Текст книги "Кровь и пот"
Автор книги: Абдижамил Нурпеисов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 53 страниц)
А на море одному было нельзя. Нет, нельзя никак было одному на море! И дома, на берегу, нельзя было там жить одному. Потому что не каждый день идет рыба, и не каждому она попадается, и там надо делиться всем, а то пропадешь. И живи он с рыбаками, никакие джигиты не достигли бы его, потому что он бы там не был один…
Так примерно думал Кален, тяжело шагая к дому, неся на руках младшего сына и поддерживая всхлипывавшую жену. Он поглядел на свой дом, остановился, подумал и твердо решил вскорости переехать в рыбачий аул насовсем и перевезти туда семью.
Проводив жену и детей в дом, он опять вышел закрыть ворота сарая. Он не жалел о скоте, жалел только коня, потому что не мог теперь поехать в Челкар к Еламану.
Дома Кален завязал белыми тряпками голову и оделся.
– Ну, жена, я пошел… Не скучай.
– Милый… Не оставляй нас!
– Весна скоро. До лета потерпите.
– Я боюсь, дорогой!
Кален только посмотрел мрачно из-под бровей, и Жамал умолкла.
XXI
Стоял полдень. Почти все рыбаки были на льду, когда из города, пристав к возвращавшимся извозчикам, приехал отощавший Рай. За неимением улик его освободили.
В ту страшную ночь, когда рыбаков унесло в море, Рай обморозил себе щеки. В тюрьме его не лечили, и теперь щеки Рая покрыты были струпьями. Старая бабка узнала его по голосу. Узнала и заплакала от радости и от жалости.
– Верблюжонок мой! Ягненок ты мой!..
Попив чаю, поговорив наскоро с бабкой, Рай не утерпел и отправился к Акбале. Увидев Рая, Акбала тяжело поднялась. Она еще не поправилась после родов. Когда-то надменная, любившая наряжаться, она теперь опустилась. Одета была как попало, дом был грязен, не топлен.
Когда пришел Рай, Акбала обрадовалась, засуетилась, постелила ему кошму.
– Благополучно ли вернулся?
– Слава богу…
– А… брат твой… жив ли? Передавал ли что-нибудь?
Акбала вдруг быстро отвернулась и стала вытирать глаза. Рай закусил губу. Оба долго молчали, слышно было только их прерывистое дыхание. Наконец Акбала успокоилась, развела огонь, опустила в казан мясо. Потом поставила самовар и послала соседского мальчишку за Каленом, Мунке и Досом. По обычаю в отсутствие мужа в дом к жене старшие не должны заходить. Теперь, пользуясь возвращением Рая из тюрьмы, Акбала решила пригласить самых почтенных людей аула и хорошо угостить их.
Акбала была молчалива, скрытна. Она не сказала Раю о себе ни слова. Рай тоже помалкивал и ни о чем не спрашивал. Он и так видел, что женге похудела, поблекла, и в доме плохо.
Он отвел глаза и поглядел на сверток из одеяла возле печки. Быстро поднявшись, он отвернул одеяло и увидел крохотное красное личико.
– Это и есть наш мурза, – улыбнулась Акбала.
А Рай опять закусил прыгающие губы. Он вспомнил прощание с Еламаном перед этапом. Этап гнали в Сибирь, а Еламан был в кандалах. Прощаясь с Раем, Еламан боялся заплакать, глядел в сторону, переступал, звякая цепями.
– Ну что ж! – быстро говорил он. – Судьба! Я не жалуюсь. Все можно пережить… Но когда остается жена… совсем одна, с малышом…
Он все-таки не удержался тогда, слезы выступили у него на глазах.
– Слушай, Рай! Мальчик ты мой… Брат, прошу тебя… Посмотри там за ними, помоги, если что…
Еламан давно шагал по сибирским дорогам, а возле печки, в его холодном, темном доме, спало существо с красным личиком. Рай глубоко, с перерывами вздохнул и вдруг спохватился. «Ах я дурак! – подумал он. – Тоску я пришел сюда нагонять?» Он подумал о печальной, похудевшей женге и через силу улыбнулся.
– А? – сказал он весело. – Щенок, а? К нему гости пришли, а он спит! А ну вставай, слышишь?
Рай пощекотал ребенка за нос. Тот не открыл глаз, но тут же закряхтел и зачмокал.
– Женеше, где домбра? Сейчас я его разбужу песней!
