355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдижамил Нурпеисов » Кровь и пот » Текст книги (страница 49)
Кровь и пот
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:51

Текст книги "Кровь и пот"


Автор книги: Абдижамил Нурпеисов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 53 страниц)

И, яростно ударив каблуками грызущего удила коня, пропал в черной степи. За ним пустились и тут же исчезли и остальные всадники. Копыта их коней были крепко обмотаны кошмой, и ночь поглотила их без единого звука.

Ускакали Кален и его джигиты. Ускакали добывать равенство и свободу. Не так давно, когда всколыхнулась казахская степь, не желая отдавать своих сынов на службу белому царю, и повстанцы повсюду оседлали коней, у всех на устах тоже было «равенство».

Ра-вен-ство… И предки, бывало, не слезали с коней, рыскали по степи, искали. Чего? Равенства? Редко когда приходилось им сидеть, сняв походные пояса, у очага с детьми и женами.

Батыра Тайкожу, знаменитого предка Еламана в седьмом поколении, говорят, в сражении с джунгарами ранило в ногу. Стрела пронзила бедро. Но чтобы не возликовал враг, торжествуя победу, он привязал раненую ногу к тороке и продолжал бой. И только потом, опасаясь заражения, приказал костоправу отнять ногу. С тех пор прозвали его в народе Хромым Волком. Ради чего сражался Хромой Волк, батыр Тайкожа? Какая мечта влекла и водила его бесстрашного предка в бой? Какая цель заставила его отказаться от всех земных радостей и рыскать, не слезая с коня, днем и ночью по степи? Может, бесшабашный батыр просто куражился над слабыми и совершал бездумные набеги на соседей?

И последующие поколения предков, хотя и не отличались отменной храбростью, как батыр Тайкожа, однако тоже провели жизнь в бесконечных набегах и грабежах. Случалось ли, чтобы хоть один из них задумался когда-нибудь о делах своих сородичей, призвал к равенству? Правда, отцы и деды свято чтили память и незыблемые законы предков. Они строго следовали по их стопам. Джигиты, возмужав и оседлав коней, даже подумать не смели о том, чтобы искать неведомые пути, и покорно следовали за кочевьем, которое возглавляли старейшины, послушно следовали у них на поводу. Но что выгадал, чего добился народ, из поколения в поколение покорно почитавший путь предков? Какие мечты его осуществились?

Еламан остановился, уставясь в ночную мглу. Потом, осторожно ступая, медленно пошел дальше. В ночной тиши особенно слышно потрескивала сухая трава под его ногами. Да-а… Кто знает, чего мы добились, а чего лишились на своем веку… Если бы нынешнее поколение тоже покорно пошло по проторенному пути предков, неизвестно, взялось ли бы оно за оружие и стало ли бы рука об руку с этим восставшим народом, чужим по языку и вере, добывать себе свободу и равенство. Да, неизвестно.

По чуткому редкому камышу Еламан возвращался к себе в юрту. По-прежнему было безветренно. Даже камыш не шевелился. Страх Кенжекей передался Еламану, и на душе у него было тревожно. Слава богу, повезло еще, что на глаза Танирбергену, кажется, не попался. Но рыжий офицер подозрительно на него посматривал! Глаза у дьявола, у-у-у, как у бешеной кошки, насквозь тебя пронизывают..

Пищали комары. Вокруг стояла душная ночь. Озорной ветерок прибрежья, как всегда к ночи, уморился, утих. Старый Арал вместе с рыбаками, измотанными за день волнами, тоже успокоился, на ночь забылся в коротком тяжелом сне. Но уж завтра спозаранок, дай только срок, проснется старик. И вновь схлестнется в яростной схватке с забиякой ветром. Трудно приходится рыбаку в ревущем море. Тут сетей не проверишь. Волны, как щепку, швыряют утлую лодчонку. И если она, не дай бог, вдруг потеряет равновесие, накренится набок, э-э, не одна, так другая одичалая белопенная волна набросится, тогда… помолись скорей в последний раз своему ангелу-хранителю.

