда он создавал свои лучшие произведения и когда записная книжка его быстро наполнялась меткими зарисовками и меткими рассуждениями. Все это осталось позади… А впереди… впереди… ведь и великих, гениальных людей не обходит естественное явление – старость, слабость, а в итоге – смерть…
Как часто теперь маэстро посещают приступы необъяснимой тоски, когда он часами сидит или лежит неподвижно и кажется, что он уже никогда не встанет.
Вскоре после отъезда кардинала он заболел и лежал в постели, около окна, чтобы лучше видеть природу в момент вешнего пробуждения. Весна радовала его даже здесь, на чужбине. Смотря на бледно-зеленые луга Франции, он думал о долинах Тосканы… Он чувствовал, что умирает.
И, лежа в постели, он говорил вслух, вспоминая прежние мысли, прежние записи:
– Старые люди, живущие во здравии, умирают от недостаточности питания, вызываемого тем, что доступ ему в жилы бражжейки все стесняется от постепенного утолщения стенок жил вплоть до волосных сосудов, которые первые закупориваются совершенно, и от этого происходит, что старые больше боятся холода… И эта оболочка жил производит у человека то же, что у померанцев, у которых кожура делается тем более толстой, а мясо тем более скудным, чем они старше становятся. И если бы ты сказал, что загустевшая кровь не бежит больше по жилам, то это неверно, потому что кровь в жилах совсем не густеет, непрестанно умирая и обновляясь…
Он лежал с открытыми глазами, устремленными в одну точку, как будто что-то читал.
XIII. КОНЕЦ
Утро 23 апреля 1519 года было чудесное. На листьях ползучей розы, обвивавшей окно, блестели радугой капли росы, и чашечки ипомей, что закрываются с полдневным жаром, светились, как фонарики.
Франческо Мельци, как всегда, зашел к учителю узнать, как он провел ночь и не будет ли у него каких распоряжений. В последние годы он незаметно для себя слил все свои интересы, все желания с интересами Леонардо.
Он застал художника в возбужденном состоянии, видимо давно уже бодрствующим. Спустив ноги с кровати, Леонардо читал свои записи, читал вслух, что иногда делал, тихим, размеренным голосом, как будто подводя итоги жизни:
– "Хорошо знаю, что некоторым гордецам, потому что я не начитан, покажется, что они вправе порицать меня… я мог бы так ответить им, говоря: "Вы, что украсили себя чужими трудами, вы не хотите признать за мною права на мои собственные…" Не знают они, что мои предметы более, чем из чужих слов, почерпнуты из опыта… и я беру его себе в наставники и во всех случаях буду на него ссылаться".
И, помолчав:
– "Наука – капитан и практика – солдаты". "Нет действия в природе без причины; постигни причину, и тебе не нужен опыт".
Он кивнул приветливо головою, увидев ученика:
– А, Франческо! Открой пошире окно, впусти ко мне солнце! Земля оживает; могучие соки поднимаются по стеблям… Тысячи букашек просыпаются для жизни… А я – человек – умираю. Но в этом нет ничего ужасного, мой Франческо, потому что это неизбежно. И, если ты будешь мне возражать, это прозвучит, как фальшивая нота. Смерть для меня неизбежна; я не уверен ни в одном дне, ни в одном часе. И вот что, друг мой: не пугай никого, никому ничего не говори, отправляйся поскорее к нотариусу, мессэру Буро, призови его сюда, чтобы я мог продиктовать ему мою последнюю волю.
Мельци беспрекословно пошел за нотариусом.
Солнце еще не высоко поднялось, когда господин Буро подъехал к замку на своем сытом караковом жеребце. Перед ним был дом знаменитого итальянского художника, с водосточными трубами в виде волчьих голов, из раскрытых пастей которых струилась вода после весеннего дождя. Буро с благоговением поднялся по массивной лестнице.
Он вошел в мастерскую, стены которой были испещрены рисунками художника и его учеников. Среди уродливых, забавных карикатур бросались в глаза бешено летающие саламандры на золотом фоне работы Мельци.