Он взял домбру, настроил, стер пыль, послушал звук, немного поперебирал пальцами по грифу, чтобы привыкла рука, потом заиграл и запел.
За дверью затопали, вошли, нагибаясь, Кален, Мунке и Дос. Рай, не переставая петь, улыбнулся, просиял, высоко вскинул брови. Пел он прекрасную песню «Каргаш». Улыбаясь, кивая Раю, рыбаки слушали его и расспрашивали Акбалу о здоровье, о малыше.
Присев, Кален стал смотреть на Рая. Он не любил горя и шел к Акбале с тяжелым чувством, представляя, какой грустный, подавленный сидит у нее Рай. Но Рай пел, подмигивая Калену, и Кален обрадовался. «Молодец парень! – подумал он. – Хорошо держится! Эх, если бы и Еламан был с нами…» Развеселившись, усаживаясь поудобнее, он скинул локтем накинутый на плечи чапан.
– А ну-ка, парень, дай мне! – попросил он и взял у Рая домбру. Еще подстроив ее, он несколько раз свободно ударил пальцами по открытым струнам, потом зажурчал, склонив ухо, веселую мелодию, потом кашлянул и сильно запел песню Сары. Когда-то он прекрасно играл и пел и, если участвовал в состязаниях певцов, народ издалека приезжал послушать его.
Кален пел полным голосом, будто в степи, а не в землянке, и рыбаки в ауле выходили из своих землянок, слушали, и все сходились к дому Акбалы. И дом уж был полон, а снаружи молча напирали, всем хотелось послушать. Кален распелся, его не просили, он пел сам, потому что видел, как блестят глаза у стариков и молодых. Песни Сары были вольны, протяжны, как степь, они прерывались быстрыми взлетающими звуками, и это было как звон жаворонка на рассвете. Песни переплетались с шутками и прибаутками, которые Кален выкрикивал тонким голосом, и все тогда смеялись, будто слышали эти шутки в первый раз. Пел Кален и томительные грустные напевы, и тогда каждому казалось, что он едет ночью по степи, под высокими звездами, по ковылю и полыни, и нет конца пути…
Кален пел, и была уже полночь, и завтра надо было на рассвете выходить на лед, но рыбаки забыли про все, забыли свою бедную жизнь, свои несчастья и заботы. Акбала радовалась, что у нее в землянке народ, что горит огонь, что звучат песни, и она снова и снова подавала чай, боясь, что все разойдутся слишком скоро. Лицо ее менялось с каждой песней и лихорадочно горело. То ею овладевало тяжелое раздумье, и она грустила, то смеялась вместе со всеми. Ей тоже хотелось петь, но она стеснялась и подпевала Калену про себя, и губы ее шевелились. И губы ее стали нежные и красные, какими они были у нее когда-то давно, еще до замужества. Когда Кален уставал и, отдыхая, пил чай, домбру брал Рай и продолжал петь песню за песней. Никогда не бывало такого вечера в рыбачьем ауле…
Кален давно не пел, давно не брал в руки домбры и уже на улице понял, как охрип и как устали пальцы. Попрощавшись с Раем, он пошел домой. По дороге он думал, как все-таки хорошо пел и что своим пением он как бы незримо помогал далекому Еламану. Он успел полюбить Еламана и с сожалением думал иногда, почему бог не послал ему такого товарища раньше. Еламан был добр и справедлив. Ко всем в ауле он был одинаков, всех любил и всем старался помочь.
Ведь не всегда попадает в сеть рыба, и как часто какой-нибудь рыбак плетется домой с пустым мешком. И Еламан, если у него был хороший улов, всегда подходил к неудачнику и давал рыбы. Не раз его ругали за это, не раз напоминали о разных родах в ауле. Еламан слушал и не сердился, а потом говорил:
– Эх, дорогой! Какие там роды! Все мы тут одного рода, все рыбаки. Без моря нам не прожить. Общая судьба, общий и котел…
Да, настоящий человек был Еламан! И просто замечательно, что Кален сегодня так хорошо пел у его жены– такой одинокой теперь, лишенной даже самой маленькой радости…
Так думал Кален, подходя к дому, как вдруг увидал возле своего дома в темноте женщину, сидящую на верблюде. «Кто бы это мог быть?»– подумал он и заспешил. Подойдя ближе, он узнал жену и обрадовался. Он снял ее с верблюда, поцеловал и тут же подумал о детях, и ему стало еще веселее.
– Куда же мои чертенята попрятались? – радостно бормотал он, разыскивая их среди кошм и тюков.