А вообще-то человек со временем привыкает к норову моря так же, как и к собственной дойной скотине. Как же иначе, если с малых лет живешь с ним бок о бок, душа в душу и всю жизнь кормишься им. А теперь, что ни говори, оторвался от моря. В те годы, когда мотался по волнам, тянул сети, он, словно провидец-знахарь, по малейшим приметам наперед угадывал настроение моря.

Еламан чутко вглядывался в темень. Моря не было видно. Только по шипению наката можно было понять, что оно где-то рядом. Еламан прибавил шагу. Вдруг впереди в безмолвном черном мире раздался сильный всплеск, будто кто-то коромыслом шлепнул по воде. «Должно быть, рыба резвится», – подумал Еламан.

Неожиданно проснувшись в душной, безветренной ночи, зашевелились верхушки прибрежного молодого курака. С моря дохнуло свежестью, и Еламан с удовольствием повернулся лицом к влажному ветерку. «Теперь уже скоро и пароход причалит», – решил он. Из аула, в котором расположились белые, доносились то блеяние овец, рев коров, то человеческие голоса. Вдруг пьяный солдат загорланил хриплым басом. Его нестройно поддержали. Несколько голосов все же набрели на мелодию, и песня полилась тихо, спокойно, постепенно угасая, обрываясь, словно заглушаемая мраком душной южной ночи. Еламан не шелохнулся, прислушиваясь к долетавшей из степи песне. В летние месяцы, когда, бывало, обе стороны выдыхались и бои прекращались, мгновенно все вокруг погружалось в непривычную оглушительную тишину. Солдаты устало опускались на землю. Одни тут же засыпали, прислонившись к стенке окопа спиной, другие дремали в обнимку с винтовкой. И вдруг в этой тишине кто-то заводил тихим голосом песню. Иногда и с той, вражеской, стороны доносился грустный напев. Все слушали замирая. И хотя порой нельзя было различить слов, но печальная мелодия проникала в самое сердце, будоражила, томила душу. Оборвется вдруг песня, и бойцы грустно вздыхают. Иные нашаривают на дне карманов махорку, свертывают козьи ножки, с наслаждением, жадно затянутся едким дымком и, задохнувшись, глухо откашливаются. И опять наступит полная тишина. Но Еламан догадывался, что никто уже не спит. Как и ему, всем надоела, осточертела эта затянувшаяся война. Задень только случайно любого из бойцов за больное, и каждый начнет изливать свою душу, свою тоску, заговорит о сокровенном. При любой передышке, в перерывах между боями все думают о детях, женах, родном крае. Еламан не раз видел и слышал, как русские парни, его ратные товарищи, грустили в окопах в пору сева, сенокоса, уборки и вспоминали родной дом и семьи. И тогда к Еламану приходили странные мысли. Многое, что творилось в этом мире, было для него непонятно и непостижимо…

Пароход подошел в условленный час. Дьяков на шлюпке съехал на берег. Еламан рассказал обо всем, что видел и слышал.

Потом Дьяков, попрощавшись, сел опять в шлюпку, а Еламан вернулся в юрту и лег рядом с женой и детьми. Он так сильно устал и переволновался за день, что уснул, едва коснувшись головой подушки.

За стенкой юрты перхнула верблюдица, и Еламан проснулся. Сев на постели, он вдруг почувствовал такую сильную головную боль, что, сжав виски, долго раскачивался, потом снова прилег. Но сна не было. Уже прошла короткая летняя ночь, уже начинало светать, а он все ворочался, и сон не шел к нему.

Одна и та же мысль не давала ему покоя: узнал ли его Танирберген? Он с грустью думал, что в последнее время все чаще стала навещать его бессонница. Раньше он засыпал мгновенно и спал крепко. Или это уже сказывается возраст? Ах, как быстро все-таки пролетела жизнь! А в жизни этой не только не было покоя, но, казалось, он сам только и делал, что искал в ней и находил всяческие тревоги. Так, где бегом, где шагом идя сквозь огонь и воду, он и не заметил, как дожил до сорока лет. А за этой межой уж и до старости недалеко. Еще десять – двадцать лет, и старость станет твоим уделом, и как бы ты ни брыкался, а придется ей покориться.