Художник полуспал у окна, и нотариуса удивило спокойное выражение лица умирающего. Он точно прислушивался с любопытством к той внутренней работе, которая в нем происходила.
– Добрый день, господин Буро, – сказал приветливо Леонардо. – Не откажите взять на себя труд записать мою последнюю волю.
Буро вдруг стало почему-то неловко, хотя он давно уже привык к исполнению этой печальной обязанности. Он откашлялся, сел к столу и приготовился писать. Перо скрипело, выводя букву за буквой слова завещателя. Художник торжественно диктовал:
– "Поручаю мою душу всемогущему богу… Пречистой Марии, заступнику святому Михаилу, всем ангелам-хранителям и всем святым рая!"
Это было обычное в ту пору вступление к завещанию.
Голос Леонардо звучал ровно. Он обдумал все до мелочей, даже свои похороны… Он дарует, оставляя мессэру Франческо Мельци, миланскому дворянину, в благодарность за услуги и расположение, оказанные ему доныне, все книги, которые находятся теперь в его собственности, и другие принадлежности и рисунки, относящиеся к его искусству и занятиям в качестве художника.
Дальше следовало распоряжение об имуществе, не забыт был Баттиста Вилланис, больше слуга, чем ученик. Ему он оставлял половину сада за стенами Милана, а вторую половину – Салаино.
В завещании была упомянута и Матюрина, которая должна была получить часть одежды Леонардо да Винчи и часть денег. И, возвращаясь опять к любимому ученику, он завещает ему одежду, находящуюся при нем, и остаток своей пенсии.
В завещании все было предусмотрено, даже число свечей на погребении – ведь король захочет его хоронить с пышностью, согласно положению, и он не желает, чтобы за него расплачивались, как за неимущего; он назначил даже оплату всех, кто будет нанят для участия в погребальной процессии.
Кончив диктовать, Леонардо замолчал, откинулся на подушки и закрыл глаза.
Завещание утомило его, и Мельци сделал знак нотариусу, любившему поболтать, сказав шепотом:
– Учитель утомлен, господин Буро, и ему трудно будет продолжать с вами беседу. Смотрите, как он бледен…
Но художник открыл глаза, и в них появился прежний огонек внезапной мысли, а на лбу – легкая морщинка, как в те минуты, когда он что-то припоминал. Его взгляд остановился на Буро, теплый, почти нежный. Мельци подумал, что учитель, глядя на огромную книгу, разложенную возле него, мог вспомнить детство и отца, раскрывавшего при нем часто такие же объемистые нотариальные книги.
Он услышал тихий голос; совсем тихо, как шелест, прозвучали слова:
– Необходимость – наставница и пестунья природы и ее же узда…
Как часто слышал Франческо эти слова о необходимости – логике и законе жизни, которая приносит с собой жизнь рождающемуся и смерть отслужившему свой срок организму!
Он попробовал остановить учителя, напомнить, что доктор не позволяет ни говорить, ни волноваться, когда человек утомлен, а маэстро утомлен завещанием.
Леонардо усмехнулся и снова сказал тихо и ласково старые, памятные слова:
– Милый друг, кто спорит, ссылаясь на авторитет, тот применяет не свой ум, а скорее память.
И замолчал, закрыв глаза.
Буро отыскал плащ, плотнее надвинул на лоб черную круглую шапочку и на цыпочках вышел из комнаты. Его слуга нёс за ним толстую книгу с завещанием.
Тихо было в комнате. Леонардо хорошо сознавал, что умирает, и это не пугало его, потому что было неизбежностью. Мельци стоял в стороне, откуда ему видно было прекрасное лицо с высоким лбом мудреца, обрамленное белыми шелковистыми волосами.
И вдруг услышал снова дорогой голос:
– Признайся, мой Франческо, мой ученик, мой сын, мысль от моей мысли, ты ведь думаешь, что я, несмотря на всю твою любовь, на весь почет, которым я здесь окружен, и на все, что я сделал и продумал, схожу в могилу с горьким сознанием своего одиночества?