Он скоро их нашел и понес в дом, не замечая, что жена молчит и прерывисто дышит. В доме Кален поцеловал младшего в лоб и тут же испуганно спросил:
– Что это? Что с ним? – лоб малыша был сух и горяч.
– Прости… не уберегла, заболели оба…
– Как же… Как же это ты, а?
Жамал задыхалась, глотая слезы.
– Да говори же!
– Как ты ушел… – покорно начала Жамал, – опять приехали они… Отняли дом, загнали туда скот… А ребятишек и меня выгнали прямо на снег…
Больше она не могла говорить и, опустившись на пол, зарыдала, спрятав лицо.
Кален машинально гладил головки больных детей и молчал. Он думал, как будет когда-нибудь душить Кудайменде, как схватит его железными своими пальцами за мягкое жирное горло.
Потом он затопил печь, раздел детей и сел возле них. Часа через два у старшего выступил обильный пот. Отец вытирал его. Потом старший сын задышал ровнее и скоро заснул. А младшему было хуже Дыхание было неровным и коротким, ноздри сузились, губы обсохли и потрескались. Младший был в горячке.
Кален дышал так же тяжело, как и его ребенок. Но думал он о Кудайменде, только о нем, о его горле, о том, как вылезут у него глаза, когда он будет душить его.
Под утро Жамал, обессиленная, задремала было, но через минуту, как ей показалось, вздрогнула и проснулась. Масло в светильнике кончилось, и огонек едва трепетал. В доме было темно, в углах совсем черно. Кален сидел понурившись, темнея своей крупной фигурой. Сначала Жамал подумала, что муж задремал. Но тут же заметила, что плечи Калена дрожат. Все оборвалось у нее в груди. Вскочив, она кинулась к ребенку. Тот лежал, вытянувшись, оскалившись. В слабом свете светильника резко белели его зубы. Жамал закричала, забилась, потом схватила холодное, безжизненное тельце сына, прижала к груди…
А Кален сжимал голову, плечи его тряслись, но думал он о Кудайменде, только о нем, о его жирном теле, о его жирной шее, о его жирном лице, искаженном предсмертной мукой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
– Уу! Брр!.. И у и холодина, дьявол!
Иван Курносый долго скреб непослушными красными руками по двери. Дверь закуржавилась, забухла с морозу – еле открыл. Пронзительный степной ветер дул прямо в дверь, и, пока Иван входил и поворачивался, чтобы закрыть за собой, в сенях уже повыдуло все тепло. Иван долго топтался в сенях, стряхивал снег, гремел промерзшими сапогами, потом вошел в дом.
– Жена! А жена! Подавай обедать!
Шура сидела у окна, глядела на улицу, скучно ей было. Не оглянувшись, она неохотно встала, потянулась, зевнула и пошла к теплой плите. Иван, как был в полушубке, сел к столу, стал оттаивать. В доме резко запахло свежей рыбой. Иван сидел, потирал распухшие красные пальцы, думал о чем-то, лицо у него было веселое. Кожа на щеках потемнела, шелушилась от мороза, брови и ресницы заиндевели, в носу заколянело, пучки шерсти, торчавшие из ноздрей, побелели.
Подув на руки, Иван принялся хлебать уху. Из носу у него капнуло раз, другой… Шура поглядела, повела плечом, скучно отвернулась.
– Черпаем рыбку-то, черпаем… – мурчал Иван. – Пудиков тыщ пять будет!
Со вчерашнего дня он только об этом и говорил. Приходил, наскоро хлебал чего-нибудь и тут же уходил. Мысли его были заняты рыбой.
Шура помалкивала. Она заметно похудела, под глазами пошли тени, лицо с кулачок, в глазах – тоска.
– Эх, дьявол! – Иван утирал рот, глядел в стену. – Ну, мать твою, повезло! Всю жизнь мечтал этак-то… Теперь все! Теперь эти всякие азиаты хвосты подожмут. Слышь, сына мне исделай скорей, наследник мне теперь требовается. А я тебе шелку на платье куплю. Слышь, дура?..
Шура была дочерью звонаря небольшой заштатной церквушки в Уральске. Мать все болела, лежала, постанывала, была всем в тягость. Отец пил сильно и убился пьяный. Сорвался с колокольни, ногой только потом раза два дрыгнул.