На постели, прижимаясь тугим горячим телом к его боку, спала Кенжекей. Он прислушался к ее ровному тихому дыханию. «Да, тело старится, но старится ли душа?»– думал Еламан. Пожил, пожил, и годы уже немалые, а душа, если судить по себе, молода все-таки, как у мальчишки. Он чувствовал себя все еще таким, как в давние времена, когда он женился на Акбале. Сила его еще не убывала. Он мог по-прежнему подняться бегом вверх по склону холма и не задохнуться. Вот разве в одном только стала проявляться его слабость – он не мог думать без слез о своих родных и друзьях, которых больше никогда не увидит.

Ушли из жизни Итжемес, рыжий Андрей, Култума, Мунке, Ализа, Есбол-кария. Рай… Закрыл навеки глаза и, может быть, не похоронен даже неуемный Судр Ахмет. А скольких еще других незабвенных людей уже нет в живых! Одних он любил, других недолюбливал, с одними жил как с братьями, с другими враждовал… Почему, из-за чего? Или им земли под солнцем не хватало? Или в нашей проклятой черствой душе не хватает человеческого тепла? Господи боже мой, как в своей куцей жизни люди не ищут мира, покоя, как чернят, унижают друг друга, ссорятся и враждуют! И вот почти никого из тех, с кем ты собачился за свою недолгую, если оглянуться, жизнь, нет на свете. Жестокая судьба торопится выкосить сначала тех, кого ты любил или ненавидел, а потом берется и за тебя. И главное, что все твои друзья и недруги не только сами уходили из жизни, а каждый раз забирали с собой некую драгоценную частицу и твоей души, невозвратимые мгновенья твоего детства, молодости и зрелых лет.

Еламан лежал неподвижно, даже дыхание его иногда замирало. Сквозь прорехи кошмы на него смотрели далекие мерцавшие звезды. Сон окончательно прошел. Видно, так уж создан человек, что со смертью близких в его душу каждый раз вселяются тоска и печаль и все чаше посещают его грустные думы. И тогда даже дома, рядом с женой и детьми, все равно чувствуешь себя одиноким и сиротливым перед лицом неминуемой смерти. Наверное, все это оттого, что близится старость… Что там говорить, вон даже Кален, неутомимый, железный Кален, заговорил однажды об усталости. Как он тогда сказал? Ах да… Там, где в детстве ударили асыком или ущипнула девушка, все в старости отзовется, все будет болеть. Рано или поздно каждый это чувствует.

На широкой постели вольно разметались четверо малышей. Вот кто-то из них заворочался, захныкал спросонья. Боясь, что проснется чуткая Кенжекей, Еламан осторожно потянулся через нее, ласково потрепал малыша по плечу, и тот сразу успокоился.

Конечно, нелегко приходится ей растить этих четверых от разных матерей. Только доброта и душевная щедрость помогают Кенжекей без обид разделить поровну ничтожные крохи бедного дома. Хорошо, если эти пострелята потом, когда встанут на ноги, помянут ее добрым, словом.

Еламан еще раз искоса взглянул на детей, лежавших за женой. «Интересно все же, какими они станут? – вдруг подумалось ему. – Будут на нас похожи или нет?» Кто знает, откуда Дьякову ведомо, но он утверждает, что в будущем все люди на земле будут другими, самое главное – равными. Что ж… можно, конечно, допустить, что все будут одинаково одеты, обуты, сыты. Никто не будет обделен. Но если всех бог создал разными? Ведь даже между родными, что живут под одной крышей, греются у одного очага, и то не всегда бывает равенство. Ведь и там один верховодит, на резвом коне разъезжает. А другой с утра до вечера в жару и стужу за отарой плетется. Ну хорошо, разобьем врагов, будет все по-нашему, и жизнь изменится, и все люди будут равны, но сумеют ли они обуздать ненасытные свои желания, свою корысть? Возможно ли это? Не раз приходилось ему укрощать необузданных лошадей. Бывало, самая строптивая, норовистая, оказавшись под железными шенкелями наездника, становилась как шелковая уже через день-другой. Более того, она угадывала и исполняла малейшее желание всадника и послушно следовала капризу повода. А как же быть со строптивым, своенравным человеком? Неужели и его нужно, как лошадь, обуздывать? А? А? Нет, не понимаю. Все же, пока жива в человеке корысть, видно, и в будущем среди этих сорванцов кто-то будет в почете, кто-то у порога.