Он перевел дух и продолжал задушевно:
– Нет, нет и тысячу раз нет… Я сделал что мог. Правда, не все, кто учился у меня, оправдали мои надежды. Но Больтрафио пойдет далеко и сделает что надо… А из других, как Салаино, выйдут посредственные живописцы, – что из этого? А ты – мой сын, моя рука, моя душа, мысль от мысли, знающий всю мою тревожную жизнь, ты не только сохранишь, но и разберешь и приведешь в порядок все, над чем я думал всю жизнь… А теперь поди к себе. Я устал.
Мельци тихо вышел в соседнюю комнату.
2 мая Леонардо сделалось особенно плохо. Придворный врач не отходил от его постели. Все составлявшие его семью были налицо, боясь не увидеть в последние минуты любимого учителя и друга. От слабости художник не мог сидеть, не мог даже говорить.
Вдруг все тело его начало неметь; мускулы холодели и сокращались…
– Франческо… друзья мои… – прошелестел его слабый голос, – я умираю и прошу простить мне… не сделал… что хотел…
Голова умирающего чуть дернулась и беспомощно упала на подушку. Конец…
Король со всем двором находился в этот день на увеселительной прогулке в Сен-Жермен-ан-Лэ. Когда ему сообщили о смерти его любимого художника, он закрыл лицо руками, не в силах вымолвить ни слова от охватившей его скорби. Он понял, что потерял не только художника, украшавшего его жизнь, но и великого мыслителя и лучшего из людей, которых когда-либо знал.
Друзья Леонардо занялись печальным ритуалом похорон, едва сдерживая слезы, а Матюрина все забывала, все путала и оглашала дом рыданиями.
Но больше всех страдал, конечно, Франческо Мельци. Он ведь исполнил то, что когда-то, еще мальчиком, так горячо обещал Леонардо да Винчи: отдать ему себя до самой смерти. И никто из учеников не понимал так учителя, как Мельци, недаром великий человек возложил на него трудную и ответственную обязанность – разобрать и сохранить для потомства плоды его размышлений, открытий, опытов и художественного творчества.
Разбирая архив, Мельци отложил огромное количество рисунков учителя – Целое сокровище! Здесь – вся душа художника, затаенные замыслы, догадки, пристальные наблюдения…
И среди них – набросок автопортрета, сделанного Леонардо сангиной в пору, близкую к последним годам жизни. На рисунке длинные волнистые волосы, длинная борода; открытый высокий лоб покрыт глубокими морщинами; густые брови нависли над глазами, а глаза смотрят величаво и мудро; губы же сложились в слегка скорбную усмешку.
Это голова старого орла, утомленного от слишком частого созерцания солнца.
Вилланис первое время ничем не мог помочь, он только оплакивал художника, который был так ласков с ним.
Ну что ж, придется Мельци поехать с Вилланисом в Милан и устроить там, в чудесном саду виллы Ваприо, художественную мастерскую, мастерскую учеников знаменитого флорентийского художника Леонардо да Винчи. Можно взять к себе и Матюрину; она еще не так стара и сможет вести у них хозяйство… Но чувство утраты не ослабеет. И верный ученик думал в тысячный раз:
"Потеря такого человека оплакивается всеми, потому что не во власти природы создать еще одного такого человека. И, пока я жив, я буду постоянно чувствовать это горе".
Это же горе и заставляло его действовать во имя лучшего из людей. Лучшего – это поняли не только современники, поняли люди иных веков, иных понятий, потому что Леонардо был провозвестник грядущего.
В 1952 году во всем мире праздновалось пятисотлетие со дня рождения Леонардо да Винчи, одного из тех светочей эпохи Возрождения, чьи великие творения указали путь позднейшим людям искусства и мысли.
23 декабря 1955 г.