Была маленькая – любила в церковь ходить, праздники большие любила. Отец вызванивал наверху, а внизу – народ, ото всех пахнет новой одежей, сапогами, напирают в церковь, оттуда пение сладкогласное, а на паперти – нищие, убогие, калеки, странники, юродивые…
Отец помер, совсем нечем стало жить, месяца два кое-как перебивались, потом вспомнила нищих, копеечки, ночи три маялась, лицо горело от стыда, потом осмелилась, надела утром на себя самое худое, пошла на паперть. Попросить она не смела, народ мимо шел – она румянцем заливалась, глаза в землю, но дрожавшую руку ковшиком все-таки складывала. Ей подавали, но мало, не до нее там было. Там калеки култышки, язвы всякие гнойные свои выставляли, орали, выкликали дурными голосами, дергали за полы православных христиан – не дашь, так и облает нехорошо, матерно.
Только стал вдруг похаживать к церкви купец. В церковь не шел, ходил перед оградой, поглядывал на Шуру. Дней пять так прошло, на шестой подошел, горбоносый, рыжий, постоял, поглядел усмехаясь.
– Много насбирала? – спросил насмешливо.
Шура задрожала от страху, разжала потную ладошку, показала медяки.
– А ну пойдем со мной! – сказал тогда купец и понизил голос – Пойдем, пойдем, не обижу! Сыта будешь, одену…
Кончилось все тем, что очутилась она тут, на берегу Аральского моря. При Федорове жилось ей хорошо, сама себе хозяйкой была. Только раз обидел ее Федоров, но крепко, на всю жизнь. Узнав однажды, что она беременна, он заледенел глазами, затвердел скулами, принахмурился. Сколько потом она ни плакала, как ни молила – свез он ее зимой в Челкар, с рук на руки сдал знакомому доктору. Ребенок был ему без надобности.
Сколько времени уж прошло, и Федоров погиб, но эту его непреклонность, холодность, эту зимнюю поездку в город не могла она позабыть. Сидела одна, думала, вот был бы сынок, утеха, а то жизнь пустая…
Был жив Федоров, Иван близко к ней не подходил, встречаясь, кланялся, улыбался смирно. Федоров умер, Иван напился не то с горя, не то с радости, побежал по дому искать Шуру, нашел, навалился, рычал: «Я тебе, сука, покажу, кто тебе муж!» Бил он ее с тех пор крепко, не мог простить ей Федорова, зубами скрипел, один раз чуть не задушил, соседи отняли. Пропал у нее румянец, с тела спала, плечики все в платок кутала, сидела у окна, глядела в степь, глаза тоской исходили.
Купил Иван на торгу сеть федоровскую, взял себе в артель лучших рыбаков из аула, ходил как блажной, по десять раз на день приставал к жене: «Ты это что жа? От Федорова понесла, от меня не хошь? Чтоб был у меня сын-наследник! Ребра поломаю, кровь с носу, а чтоб был сын!»
Иван поел, утерся, поморгал сонно, устал он сильно за последние дни, промерз, не хотелось опять на мороз идти.
– Жена! – позвал он, скосил глаза вниз, на полушубке, на груди, рыбные кости прилипли, смахнул. – Жена! – позвал погромче.
Шура не оборачивалась. Иван, привстав, рванул ее к себе за плечо, подышал в лицо, поглядел свирепо в скучные ее глаза.
– Что, Федорова вспомнила, гнида? Гляди у меня! Я домой поздно приду, а то и не приду совсем. Ужин мне принесешь, слыхала?
Шура помолчала, вяло кивнула. Иван встал, крякнул, натянул шапку и пошел вон. На улице еще мела вьюга, снег белыми змеями перетягивал дорогу к морю. Иван пошел прямиком по льду и еще издали увидал большие кучи рыбы, чернеющие на белом. От куч шел парок, рыба не успела еще замерзнуть, вяло билась, снег таял на ней. Но много было куч, полузанесенных снегом; подходя, Иван оглядывал все это и радовался.
Тут уже толпился народ из ближайших аулов, кто верхом, кто пешком, человек сто подвалило, и собаки бегали, брехали взволнованно, вороны нервно летали, садились, опять тяжело поднимались, орали – шумно было на льду.
«Гляди-ка! – весело думал Иван. – Все аулы ко мне поднаперли! Небось глаза у всех, как у волков, горят! Ай да Иван, ай да купец!»
Подойдя ближе, он заметил в стороне от толпы отдельную кучку людей. Одеты все они были тепло, и кони у них были раскормленные, ветра не боялись, только хвосты да гривы развевались. Иван вгляделся, узнал баев.