Жена и дети его спали, и им было хорошо, но невеселые думы будто собрались в юрту, и воздух в ней был напоен печалью. Еламану вспомнилась старая бабушка. Незадолго до кончины бедная совсем почти оглохла и, когда к ней обращались, каждый раз из-под кимешека высвобождала ухо. Болезни одолевали, а она продолжала отчаянно бороться со смертью. Нет, не о себе, не о своей жизни она тогда думала. Все думы ее были о внуках, Еламане и Рае: кто о них после нее позаботится, кто для них разведет огонь, сготовит пищу когда они, усталые, замерзшие насквозь, придут домой с моря? О бедная добрая бабушка, пусть тебе спокойно спится в этой земле! Господи, в кои веки вспомнил он вдруг ее! До чего же черств человек, до чего забывчив, до чего не думает о том, что и ему придется, в свой час уйти в могилу. Едва умрет человек, как живые забывают его, будто ушедший и не жил никогда, как будто между живыми и мертвыми сразу же образуется и с каждым днем все больше расширяется тусклая пропасть. Едва исчезнут милые черты под землей, как в душе твоей уже гаснет пламя любви, и даже самые близкие люди, отец или мать, забываются, забываются…

Еламана вдруг пронзила щемящая боль от мысли, что и он такой же, что и он ничем не лучше проклятых людишек, как вши, ползающих по этой земле и думающих только об одном – как бы напитать ненасытное свое брюхо.

Вот и Рай… Апыр-ай, как скоро забыл он своего братишку! Старая бабушка, бывало, души в нем не чаяла. Он как бы задержался для нее в своем детстве. Он уже и вырос, и уходил вместе с рыбаками в море на промысел, а бабушка по-прежнему ласково называла его: «Мой ягненочек!» И Еламан внезапно так явственно представил себе дорогое, изрезанное сухими морщинами лицо бабушки, что даже дыхание затаил. Она так любила их, его и Рая, что, даже браня, не в силах была скрыть теплоту и нежность своего старого сердца.

Звезды давно скрылись, и небо поголубело и засияло, когда Еламан вскочил, уловив далекий топот копыт. Сердце его заколотилось.

– Кто это? – тихо спросила проснувшаяся Кенжекей, тоже прислушиваясь к приближавшемуся топоту копыт.

– Да что ты просыпаешься от каждого звука!

– Это белые, да?

– Какие там белые, чего им тут надо? Лежи, ради бога, я выйду узнаю…

– Еламан! Это белые!

– Вот выдумала.

– Я тебя не пущу!

Кенжекей кинулась к нему и так крепко обняла его, так прижалась, так бурно застучало ее сердце, что Еламану стало тоскливо, и он подумал, что вот пришла и за ним судьба.

Заря все разгоралась, даже в юрте с опущенным тундуком посветлело. Топот копыт приближался так стремительно, что казалось, еще мгновенье – и всадники растопчут юрту. И вдруг у самой двери все оборвалось.

– Эй, безбожник, выходи!

Еламан узнал голос толмача. Осторожно приподняв полог, он увидел ноги трех нервно переступавших лошадей. Оттолкнув Кенжекей на постель, он кинулся вон из юрты. Парохода, подходящего к берегу, он не заметил. Вскинув глаза, он первым узнал Танирбергена. Равнодушно посмотрев поверх Еламана, мурза повернул свое спокойное черноусое лицо к Федорову и слегка кивнул. «Да, он самый!»– означал этот кивок. Толмач с противным металлическим свистом вытащил шашку.

– А ну скажи, безбожник, сколько наших ты погубил после Актюбинска, а?! – закричал он.

Еламан выхватил наган и выстрелил. Толмач, так и не успевший взмахнуть шашкой, дернулся, вытаращил глаза и начал валиться из седла.