Под знаменем «Башмака»



Моему старому товарищу и другу Алексею Ивановичу Свирскому посвящаю
Автор
Часть первая
I. В СТАРОМ ШТОЛЬБЕРГЕ
Мягкие очертания Гарца точно застыли в сладкой дреме. Облака тихо скользили над вершинами, сиявшими золотом и пурпуром в лучах заходящего солнца. Горы, покрытые старым лесом, погружались в таинственную и нежную дымку вечера. В зеленой чаще слабо позвякивали бубенчики спускающегося с горных склонов стада; грустно и сладко пела свирель пастуха. Стада возвращались в окрестные селения и пятнами мелькали в зелени леса, оставляя после себя теплый, приятный запах молока.
Позади большого стада лениво плелся молодой пастух, изредка похлопывая бичом. На минуту он остановился, чтобы поправить развязавшийся башмак, и присел на камень.
– Добрый вечер, Куэнтлен[59]59
Куэнтлен, или Коонц, – так на местном наречии звучало имя Конрад.
[Закрыть], добрый вечер, приятель Коонц! – раздалось у него за спиной. И из-за деревьев показалась статная фигура молодого человека лет тридцати, державшего на поводу лошадь. – Как поживаешь, товарищ?
Пастух поднял голову и с изумлением посмотрел на незнакомца в изящном коричневом камзоле с зеленой отделкой и высоких сапогах со шпорами, какие носили знатные рейтеры[60]60
Рейтеры, или рейтары, – наемные войска, сражавшиеся в конном строю.
[Закрыть].
– Откуда вы знаете, что меня зовут Куэнтлен, господин?
На красивом лице рейтера появилась добродушная улыбка.
– Ах, теперь большинство людей в стране зовется Куэнтленами, или Коонцами, по крайней мере между бедняками.
Пастух ничего не отвечал, продолжая спокойно обматывать вокруг ноги ремни своего башмака.
– Всякий, кто носит башмак с ремнями, может назваться бедным Коонцем, – многозначительно повторил незнакомец, особенно напирая на последние слова.
Пастух посмотрел на всадника недоумевающими глазами. Голос его был звучен, как музыка. И Коонц простодушно отвечал, показывая на ремень:
– Нельзя же, чтобы у бедняков, как у господ, были вот вместо этого шпоры.
– А ты никогда не думал, что на свете должна быть справедливость, о которой так сладко поют священники в церквах?
Пастух застыл в изумленной позе и потом вдруг расхохотался:
– Так мало ли что говорят священники! Они говорят о справедливости, правде и равенстве всех, но когда богатый господин входит в церковь, слуги расталкивают перед ним толпу.
– А ты пробовал говорить со священником?
– Ха-ха! С графским священником? Да он выгонит, а то и отдерет в графской конюшне… или посадит в тюрьму… Священники говорят, что мы принадлежим господам, власть которых поставлена над нами самим богом, и заикнуться о равенстве – это значит идти против бога.
– Ну, а ты сам как насчет этого думаешь, дружище? Согласен с ними?
Коонц подозрительно покосился на собеседника:
– Собственно, никак не думаю. Я и думать-то об этом боюсь.
– А я тебе могу рассказать, как ты должен был бы думать, чтобы найти счастье на земле. И если ты последуешь моему совету…
– Тогда я охотно бы послушал… – несмело отвечал пастух. – Но только простите, милостивый господин, мое стадо разбрелось – я должен его собрать и идти к городу. Если я потеряю хоть одну корову, мне достанется от владетельного графа.
– А граф жесток?
– Что мы только терпим от него! По правде сказать, я чувствую себя свободным только с моим стадом в лесу.
Он встал и хлопнул бичом, собираясь уйти.
– Постой! – остановил его незнакомец. – А где здесь в Штольберге харчевня старого Иоахима Шульца под названием "Веселый кубок"?
– Это у самой заставы! – весело отвечал пастух. – Туда собираются приезжие, не знающие города, и все бедняки.