– А, волостной, здорово! – весело крикнул он еще издали, подошел, начал жать руки баям. – То я был приказчиком у бая, а теперь, гляди, сам бай! – по-казахски кричал он сквозь ветер. – В самый раз подъехали, сейчас рыбка вам будет, никого не обижу!
По-казахски говорил он скоро, складно, баи помалкивали, только головами крутили, удивлялись. Иван повернулся, пошел к рыбе. Баи, ведя коней в поводу, двинулись следом. Кудайменде пофыркал, поцокал языком, потом повернулся к шагавшему рядом толстому рыжему баю Рамберды:
– От горячей каши и то пар идет, – сказал он. – А от богатства пар совсем столбом валит! Гляди-ка, как этот тупорылый урус сразу баем стал, а?
Рамберды испугался, что Иван услышит, толкнул Кудайменде, погладил усы и замурлыкал Кудайменде на ухо:
– Помолчим, дорогой!.. Знаешь, кто молчит, тот и выигрывает. Не пихай ногами того, что тебе само в рот лезет, хе-хе…
Потом Рамберды поглядел на Калена и опять толкнул Кудайменде.
– Э! Да тут твой лучший друг, – колыхаясь от удовольствия, шепнул он.
Но Кудайменде не надо было толкать, он и так давно следил за Каленом, стараясь не показать страха. Кален, будто не было рядом никакого Кудайменде, споро черпал с рыбаками рыбу из проруби.
Иван подошел к проруби, начал ногами подгребать баям их сыбагу. Рамберды, будто задумавшись, тоже начал подпихивать к сыбаге рыбку покрупнее. Оглянувшись, Иван захохотал, закричал:
– Давай, давай, Рамберды, действуй! Рыбы много, не жалей! Подошел Кален, мельком скользнул взглядом по баям, будто царапнул, ухмыльнулся и как бы одному Ивану, но так, чтоб слышали все шонжары, сказал:
– А ты их не учи. Они свое возьмут хоть так, хоть эдак. Да еще и тебя поучат, как брать…
Кудайменде побагровел до поту, повернулся и пошел к коню. Рамберды растерялся, поглядел на Ивана, на уходящего Кудайменде и тоже заторопился к коню, бормоча что-то себе под нос. Иван разинул рот, глядя, как Кудайменде прыгает на одной ноге, садится на коня, потом побежал к нему.
– Ау, бай-еке, – схватился он за полы Кудайменде, но тот уже влез верхом, толкнул Ивана ногой.
– Отойди!
Поехали. Уже с берега Рамберды оглянулся на лед, на кучи рыбы, засмеялся.
– А твой дружок прямо коршуном на нас налетел, а? Ха-ха!..
Стыд жег сердце Кудайменде, он посопел, не нашелся, что сказать, стегнул коня и рысью поскакал вперед.
Иван долго глядел им вслед, потом вернулся к Калену.
– Ты что, сдурел? – заорал он. – Ты чего это к волостному полез, жить на воле надоело, тюрьмы не нюхал, стерва?
– А? Волостной, волостной… Чего это ты расшумелся?
– Я расшумелся? Ах ты паскуда! Вон отсюда, чтоб духу твоего тут не было!
– Это я-то – вон? Да если я уйду – все уйдут! Эй, рыбаки!.. Рыбаки, из последних сил черпавшие рыбу, сразу побросали черпаки.
– Ну как? – насмешливо спросил Кален.
– Ладно, ладно… – пробормотал Иван и отвернулся.
На торге Иван опередил купца-татарина, купившего промысел Федорова, сам купил невод и подговорил самых лучших рыбаков работать у него. С тех пор он побаивался татарина.
Кален подошел к рыбакам, Мунке, Рай, Дос, сгрудившись у проруби, дружно черпали рыбу. Все были мокрые насквозь, на рукавах намерз лед, но работали они быстро, азартно – наконец-то пошла настоящая рыба. Один Мунке приостановился немного и повернулся к Калену.
– Земли им мало, моря теперь захотелось? – буркнул он про баев.
– А! Черт их всех не возьмет, добычу почуяли… Ты думал, молиться они сюда поедут? Дай-ка черпало! – мрачно сказал Кален и взял у Мунке черпало. Заиндевевшее, обветренное лицо его было угрюмо.
II
В аул волостного приехал Темирке. Теперь он был владельцем промысла Федорова. Танирберген до сих пор жалел-тужил, что не купил промысла. Настоящее дело Темирке выхватил у него из-под рук. Умен был Танирберген, но нерешителен и сам знал свою слабость. Знал он, что там, где делаются деньги, не может быть места колебаниям. Человек, делающий деньги, должен быть безжалостным, бесчувственным, вот как толстокожий мурластый Абейсын. Да что там Абейсын – сам Темирке становится, когда надо, к прилавку в своем магазине. Засучив рукава, не брезгуя грязью, бойко торгует всем, вплоть до синьки и краски. А Танирберген такого не мог, боялся замараться, да и не любил торговать, нанял Абейсына.
Абейсын собирал шерсть и шкуры по всей волости Кабырга, ехал в город, заезжал по дороге к Танирбергену, рассказывал, что и как. Косяками гонял он байский скот в город на базар и продавал там. Одежда, чай, сахар байского аула также были заботой Абейсына.
Как он там продавал и покупал, Танирберген не знал… Знал только, что сошлись где-то дорожки татарина со сборщиком. Стоило упомянуть имя Абейсына при татарине, как татарин вздрагивал, начинал таращиться, потом долго покачивал головой в тюбетейке и бормотал себе под нос: «И-и, алла, не говори об этом афенде! Удивительный человек!»
Сколько раз сравнивал Танирберген своего брата волостного с татарином и каждый раз только вздыхал тяжело. Брат и богат был, и волостным стал, а все-таки до этого лопоухого татарина далеко ему было! «Что там говорить, безгранична сила богатства!»– опять со вздохом подумал Танирберген и подсел поближе к Темирке.
– Иван-то наш удачлив оказался, – осторожно начал он. – Слыхал, наверно, об улове?
– Много ли?
– Да говорят, побольше пяти тысяч пудов…
Темирке даже ногами шевельнул и в лице переменился. Танирберген незаметно усмехнулся.
– Теперь у тебя работы хватит, а? Пять тысяч пудов рыбы не шутка! Послушай, Темирке, а соль-то у тебя есть? Хватит?
– Ой, нет! – тут же быстро сказал Темирке. – Йок, йок! Рыбу Ивана не буду принимать. Ты правильно подумал, у меня для своей не хватит соли…
– Как же ему быть, бедняге?
– Это не мое дело. Пусть опять в море пускает. Танирберген удовлетворенно вздохнул и опустил глаза. Против Ивана он ничего не имел. Иван все-таки прислал рыбы волостному. Ее тут же повезли в Челкар на двенадцати верблюдах. Если на рыбу хорошие цены, всем братьям по коню будет… Нет, Танирберген ничего не имел против Ивана, он метил дальше.
Помолчали. Кудайменде посапывал, багровел, как всегда, не зная, как приступить к делу. Темирке сидел съежившись, покачивал тюбетейкой. Наконец Танирберген опять заговорил:
– У моего болыс-ага есть к тебе одно дельце, гм… Болыс-ага давно хотел его с тобой обсудить.
Темирке сразу сложил руки на животе, завертел пальцами. Глаза его заблестели, ноздри вздрогнули. Он повернулся к посапывающему Кудайменде.
– Слушаю, бай!
Кудайменде нерешительно задвигался.
– Завтра мы кочуем на джайляу, кха!.. – Он кашлянул и покосился на Танирбергена. Он еще не совсем разобрался в сомнительном деле, которое затевал Танирберген. А дело было все в том же Калене.
После неудачи с Каленом, когда вмешался Жасанжан и испортил все, Танирберген решил действовать иначе.
– Оттого, что мы расправимся с одним Каленом, дело не изменится, – внушал он брату. – Пока мы не возьмем в кулак всех рыбаков на берегу, покоя нам не видать. Мы должны показать им нашу власть! А время для этого сейчас самое удобное.
Но Кудайменде нужен был только Кален. Сослать его в Сибирь, и все! Меры, предлагаемые Танирбергеном, не внушали ему доверия.
– Так вот, завтра мы кочуем на джайляу, – опять начал Кудайменде. – Потом, считай, до самой осени, пока не выпадет снег, сюда не вернемся. А из такой дали человеку, – тут он приосанился в руках которого все вожжи правления, трудно заниматься другими делами…
– Конечно! Дальше, дорогой бай!
– Вот я и хочу тебе сказать, – тут Кудайменде впервые поглядел Темирке прямо в глаза. – Хочу сказать, что твои рыбаки в своем деле ничего не смыслят. Все они степные казахи. Что они, кроме верблюдов, видели? Они как степные птицы, чуть вода выше щиколоток– умрут от страха.
– Так-так… Дальше, дорогой бай!
– Вон тех рыбаков, что на обрыве, знаешь?
– Так-так…
– Вот они море любят! Они и дно морское, как свой двор, знают.
Танирберген положил руку на колено Кудайменде и придвинулся к Темирке.
– Я добавлю, дорогой мой. Со стороны всегда виднее, не правда ли? Сколько раз я замечал, где много рыбы, там они и ставят сети. Твоих же рыбаков норовят отогнать подальше. А твои растяпы рады и остаткам.
Темирке грустно кивнул головой в тюбетейке.
– Правда, правда. Мурза правду говорит.
Сквозь грусть на лице у него просвечивала уже хищность. Мучительно думал он, к чему же клонит Танирберген. А Танирберген благодушно усмехался.
– Лучший выход, по-моему, захватить с помощью волостного все рыбные места.
– Ай, не знаю! – Кудайменде даже оторопел. – Все-таки это как-то… Не знаю. А можно разве?
– Можно, можно! – обрадовался Темирке. – Вполне можно. Это очень удачная мысль! Такого совета за деньги не купишь. Прекрасный джигит! – хлопал он Танирбергена по спине. – Очень даже можно. Теперь все рыбные места объявим запретной зоной.
– Хазрет, говоришь? – не понял Кудайменде.
– Нет, запрет… запретная зона. Если в этих местах рыбаки будут ставить сети…
– Особенно такие, как Кален, Мунке, Рай, Дос…
– О! Мурза умно говорит. Именно такие! Если они будут ставить сети в запретных местах…
– Забери сети и не отдавай!
– О! Замечательный джигит! Сети не возвращаю. Не отдаю сети. А потом… где вода взбаламучена, где рыба ходит косяками, э? Тоже наши места, э?
Танирберген посмеивался.
– Вот-вот… У тебя выходит, как в игре в асыки. Там, если кто-нибудь сильнее всех, получается: «Если упадет альчи – мое, если не альчи – тоже мое!» Э?
– Э? Хи-хи-хи… Так мое и так мое, э?
Посмеялись. Потом Темирке спохватился, глянул повнимательнее на Танирбергена, сразу понял – без благодарности не обойтись, – поскучнел, покивал тюбетейкой, покряхтел и наконец пробормотал неохотно:
– Твою услугу, бай-еке, клянусь аллахом, не забуду!
III
Стоило Каракатын немного поработать, как настроение у нее портилось окончательно, самая сладость тогда была для нее поругаться с кем-нибудь. Вот и сегодня, швырнув у порога вязанку дров, поглядев на дочь и на старуху свекровь, она злобно забормотала:
– Ух, проклятая веревка, всю спину исполосовала! Я мучаюсь, дрова на себе тащу, а они тут зады греют в теплом доме, возле печки.
Аккемпир смолчала. Балкумис, уже взрослая дочь Каракатын, сидела, обняв колени. Ей тоже хотелось поругаться. Она уж и губы надула, ждала только, что еще скажет мать. Каракатын поглядела на нее, увидала надутые губы.
– Это что ж такое? У, чтоб черное лицо твое треснуло! Что это ты надулась, как Акбала?
– Уж твое лицо, конечно, прекрасно! Не глядела бы!
– А что мое лицо? Может, и почернело чуть, так это от чего? От забот – век тружусь в поте лица, вон на своем горбу дрова таскаю!
– Ну да, раньше лицо у тебя белое было…
– Давай, давай, ляскай зубами, как баба Мунке!
– А ты что, не ляскаешь?
– Дура! Гнида! Вошь! Куда тебе до меня? Вон как бабу Судр Ахмета, будет тебя муж каждый день за волосы драть да палкой колотить, тогда попляшешь! Эх, дожить бы только, вот бы порадовалась!
Балкумис заревела. Обидно ей стало, что никак не может переспорить мать, что нету у нее такой резвости. А Каракатын немного успокоилась, повеселела. Своим языком она гордилась и знала, что ее никому не переругать. Тут она вспомнила еще, что она примерная мать.
– Я хочу, чтоб тебе же, дура, лучше было, – говорила она, раздувая тлеющий огонь в печке. – Вот выйдешь замуж, и, если твои золовки и снохи погладят тебя по голове и скажут: «Эта девушка выросла, воспиталась у примерной, хорошей матери!»—это будет и тебе и нам приятно. Ты не дочь каких-нибудь там безродных, чтоб каждый встречный-поперечный попрекал тебя. Слава богу, твою прекрасную мать тут все знают! Как все – и стар и мал – называют твою мать? «Болган! Болган!»– вот как меня называют! А чтоб его черт раздул – что это с проклятым огнем случилось? Никак не загорается!
Глаза ей ел дым, дрова не горели, и Каракатын опять начала злиться. А тут еще свекровь мимо ходила, одеяла на улице выбивала, и ей пришло вдруг на ум, что ее все зовут Каракатын,[7]7
Черная баба.
[Закрыть] а старуху свекровь – Аккемпир.[8]8
Белая старуха.
[Закрыть]
– Не могла огонь развести, да? – закричала она на старуху. – Руки не доходят, да?
Аккемпир опять промолчала, только подняла голову в белом жаулыке, гордо пошла к печке и села там, отвернувшись, Каракатын окончательно рассвирепела.
– Пускай мое имя Болган исчезнет, – закричала она, – если я тебе, хрычовка, дам сегодня пожрать!
– Е, милая, оставь еду себе. Дай мне покоя.
– Ах ты, старая стерва, покоя захотела?
Аккемпир обернулась и печально посмотрела на Каракатын. Она увидела черное, с каким-то лягушачьим оттенком, сухое лицо худой злобной бабы. Брови и ресницы были у нее опалены. Большой рот, вывороченные губы, низкий, в два пальца, лоб – ни божьей искры на плоском лице. Аккемпир с отвращением отвела глаза: «О милосердный боже, за какие грехи поставил ты на пути моего единственного сына эту ведьму!»
Каракатын бушевала весь день и слово свое сдержала: ни днем, ни вечером не подпускала она свекровь к дастархану. Накормив вечером детей, убавив фитиль в лампе, поджидала мужа, не дождалась и легла спать.
Дос пришел за полночь, мокрый с ног до головы, в хлюпающих сапогах. Задремавшая было Аккемпир быстро встала, сняла с сына верхнюю одежду, выжала портянки, повесила над печкой.
– Бедный ты мой! – тихо пожалела она его. – Совсем ты с нами измучился. И что это за жизнь? Уходишь на рассвете, приходишь ночью. Мокрый, голодный…
Старуха не любила, чтобы замечали ее горе или недовольствие, но тут ее голос задрожал. Пока Каракатын зевала, собираясь вставать, Аккемпир разожгла огонь, постелила перед очагом одеяло помягче, подложила под бок сыну подушки, заботливо укрыла его. Укрытый, в тепле, Дос все никак не мог согреться и, только когда поел горячего, перестал дрожать.
Характером Дос пошел в мать. Скрытный, уступчивый, он больше всего дорожил миром в доме. После целого дня отлучки, возвращаясь домой поздно ли, рано ли, он первым долгом с тревогой смотрел на мать, стараясь угадать, не ругала ли ее без него Каракатын. Сейчас он видел, что Каракатын зла, и тревожился.
– Ну, бери же, апа, – просил он, пододвигая свою еду к матери.
– Е, сынок мой, что нужно матери, сидящей возле печки? Для меня и воздух теплой комнаты – еда, – сказала Аккемпир и встала. Усевшись на свое привычное место возле печки, она спросила – Ну, что с рыбой? Не сдали еще?
– Пропала рыба. Птицам и собакам радость…
– Этот, как его?.. Темирке так и не принял ее?
– Нет.
– Какие настали бессердечные времена! – вздохнула мать. Лишь под утро Дос соснул на часок. Утром, наскоро поев, он оделся и вышел на улицу. Одежда еще не совсем просохла, и он ежился и вздрагивал. Кругом стоял густой туман. Чем ближе подходил Дос к берегу, тем туман все больше белел и густел. Дышать было тяжело, и Дос вяло передвигал ноги.
Кален и Мунке с пятью-шестью рыбаками всю ночь работали в море. Теперь они толпились вокруг горы рыбы на льду и были мрачны.
С тех пор как лед сковал море, рыбаки не знали покоя. За зиму они исходили все море в поисках хорошей рыбы. Каждый раз пробивая толстый, в два аршина, лед, они прочесали неводом весь залив Куль-Куры. Потом, надеясь, что там попадется усач или осётр, несколько дней ловили они на косе возле местечка Бозбие, но каждый раз невод их оказывался пуст. Рыбаки устали, приуныли, и только у зимовья Заир им неожиданно повезло. Весь тысячеаршинный невод был забит рыбой. Днем и ночью, не давая себе передышки, рыбаки черпали из-подо льда рыбу. Так радостно было им работать, так весело…