Из юрты с диким воплем выскочила Кенжекей. Она только мешала Еламану, и он опять оттолкнул ее. Тотчас дружно заревели ребятишки. Побледневший Еламан отскочил, и прямо перед его глазами молнией вспыхнула с силой опущенная шашка Федорова. Конь Танирбергена, всхрапнув, понес, и мурза вдруг очутился далеко в стороне от юрты. Он видел, как, в бешенстве охлестав тупым ребром шашки своего жеребца, поднявшегося на дыбы, Федоров опять кинулся к Еламану. Глухо тявкнул выстрел в степи, в то же мгновенье блеснула шашка. По спине Танирбергена пробежали мурашки будто шашка полоснула не Еламана, а его. Он моргнул, отвернулся, а когда опять поглядел в сторону юрты, увидел, что Федоров остервенело заворачивает норовящего унестись в степь жеребца, а Еламан, залитый кровью, бьется на земле, и тело его, содрогаясь, то сжимается, то опять вытягивается.

Кенжекей бросилась к мужу. Он корчился в пыли, порывался встать. Но левая рука была неестественно подвернута и чудом держалась на одной жилке. Еламан хрипло дышал. Его била лихорадка. На мертвенно бледном лице бездумно горели глаза. Он истекал кровью. Кенжекей сорвала с головы платок.

– О боже… боже… помоги! – твердила она, пытаясь перевязать мужу рану и успокаивая себя тем, что он жив.

В это время с парохода ударили из орудия, черный смерч разрыва поднялся невдалеке от крутившегося на коне Федорова, и обезумевший от страха жеребец понес окончательно. Танирберген недолго думая, хлестнул своего коня и пустился вдогонку за Федоровым.

X

С момента отступления Южной армии из-под Аральска с Танирбергеном стало твориться что-то странное. Он начал сомневаться решительно во всем. «Что же это со мной? И неужели это я?»– думал он, как бы со стороны приглядываясь с недоумением к себе, к своему незнакомому двойнику.

То и дело возвращался он мысленно назад. Разве прежде жизнь его была столь уж легка? При всем богатстве и удачливости, бывало, и ему не все сходило с рук, были и у него неприятности, были враги, завистники, и с ними нужно было бороться. И все-таки в самых тяжелых испытаниях, когда, казалось, и жизнь висела на волоске, он не терял ни самообладания, ни ясности ума. Когда после смерти брата, волостного, власть над краем перешла в его руки, разве редко приходилось ему биться в ожесточенных родовых распрях у самого устья жизни и чувствовать на себе мертвую хватку врагов? Но каждый раз молодой мурза оказывался дальновиднее, хитрее и расчетливее своих врагов. Уверенный, что все получится именно так, как он рассчитал, он уже не мог сдержать насмешливой улыбки. Но торжествующая улыбка редко проступала на его красивом, самоуверенном и бесстрастном лице, и никто, даже самые близкие ему люди, никогда не знали, что таится в душе у мурзы.

А теперь его словно подменили. Неудача за неудачей преследовали его. Но ужасней всего было то, что сам мурза, по-видимому, ничуть не изменился. По-прежнему был он находчив и изворотлив и все свои поступки загодя взвешивал и обдумывал. Но если раньше, когда дорога его шла в гору, достаточно было малейшего усилия с его стороны, чтобы самое запутанное или вовсе неразрешимое дело вдруг разрешалось будто само по себе, то теперь он диву давался: чем осторожнее делал он каждый шаг, тем настойчивее преследовала его беда за бедой.

Разве поверил бы кто-нибудь раньше в его нынешнюю участь? Быть у кого-то в услужении, быть чьим-то проводником, мотаться по степи, трепля полы чапана, разве это не удел людей мелких и презренных? Нет, нет, мир погиб, все погибло, весь порядок, весь тысячелетний уклад жизни.

Что ж, было время, ублажали его, прислуживали ему. Теперь, должно быть, настал его черед прислуживать. Но не эта перемена в судьбе удручала его. Страшно было другое – что бы он ни задумал за последнее время, все срывалось, все оборачивалось по-иному.