– Спасибо. Приходи вечером в харчевню, потолкуем.
Пастух кивнул головой и побежал догонять разбежавшееся стадо.
– А как вас зовут, господин? – крикнул он, останавливаясь и тяжело дыша от бега.
– Все равно, приятель, как бы ни звали! Я – иностранец из Нетовой земли, Пустого округа, живу возле Голодной горы. До скорого свидания, товарищ!
Коонц, почесывая затылок, побежал за стадом, а незнакомец ловко вскочил на лошадь, дернул поводья, и скоро его статная фигура потонула в облаке пыли по дороге, ведущей к горному городку Штольбергу.
Едва он отъехал несколько метров – из-за деревьев показалась гибкая, юношеская фигура с длинными каштановыми кудрями, в простом коричневом камзоле. Юноша долго с удивлением смотрел вслед статному чужестранцу и провел рукой по лицу, как бы пробуждаясь от сна.
– И этот говорит все то же, – сказал он громко. – Всюду слышен стон от гнета… Люди, посвятившие себя служению богу, больше всего угнетают несчастных… Кто живет в роскоши, обирая свою паству? Кто… – Он остановился и с отчаянием прошептал: – Изо дня в день, уходя в лес, я готовлюсь к деятельности проповедника и чувствую себя бессильным, особенно после того, как приходится слышать речь настоящего избранника. Кто это был здесь сейчас? Он говорил немного, но в его словах слышалась непобедимая сила. И я перед ним – ребенок.
С опущенной головой, медленной, вялой походкой пошел он к городским стенам.
Тропинка вилась по горному склону и спускалась в долину. Юноше пришлось проходить мимо унылых рудников. В темной пасти земли добывались здесь медь и железо. Около развороченных глыб земли копошились люди, черные от грязи, молчаливые, измученные каторжным трудом. Они ни о чем не мечтали, кроме отдыха.
"Рабы!" – подумал юноша, остановившись на минуту.
Ему было тяжело смотреть на этих несчастных людей, прикованных нуждой к тачке.
Он остановился, снял шляпу почти благоговейно, как будто встретил мучеников, и крикнул рудокопам во всю полноту груди:
– Добрый вечер, братья!
Но никто ему не ответил, и на мрачных лицах рудокопов он не прочел ничего: они по-прежнему торопились кончать работу, чтобы разбрестись по жалким лачужкам, и вовсе не были расположены любезничать с этим прилично одетым, сытым горожанином.
Он пошел дальше.
В лучах заходящего солнца впереди слабо синела долина, и на ней желтым пятном выделялась городская стена с воротами. Невдалеке на уступе гордо стоял великолепный замок графа Штольберга. Его зубчатые стены расцветились флагами, на главной башне развевался самый большой – с графским гербом; фасад сиял бесконечными огнями; разноцветные бенгальские огни и ракеты ярко освещали темную глубь старого замкового парка. В этот день со всей страны съезжались в Штольберг гости на серебряную свадьбу графа, и ржанье рыцарских лошадей разносилось далеко по окрестности.
По дороге к городу юноша всюду видел рудокопов, возвращавшихся с работы домой. Ему встретился роскошный рыдван епископа, запряженный четверкой отличных лошадей. Епископ также спешил в замок. Темные фигуры рудокопов, и без того сгорбленные, склонялись чуть не до земли при встрече с его эминенцией, который на своей земле обременял этих нищих непомерными налогами. Юноша с досадой отвернулся и ускорил шаги.
– Харчевня "Веселый кубок", – прошептал он, невольно вспомнив слова незнакомца в лесу.
Он знал эту харчевню, находившуюся около заставы, – старый Иоахим частенько заходил к его отцу. Проходя мимо дверей, откуда несло луковой похлебкой, он невольно замедлил шаги и заглянул в открытое окно. Из окна слышались крики и песни; харчевня была битком набита народом. В переплете окна показалась голова Иоахима.