Водя дружбу с русскими и татарскими купцами, молодой мурза был хорошо посвящен в их дела. И чем пристальнее наблюдал он этих предприимчивых людей, тем сильнее росла в нем неприязнь к беспечным и ленивым по природе казахским баям со всеми их несметными табунами и неоглядными пастбищами. Но, хоть он и презирал образ жизни своих сородичей, он понимал, что не может свернуть в сторону с привычной, древней, дедовской дороги. Тем не менее все его старания были направлены на то, чтобы как можно меньше походить на тех, кто всю жизнь надеялся на счастье, ничего для этого счастья не делая.

С тех пор как он оседлал коня, он не довольствовался подобно другим баям тем только, что ниспошлет ему всевышний, и не ждал смиренно от слепой судьбы крохотной милостыни. Всю жизнь проводил он в оживленной деятельности. И тем более не мог отлеживаться и спокойно ждать завтрашнего дня теперь, когда какие-то небывалые времена неотвратимо надвигались на его вечно дремлющую землю. И конечно же не мог он поэтому не отправиться в Челкар, чтобы не увидеть и не узнать все самому.

Думал ли он тогда, отправляясь в город, что эта поездка так плохо для него обернется? И почти наверняка не обошлось тут без Темирке. Именно купец указал на него генералу Чернову. Мурза хорошо запомнил свою последнюю встречу с Темирке. Столкнулся с ним на улице, когда мрачный возвращался от генерала. Он ни словом не обмолвился ни о том, что его назначили проводником, ни о том, что вообще был у генерала, но сразу понял, что тому решительно все уже известно. Догадку его подтверждало еще и то, что Темирке не лебезил, не расшаркивался перед ним, как бывало прежде, не расспрашивал о благополучии скота, семьи, аула и родных, не стискивал по-дружески обеими руками его руки, а сразу съежился, будто опаленная шкурка. Знакомая повадка – холодеть душой к тому, в ком отпала нужда, поспешно отводить глаза и делать вид, что тебе очень некогда. Так и тут, минуты не поговорили, а Темирке уже стал озабочен и рассеян, все поглядывал по сторонам, переминался с ноги на ногу, будто спешил по весьма неотложным делам и мурза только задерживал его.

Ах, какая досада взяла тогда мурзу, что был он когда-то с этим прохвостом в приятельских отношениях, и как после этой встречи расхотелось ему видеть еше кого-нибудь из многочисленных своих городских знакомых! И как, вынужденный сдерживаться, задыхался он на первых порах от обиды и ярости. Правда, сначала он в глубине души надеялся, что будет проводником лишь до Алты-Кудука,[23]23
  Буквально: «Шесть колодцев». Когда-то, в момент основания Аральска, там будто бы было шесть колодцев.


[Закрыть]
а уж там по людной степи армия Чернова и без него найдет дорогу. Постепенно уверив себя, что выйдет все так, как он задумал, он до самого Алты-Кудука служил с усердием, честно и преданно.

Все свое влияние на местных жителей он употребил на то, чтобы угодить генералу Чернову. Всю эту огромную армию, под тяжестью которой будто прогибалась казахская степь, вел он по самым богатым аулам, густо расположившимся в урочищах Улы-Кум и Киши-Кум, и только благодаря его усердию войска не испытывали ни в чем нужды. В своем старании он дошел до того, что собрал однажды знатных людей со всех аулов в Кара-Шокате и своим испытанным красноречием так зажег их, что те добровольно заменили чуть не всех выдохшихся за долгий путь солдатских коней.

Теперь он раскаивался, все его старания пошли ему же во пред. Красным стало известно, как он верой и правдой служит белым. А генерал Чернов, в свою очередь, был так доволен стараниями молодого мурзы, что уже не собирался его отпускать.

Только теперь мурза понял, что попал впросак. Из всех казахских баев он оказался единственным, который, бросив свой скот и свою семью, открыто стал служить тем, от кого явно отвернулась судьба. Ведь хозяевами этого рушащегося мира, несомненно, станут завтра красные. Если уж сам Колчак со всеми своими войсками не смог одолеть красных, то что же может сделать им какой-то несчастный мурза? Как бы ни боролся ты с ними, твой гнев для них все равно что барахтанье немощного котенка. Ну чего ты добился, указав сыну свирепого Шодыра на Еламана? Никого иного, как тебя же ожидает и расплата. Еламан погиб, но осталась его жена, свидетельница… Известное дело, как бы ни измывался русский над казахом, в грех ему это не ставится. Зато казах казаху не прощает и за смерть всегда будет мстить смертью же. Ну да что говорить, если уж не повезет, ни в чем не повезет.

– Ну?! Скоро колодец?

Танирберген быстро подобрал выпавший из рук повод. Конь понес его было вперед, но мурза натянул поводья, медленно повернулся и спокойно взглянул на рыжего офицера с кошачьими глазами. Отведя взгляд, он слегка ударил каблуком своего иноходца и, по-прежнему равнодушно сидя в отделанном серебром седле, стал глядеть вперед.

Не оглядываясь, он еще некоторое время чувствовал спиной ледяной кошачий взгляд разъяренного офицера и с печалью думал о том, как все-таки неблагодарны люди. С тех пор как, потерпев поражение под Аральском, белая армия начала свое отступление по пустыне, сын Шодыра и этот рыжий офицер возненавидели его, как будто он один был во всем виноват. Да и другие смотрели на него враждебно, и только благосклонность генерала Чернова сдерживала их. Его терпели еще потому, что без него им было не выбраться из этой пустыни.

Сначала мурза побаивался их и старался держаться поближе к генералу, потом ожесточился и затаил на всех злобу. Теперь же он стал ко всему равнодушен – и к злобе офицеров, и к отвернувшемуся от него счастью, и к своим несметным табунам на выпасах, и к ласкам жен на супружеском ложе, и к нещадно палившему солнцу, и к этому выгоревшему небу, ко всему белому свету. И жизнь свою он готов был теперь проклясть, и все был готов отвергнуть и отринуть. Измученная душа его жаждала покоя. Исстрадавшаяся плоть молила о глотке воды. Его преследовала навязчивая мысль о бадье с ледяной водой, только что поднятой со дна глубокого колодца, и он морщился сглатывая горькую слюну.

В последнее время он совсем перестал думать о хозяйстве. Даже о своем ауле, который, отправляясь в Челкар, он оставил на новой летовке возле Карала-Копа, он вспоминал мельком. Расставаясь с братом– софы, он предупредил его, чтобы они не трогались с места, пока не получат от него вестей. Теперь он с мимолетной досадой подумал, что аул слишком долго находится на одном месте и что всю траву вокруг уже, наверное, вытоптала скотина. Людный, богатый скотом аул утопает теперь, должно быть, в пыли… Да и вообще нынче лето выдалось жаркое, засушливое, поэтому земля скудна, трава на покосах выросла редкая, чахлая. Нелегкая зима ожидает скотоводов.

Но думал обо всем этом мурза вскользь. Не до хозяйственных забот ему теперь было, не это его занимало. Сегодня весь день он почему-то жалел изнуренных коней, с трудом переставлявших ноги в раскаленном песке. Думал он и о генерале Чернове, с которым вот уже столько дней ехал бок о бок, и до боли жалко ему было этого старого человека.

От самого Челкара Танирберген следил за Черновым. Нравился ему умный, сдержанный, немногословный генерал. Какая жалость, что познакомились они в недобрый час. Казалось, все беды на этом свете разом обрушились на голову генерала. Власть, которая поставила его над этими людьми, уже не существовала больше. Войско разбито. Вот это отребье – остатки его армии. Разве можно верить этим людям? Ха!

Очнувшись, Танирберген спохватился, что усмехается вслух и ему стало неловко перед офицерами, ехавшими рядом. Пустив коня рысью, он поравнялся с генералом. Чернов с надеждой посмотрел на мурзу, ожидая, не скажет ли тот ему что-нибудь утешительное. Угадав мысли генерала, Танирберген поспешно отвел глаза.

Они уже оставили позади места, где им должны были встретиться аулы, и, по предположениям Танирбергена, им сегодня вряд ли суждено было добраться до колодца. А завтра, наверное, начнут падать кони. Они и сейчас так взмокли, так запали мыльными животами, что мурза старался уже не замечать ни людей, ни коней, а смотрел прямо перед собой, в степь, в марево.