– А вот идет Томас Мюнцер! Эй, ваша милость! – крикнул старик. – Послушайте, господин учитель! Добро пожаловать! В самом деле, Томас, не зайдешь ли ты распить кружечку-другую пива?
Томас Мюнцер остановился и, подумав, решил войти, чтобы увидеть в "Веселом кубке" заинтересовавшего его незнакомца.
За столом в харчевне спорили рудокопы, в уголках сгруппировались кучки людей, распивавших пиво или игравших в кости.
Мюнцер увидел у стойки знакомую фигуру в коричневом камзоле с зеленой отделкой. Рейтер вполголоса разговаривал с хозяином; при имени "Мюнцер" он внимательно посмотрел на юношу и спросил его пониженным голосом:
– Сегодня я хотел быть у вас. Ваш батюшка дома?
– Скоро уже ночь, – отвечал Томас, – батюшка ложится рано и…
– Не бойтесь, ваш отец примет меня и ночью! – засмеялся незнакдмец. – Но если вы придете домой раньше меня, скажите, что брат Фриц, торговец шерстью, просит у него ночлега, так как завтра чуть свет должен покинуть Штольберг. У меня тоже есть к нему кое-какие дела.
– Фриц? – переспросил Мюнцер. – А ваша фамилия, господин?
– Брат Фриц, больше ничего не надо! – тихо рассмеялся незнакомец и вдруг оживился, взглянув в окно.
Трактирщик подал Мюнцеру кружку пива, и юноша уселся с нею к столу. Он видел в окно, как у харчевни остановился стройный рыцарь на великолепном коне, с белоснежной гривой которого сливался его белый плащ. Молодое, почти юношеское лицо рыцаря сияло отвагой, а белокурые кудри блестели на плечах, как золото. Их необыкновенная красота особенно оттенялась черной шляпой с длинным белым пером.
Едва рыцарь соскочил с коня, небрежно бросив поводья на руку Иоахима, Фриц подошел к нему с низким, почтительным поклоном и пробормотал:
– Я здесь уже около часа ожидаю вашу светлость… Быть может, ваша светлость мне простит… Я заблудился в лесу и не мог выехать навстречу…
Рыцарь слегка сдвинул брови и крикнул Шульцу:
– Хозяин, распорядились ли вы приготовить мне и моему рейтеру приличный обед?
– Я приготовил для вашей светлости комнату… Здесь грязно и…
– Это потом… Я люблю иногда потолкаться среди простого люда. Подайте мне обед вон к тому столу!
Хозяин засуетился, стараясь угодить гостю, а Фриц осторожно шепнул рыцарю:
– Не бойся, Штофель, хозяина: он свой человек. А вот сидит за столом сын нашего приятеля Мюнцера. Придется подождать: Иероним еще не пришел.
Трактирщик принес обед на отдельный столик. Фриц и Штофель принялись за еду, разговаривая вполголоса и изредка поглядывая на дверь, в которую входили и выходили посетители.
К стойке подошли несколько бродяг. У одного из них в руках была флейта; он вздрагивал всем телом, подпрыгивал, будто был сделан из резины, кривлялся и сыпал направо и налево насмешками и шутками. Сопровождавшие его оборванцы заливались громким смехом. Жадные до развлечений рудокопы окружили уличного скомороха и хохотали, задевая его грубыми шутками. Он не оставался у них в долгу и подпевал:
Там, в замках, любят мягко спать.
У рудокопов вкус получше…
Зачем к перине привыкать,
Когда спокойнее лежать
В могиле рудника вонючей!
Там, в замках, любят белый хлеб.
У рудокопов вкус получше…
Зачем им к булкам привыкать,
Когда дешевле набивать
В могиле рот песком сыпучим!
Скоморох незаметно переглянулся с Фрицем и Штофелем и продолжал, подыгрывая на флейте:
Собралися господа
О делах подумать…
Говорили мужики:
"Надо их прижать!
Надо их прижать!"
Господа ушли домой,
Вот где стали трусить!
– «Вот где стали трусить!» – повторили дружно рудокопы, поднимая вверх руки, как будто угрожали кому-то.
Скоморох вытянул флейту, как ружье, и щелкнул языком: – Пли! Мужики стали стрелять в господ. Они искали пулями у них блох или чего-то другого… А господам пришлось плохо.
– И еще как! – загоготали рудокопы.
– Отлично накачивает их Иероним, – шепнул Штофель Фрицу.
Фриц поманил к себе скомороха и сказал ему покровительственно:
– Вот тебе деньги, выпей за здоровье моего господина да спой нам что-нибудь посмешнее про этих глупых мужиков!
Мюнцер удивленно следил за этой сценой. Ему казалось, что Фриц играет какую-то комедию.
А скоморох Иероним, подыгрывая на флейте, гримасничал:
– Мужики глупы! Они похожи на улиток, которые ни за что не хотят понять, что их царство – тесная раковинка, где им надо все время сжиматься и не высовывать рожки, иначе их кто-нибудь – чик! – и отхватит вот этак! Они не хотят понять, что хозяин должен их перетягивать арапником, как собак, чтобы они не бесились!
По толпе пробежал ропот. Рудокопы бросали свои кружки с пивом и придвигались к Иерониму. Глаза их смотрели угрюмо.
– Надо почаще учить их арапником, – продолжал Иероним. – Что выдумали они! Говорить о каких-то правах и о древних вольностях! Разве у мужиков есть право на что-либо, кроме плети? Стегайте же их усерднее, могущественные господа!
По харчевне волной прокатился глухой ропот. Иероним продолжал:
– Негодяи рабы осмеливаются жениться на свободных девушках и думают, что жены батраков могут оставаться свободными! Хе-хе… Тут опять выгадали господа: жена принадлежит мужу; муж принадлежит господину вместе со своими поросятами!.. Молчите! – крикнул Иероним на возбужденную толпу. – Скоморох – свободный человек и поет свободные песни! Слушайте:
Свободная дочь городского ткача
Обвенчалася с графским рабом.
После свадьбы не смела и думать она
Не рабыней войти к мужу в дом.
И хотела свободной остаться она,
Но затей этих граф невзлюбил:
Чтоб смирить ее, мужа на цепь посадил —
И упрямицы гордость сломил.
Тише, тише! Пойдем дальше! Ну!.. Глупые мужики не понимают, что отцы епископы – святые люди! На них почиет божья, благодать, и потому они должны пользоваться роскошью, а мужики – отдавать на подстилку им свои толстые мужицкие шкуры и благодарить, что тело пастыря покоится на них. Кто противится – того на эшафот!
– Долой епископа! Смерть! – кричали разъяренные рудокопы.
Иероним остановил толпу повелительным жестом руки:
– Скоморох еще не кончил! Глупые мужики не понимают, что дворянам хочется роскошнее и роскошнее жить. Ткачи придумывают все лучшие и лучшие ткани для модниц, труженики добывают для господ и их жен золото и серебро, ни одной крупицы которых не останется на их пальцах, – господам нужно все больше и больше золота! Откуда его взять? А налоги! Да здравствуют налоги! Скоморох пьет за налоги! Налоги на все: на мясо, на муку, на вино, которое смеет пить мужик. Это приучит мужика к бережливости. А так как мужик не имеет возможности часто есть мясо и пить вино, то на его долю немного падет пошлин. И мужик станет есть вместо мяса солому и станет трезвым, как его овцы. Но зато, кто только может кушать мясо, приготовляй скорее своему господину по три шиллинга с каждого центнера мяса да еще развешенного на фальшивых весах, введенных правительством. Господам нужны деньги: ведь они не умеют ни работать, ни хозяйничать, да им и неприлично это делать. Кормить и наряжать их – обязанность простого виллана[61]61
Виллан – крепостной крестьянин.
[Закрыть], которому приказал это делать бог… Тише, тише!




