Безмолвна была дрожащая от жары степь. Безмолвны были и люди. И только измотанные кони время от времени фыркали и чихали, очищая забитые пылью ноздри. Все чаще и чаще спотыкались они то о кочки, то о корявые, обнаженные ветром корни полыни. Проваливаясь в сурчиные норки, они были уже бессильны вытащить ногу и припадали на колени, а всадники, понуро мотавшиеся в седлах, едва не вылетали через головы лошадей. Даже Танирберген, казалось, родившийся в седле, и тот сегодня еле-еле держался. То его кидало вдруг в сон, чего с ним в жизни прежде не случалось, то он расслаблял шенкеля, то начинал страшно мучиться от жажды.

Изболевшийся душой и телом, он то впадал в тупое оцепенение, то приходил в отчаянье. «Боже, боже, есть ли смысл во всех наших жизнях, стоит ли наша жизнь всех этих лишений и жертв? Нет, если вдуматься, чем дорожить? Небом над собою, или этим солнцем, или землей? Может быть, вот этой скрягой пустыней, в которой, как в обворованном доме, умирающий от жажды путник не может найти даже глотка воды? Великая правда в словах: «Лживый, обманчивый мир». Когда ты в отчаянье, во всем этом мире не остается ничего, за что ты мог бы уцепиться хоть ногтями. А когда для тебя иссякли его соблазны, ты уже не хочешь этого мира, но тебе от него так же трудно избавиться, как от опостылевшей старой жены в постели».

Танирберген так устал, что ему было все безразлично. Для него теперь было все равно – белые, красные… Даже к своему кровному врагу, которого он преследовал всю жизнь, он не чувствовал теперь никакой ненависти. Захотел бы он теперь его смерти? «Мне все рав-но!»– мог бы он сказать. Да что говорить, даже тогда, когда привел он сына свирепого Шодыра к одинокой лачуге на берегу моря, бог свидетель, не крови он жаждал. Ему хотелось увидеть, как его враг, никогда не смирявшийся перед ним гордец, будет трусливо молить о пощаде под обнаженным клинком, валяться в пыли у его ног. О, как насладился бы он его позором! Но и в свой роковой час не захотел покориться ему этот упрямец. В одно мгновенье был убит толмач, и взвихрилась отчаянная схватка. Что же произошло в следующие короткие вспышки времени? Побледневший до пота Еламан под сверкнувшей над его головой голой шашкой, дикий блеск его огромных глаз… Безумный, истошный вопль Кенжекей, выскочившей из лачуги и кинувшейся на помощь мужу… И пароход красных, приближавшийся к берегу, гулкий удар орудия с палубы, визг и разрыв снаряда, испуганно присевший его иноходец… Уже решив уходить, он повернул коня и хотел поскакать, а сын Шодыра, вне себя от ярости, нещадно хлеща тупым ребром шашки дрожащего своего коня, оставляя на пыльном его крупе темные полосы, оскалившись, бросился на Еламана. размахнулся… Заслонившись рукой, вытянув другую руку с револьвером навстречу Шодыру, Еламан отступил назад и потом…

Сивый иноходец мурзы, шедший ровной мелкой своей иноходью, вдруг всхрапнул и вздернул голову, собираясь шарахнуться в сторону. Очнувшись, Танирберген подался вперед, взглянул через голову коня и увидал прямо на своем пути под одиноким кустом красного тузгена тускло белевшие обглоданные кости, должно быть, не давно задранной волком крупной скотины. «Где-то поблизости расположен аул», – решил мурза. Привстав на стременах, он напряженно оглянулся окрест.

«Да что же это? Должны же здесь быть аулы!»– в отчаянии думал мурза. Он так долго вглядывался в раскаленный зыбкий горизонт, что глаза его заслезились. Кружилась голова. «Перегрелся!..»– решил мурза. Опустив плечи, склонив голову, он дотронулся рукою до виска. Вздувшаяся на виске жила трепетно билась под пальцами, и мурзе почудилось, что он вот-вот свалится с коня. Он качнулся в седле. Собрав все силы, он тряхнул головой и выпрямился. Потом долго растирал и поглаживал лоб и лицо. Головная боль немного утихла, осунувшееся лицо постепенно приняло свой обычный невозмутимый вид. Воспаленными глазами мурза опять обвел горизонт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю