355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдижамил Нурпеисов » Кровь и пот » Текст книги (страница 16)
Кровь и пот
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:51

Текст книги "Кровь и пот"


Автор книги: Абдижамил Нурпеисов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц)

– О, Абейсын!..

– Проходи, проходи сюда!

– Вот здесь присядь!

– Все ли благополучно?

– Как жена, дети твои, дорогой Абейсынжан, как скот – живы, здоровы ли?

Абейсын незаметно повел глазом – мурзы в доме не было. Приосанился, здороваться стал сдержанно, по-городскому – за руку, на вопросы отвечал кратко, неясно. Заметив, как жирно лоснятся у всех усы и бороды, понял, что бесбармак уже съеден, и вздохнул с сожалением..

– А что, дорогой, говорят, ты опять в городе побывал?.

– Да, аксакал.

– На базаре был? Как в этом году скот?

– Дешев… Скот теперь уж не товар.

– Апыр-ай, а?!

– К добру или к худу все это?

За дверью послышались быстрые шаги, и все сразу примолкли. Вошел Танирберген. Абейсын проворно встал, протянул обе руки, но мурза, не взглянув на него, прошел в угол, сел на ковер и опустил ресницы. Усы его вздрагивали от ярости.

Гости переглянулись, вытаращились на Абейсына, потом завозились, стали браться за плети и тумаки.

– Ну, Таниржан, мы тронулись… Танирберген напряженно кивнул.

– Поверь, всем нам дорог Жасанжан! – Скажи ему, пусть ко мне приедет…

– Да! Пусть поездит по аулам, порассеется.

Танирберген не поднял глаз, только усами шевельнул. Гости засопели, завздыхали, разом поднялись и, толкаясь у двери, пошли вон. Танирберген еще некоторое время помолчал, слушая, как гости переговариваются на улице, как отвязывают коней, прощаются под заливистый брех собак, потом повернулся к грустному Абейсыну:

– Пригрелся под крылышком, холуйская рожа, в доверие влез… И хоть знал я всегда, что ты вор, собака, да думал, что хоть меня кусать не будешь!

Абейсына вдруг рассмешило негодование мурзы, широкие ноздри его вздрогнули, глазки совсем скрылись, он хмыкнул, хоть смеяться ему не следовало бы. Танирберген взорвался:

– Астафыралла, и с таким человеком я имел дело? Где же у тебя совесть, а?

Абейсын даже глазки расширил от изумления, уставился на мурзу. «Какая совесть? О чем он говорит?»– подумал он.

Возвращаясь домой с базара, ехал он всегда тихо, бросив поводья, загнув рукава, считал на пальцах, так было нагляднее – сначала шли расходы по сбору шкурок и шерсти в аулах, потом доходы. Вся его нынешняя жизнь укладывалась в два слова: «выгадал» и «прогадал». Это было так просто, так удобно… Да и вся жизнь так: выгадал – будешь спать в тепле и есть сытно, будешь любить красивых молодых жен, а возле дома будет сопеть многочисленный твой скот; прогадал – и не согреешься в пустом холодном доме, не поешь сладко, укрыться нечем будет. «Вот дурак!»– мельком подумал он о мурзе, все продолжавшем кричать что-то о чести и совести, и стал думать с досадой про себя, что не смог давеча сплавить коней мурзы куда-нибудь за Актюбинск, к джагал-байлинцам или, на худой конец, к торговцам из Иргиза и Тургая.

– Да, сглупил я… – пробормотал он, глядя себе под ноги, и даже головой горестно покачал.

– Не сглупил, а обманул, собака, меня!

Почти никогда Танирберген не бранился, да и нужды ему не было, всегда все делалось по его, стоило ему только глазом повести. Но сейчас он уже не мог удержаться и, сам себя распаляя, все кричал о коварстве, неблагодарности, подлости. Он оскорблял Абейсына самыми страшными для казаха словами. Абейсын сидел и наливался кровью. Но думал он не о себе, за собой вины он не знал кроме той, что распустился последнее время, потерял осторожность не сделал все шито-крыто, как следовало бы, – думал он о мурзе! Ему даже душно стало от ненависти, столько вдруг припомнил он всяких делишек мурзы за последние годы.

Он вспомнил, как в прошлом году сколотил небольшой отряд из надежных джигитов, и ночью, тайком отправились они к туркменам. Удача сопутствовала им, вернулись они с целым косяком отборных туркменских рысаков. Но, помня приказ мурзы, они не сразу пригнали косяк в аул, а, заметая следы, сделали большой крюк по земле воинственных родов Адай и Табын. Роды эти всегда враждовали с туркменами, и кони их были всегда оседланы и готовы в любой час к бою и погоне. К своему аулу подъехали они еще днем, но и тут терпение не покинуло их, они остались ждать в степи ночи. А ночью известить мурзу о том, что косяк благополучно прибыл, поехал один Абейсын. Он сильно устал тогда, давно не ел и, сообщив мурзе радостную весть, осторожно намекнул об отдыхе. Но об отдыхе мурза и слушать не хотел, даже потника под седлом не дал переменить, послал назад, к косяку. В ту же ночь весь косяк теке-жаумидских рысаков исчез в ущельях Воровской горы, смешавшись с другими ворованными конями мурзы. И ни один человек в ауле ничего не узнал! Абейсын умел держать язык за зубами.

Это только один случай. А сколько было других? Какие погони, какие скачки по ночам, какой риск все эти годы! И разве они имели тогда какую-нибудь долю в ворованном, и награждал ли мурза Абейсына, когда тот был просто сводником, просто вышибалой и вором? Так чего теперь говорить о совести?

Абейсын молчал, посапывал, глядел себе под ноги, а видел степь, ночь, слышал топот и хрип чужих коней.

– Чего сопишь, скотина?

– А?

– А! А! Пасть на мой скот разинул?!

Абейсын сделал тупое лицо, стал глядеть мимо мурзы.

– Верни скот, а то плохо будет, ты меня знаешь!

– Хорошо, мурза, – вдруг мирно согласился Абейсын. – Деньгами возьмешь или скот вернуть?

Сборщик отвалился, задрал чапан, с трудом вытянул из кармана толстый засаленный бумажник. Шепча про себя, расправляя каждую бумажку на коленях, отсчитал пачку денег и протянул Танирбергену. Танирберген даже слегка опешил в первую минуту, на знал, брать или нет.

Абейсын положил деньги на ковер. Некоторое время он еще глядел на них, очень уж жалко было отдавать.

– В аулах любой скот ничего не стоит, мурза. Я плачу вам по хорошей базарной цене…

– Пошел вон, скотина!

– Хорошо, мурза. Только в следующий раз придется посылать на базар другого. – Сборщик вновь с любовью и жалостью поглядел на деньги и вышел из дома.

III

Давно уже остуженный осенний воздух звенел. По ночам сильно мигали звезды. Степь высохла, закоченела, туманов по утрам не было, и солнце поднималось холодное, желтое, но чистое.

Казалось, чистая сухая и морозная осень будет держаться долго– до декабря, а потом незаметно ляжет зима. Но пришел день, и тяжелые тучи обложили небо. Потом посыпал снег. Снег был редкий, пушистая пороша покрыла землю. Увидев зимнюю печальную белую степь, беззаботные с начала года шаруа испугались. Поспешно стали они думать, что надо бы утеплить дома и овчарни, что не худо бы запасти дров на зиму… Но не успели они как следует взяться за дело, как все переменилось: ночью задул теплый сырой ветер, потом пошел дождь, и утром черная влажная степь уже исходила паром. Бедные шаруа, для которых вся жизнь была в их скудном скоте, схватились за голову. И не стало разговоров, кроме как о скоте, о том, что после дождя наверняка грянет мороз, застынет земля, пойдет гололедица, овцы и козы будут резать копыта, потом начнутся выкидыши… Собирались вместе, глядели на грязную степь, чесались, кряхтели и цокали языками в предчувствии беды.

Но погода внезапно опять переменилась, и бедняги шаруа только головами крутили и говорили: «Ай-яй-яй!»

После дождей дня два-три подряд было необыкновенно ясно, тепло. Размокшая до грязи земля опять ожила, взбухла, по-весеннему курилась туманами. Опять налилась, започковалась полынь, на пригорках изумрудно зазеленела нежная травка.

А на рассвете однажды все кончилось. Пришел черный буран. Ветер был так силен, что взрыхлил землю под полынью, вырвал, выставил напоказ грубо обнаженные раскоряченные корни.

И день прошел и другой – ветер не переставал. Скоро он высосал, выжал весь сок земли. И убитая рыжая степь гулко затвердела, как сухая доска. Крупный скот – верблюды, коровы, кони – искал затишья по оврагам и лощинам, овцы и козы зябли, сбивались плотно, не хотели выходить из овчарни, лезли друг под друга. Люди сидели по домам – выбегут за нуждой, поглядят со страхом в степь, взмахнут рукавами под ветром – и назад, домой, как суслик в нору.

Семья Тулеу поселилась в ауле рыбаков на круче. Падал первый снег, когда они начали с помощью рыбаков строить себе землянку. Тулеу и Калау, раздраженно посапывая, поминутно сморкаясь и дуя себе на озябшие руки, долго завешивали дверь алашой. В это время Кенжекей и Балжан уже месили глину, таскали кирпичи, вмазывали в печь котел. Айганша, тоненько вскрикивая и смеясь от радости, путалась между своими женге. Руки ее давно были в глине, глиной было запачкано и лицо, но она радовалась, что работает, что помогает своим и что скоро у них будет новый дом. Среди хмурых, съежившихся от холода людей она одна сверкала черными глазами и птицей порхала из дома на улицу. Хоть с ней и не особенно считались в семье, она бойко покрикивала то на одну, то на другую женге, не давая им присесть, и целый день, не умолкая, звенел ее нежный голосок.

Старуха, улыбаясь, во все глаза глядела на дочку. Поглядывала она иногда и на сыновей, хмурилась и думала, что вот не дал почему-то бог огонька ее сыновьям.

– Сварите обед, а то дети голодные, – велела старуха невесткам, когда печь была готова и котел вмазан.

– А топить-то чем? – спросил Тулеу.

– Вот времена-то! – рассердилась старуха. – Жена на мужа смотрит, а муж – в землю? Возьми вон тяпку да жен своих прихвати. Молоко не успеет свариться – вьюк дров привезешь.

– Ну да! Холодина такая, не согреешься… – Поработаешь – жарко станет!

Тулеу, ворча на своих жен, надел тулуп, подпоясался. Потом стал ходить по землянке, искал что-то. На мать он не смотрел. Старуха нахохлилась возле холодной печки, по пояс укуталась одеялом.

«И в кого он только пошел? – сердито думала она про Тулеу. – Отец его, покойный уж, на что богат был, скота одного сколько было, а до самой смерти рук не покладал, веселый был, живой человек… Да и я без дела не сидела. Теперь вот старость, недуги одолевают, о господи! Болезнь замучила – в правом боку будто нож засел. Шевельнешься, кашлянешь – так и кажется, что дух вон. И так уж терпела, чтобы детей не пугать, да бог знает, надолго ли хватит сил терпеть?»

– Айганша, милая, устала небось, передохни малость, – слабея от нежности, попросила старуха.

– Нет, апа, что ты!

– Простудишься, смотри! Накинь хоть что-нибудь.

– Да что ты, апа! Ничего со мной не будет.

– Эй, негодница! Вернись, тебе говорят!..

Айганша не послушалась. Схватив ведро с мусором, покраснев от натуги, она выскочила на улицу. Тогда старуха беспомощно поглядела на Калау. Приладив кое-как дверь, тот уж завалился на тюки в углу и голову шубой завернул.

– Эй, Калау, чего лег? Вставай, вон девчонке подсоби! Калау только заворочался под шубой, заерзал, устраиваясь поудобнее.

– Калау! Кому говорят! Вставай сейчас же!

– К чер… на… прок… чер… – невнятно пробурчал Калау из-под шубы, и замолчал, и уж больше не шелохнулся, застыл, как камень.

На улице залаяла собака, потом заревела верблюдица. Хрипло кашлял и матерился Тулеу, всем родственникам доставалось до седьмого колена. Старуха беспокойно заерзала и покраснела даже. Ей неприятно было, что рыбаки могут услышать.

Вошли Балжан и Кенжекей. Каждая сгибалась под огромной охапкой полыни. После недавних дождливых теплых дней полынь по-весеннему ожила и выбросила почки. Как только внесли полынь – в доме сразу запахло крепким настоем дикой, горькой степной травы.

Кенжекей разожгла огонь. Полынь хорошо взялась, из-под котла с веселым треском посыпались искры.

Вокруг очага расстелили подушки, все кряхтели, тянули руки к огню. Скоро отогрелись. Носы у всех стали мокрые, глаза заблестели, лица разрумянились.

Проснулся Калау, выпростал голову из-под шубы, потянул носом горьковатый полынный дух, откашлялся.

– Как там – ужин готов? Айганша не выдержала, фыркнула:

– Скорей накормите бедняжку! Устал от работы, заморился совсем!..

– А ты молчи! А то вот патлы-то выдеру! – пробурчал Калау. Он хотел еще что-то сказать, но осекся, прислушался: кто-то подходил к землянке.

Вошли два рыбака. Сиплыми, простуженными голосами прохрипели они: «Добрый вечер!»– и бросили на кучу полыни у очага рыбу. Огонь нежно заиграл на золотистых брюшках и боках сазанов. Дети Тулеу, никогда не видевшие рыбы, испуганно вытаращили глаза, толкали друг друга и прижимались к матерям.

Мунке и Дос опустились на корточки возле очага. Иней на бровях и ресницах у них сразу растаял, заблестел бисером. Раздеваться рыбаки не стали – стеснялись, не знали, о чем говорить с приезжими. Посидев, помолчав немного, они поздравили приезжих с новым жильем, пожелали счастья на новом месте, попрощались и ушли.

Кенжекей и Балжан тут же взялись потрошить рыбу. Дети от любопытства места себе не находили, лезли под руки, мешали. Тулеу и Калау как завороженные следили за каждым движением женщин. В предвкушении сладкого, сытного ужина братья развеселились.

– Апыр-ай, а? Море-то, оказывается, задарма кормит!

– Не говори, брат! Тут не надо в земле рыться, как дехкане, тащи пузатых сазанов из моря, как овец из овчарни. А? И нет тебе никаких забот!

– Ты глянь только, глянь, Тулеу-ага! Ты гляди, какая икрища-то! Как все равно каша в масле. Ойбай, а этот белый пузырь – что?

– Сынки! А сынки! – подала вдруг голос старуха.

Калау и Тулеу вздрогнули, нахмурились и засопели. «Сейчас пошлет куда-нибудь!»– подумал каждый из них, втягивая голову в плечи.

– Ну вот… Вот на новом месте начинаете вы новую жизнь, – заговорила ровно старуха. – Настало время… Надо бы заколоть верблюжонка. Праздник так праздник.

Калау и Тулеу быстро переглянулись и, как ни старались скрыть радость, заулыбались и совсем оживились. Тулеу вскочил, подтянул штаны и начал искать длинный нож. Калау тоже вскочил, бурно засопел и стал потирать руки.

Женщины скоро нашли аркан, загремели лоханкой, ведрами. Сшибаясь в дверях, все бросились на улицу – одни резать верблюжонка, другие помогать и держать, а третьи просто поглядеть. Старуха осталась одна.

По привычке она стала молиться, серьезно, сосредоточенно, как всегда в трудный момент жизни, прося всевышнего не оставить ее детей своей милостью. Но молитва не шла ей на ум. Она чутко прислушивалась к звукам, доносящимся с улицы. Вот закричал, а потом захрипел верблюжонок. Зарычали собаки. Привычно стали браниться жены Тулеу. Потом все стихло.

Прошло еще немного времени, дверь распахнулась, и Калау и Тулеу, кряхтя и сопя, втащили в дом теплую дымящуюся розовую тушу.

Тут же нарезали и положили мяса в котел, подбросили в огонь полыни, утерли пот со лба.

– Погодите, сейчас закипит… – просили мужчин женщины.

Но Калау и Тулеу ждать не могли и принялись из печени, сердца и легких жарить куардак. В землянке остро, резко запахло кровью и жареным и вареным мясом.

Все суетились, доставали что-то, двигались вокруг очага, отбрасывая по сторонам большие тени, никто не слушал другого, все говорили разом. И никто уж не слышал и не думал о том, что на дворе завывает ветер, и грохочет море, и пробирает до костей мороз. Все будто опьянели, забыли и то, как ехали долго по черной холодной степи, и то, как не пустил их в свой дом Абейсын, – у всех было на уме мясо.

А наевшись до отвала, все вдруг подобрели, все стали упрашивать друг друга: «Ну, еще кусочек! Вот этот возьми, гляди, какой нежный, душистый!»

Потом заснули, сыто храпели и проснулись на другой день поздно. Даже не проснулись, а просто очнулись немного. Мясо еще тяжело лежало у каждого в животе, навевало сон, и никому не хотелось вставать, все зевали и дремали.

– Надо посолить мясо впрок, – наконец сообразил Тулеу и толкнул старшую жену ногой – Вставай!

– Чего там солить… – отозвалась старуха.

– Как же не солить, аже?

– А так… На оставшееся мясо пригласи соседей.

– Что? Соседей приглашать? А под такую их мать!

– Дурак! Надо уважать людей. Не пренебрегай, сказано, благочестием честных…

– На черта нам их благочестие! – живо отозвался и Калау. Мысль о том, что кого-то нужно угощать, сразу ввергла его в тоску.

– Правильно! – подхватил Тулеу. – Пускай они себе живут со своими благословениями и благочестиями, а нам и завтра жрать надо!

– Господи, ну в кого же это такие дураки у меня уродились! – чуть не заплакала старуха. – Вон соседи рыбы вам принесли! Ну насколько хватит вам верблюжонка? А с людьми будете век жить.

Калау пробормотал что-то, вроде бы ругнулся, насупился, Тулеу зло начал покрикивать на своих жен, на детей, все зашевелились, зазевались, забормотали, ребятишки захныкали…

Старуха промолчала. Давно уже поняла она, что бесполезны перебранки с людьми, у которых одна мысль на уме – как бы пожрать послаще да поспать подольше.

А казалось бы, чего проще понять, что тут вот, на круче, все рыбаки, и нет у них ни скота, ни имущества. Живут они мирно, дружно, единой семьей. Так ли уж много ума нужно, чтобы сообразить, что отныне и твоя судьба соединена с ними – беда, посетившая их, и тебя не обойдет, – что отныне рыбаки самые близкие тебе люди на этой вот огромной неласковой земле. Вчера помогли они построить землянку, сегодня поделились с тобой уловом… Угостил от души – друга приобрел, говорили в старину. И теперь вот подошел случай пригласить рыбаков, угостить их, уважить, поговорить, сойтись поближе. Ах, да что понимают эти дураки?

И старуха решила действовать сама. Невестки помогли ей поставить на очаг два котла с мясом и пошли звать гостей. Когда невестки вернулись, старуха велела им развязать тюки и достать старые веши, оставшиеся от былых времен их могучего рода. Старуха не выдержала, сама принялась вытаскивать поношенные чапаны и шубы с облезлым мехом. А когда невестки, чихая от нафталина, застелили весь пол вытертыми персидскими коврами и старыми кошмами с расшитыми узорами – бедная землянка вдруг преобразилась… Старуха верила и не верила своим глазам. Сколько раз Тулеу пытался продать эти старые вещи, когда семья голодала. И сколько раз старуха вставала поперек воли старшего сына и не позволяла ничего продавать. Она не могла расстаться со старыми вещами – памятью, отголоском прошлых времен. Вещи для нее были как бы немыми свидетелями былого счастья. Целый рой воспоминаний связан был с каждой вещью. Эти потертые ковры будто удерживали еще запах всех избранных, которые когда-то возлежали на них.

В их прежней снежно-белой юрте на самом видном месте красовались эти ковры. По ним ступали с нежностью и почтением. На них сидели и лежали самые богатые баи, бии и батыры. А когда из самой Жармолы, оглушая степь серебряным звоном, приехал к ним однажды сам ояз, он восседал вон на том ковре. О времена! И все это прошло, как сон. Ничего не осталось, только память вспыхнет и осветит иногда весь мир былыми красками. Начнешь рассказывать – никто не верит. Даже дети родные не верят!

Старуха долго перебирала, рассматривала каждую старую одежду. Долгие годы пролежало все это в тюках, совсем забылось, даже как бы ушло совсем из жизни, и теперь старухе казалось, что она встретилась со своей юностью после долгой разлуки.

Старые пальцы бережно ощупывали мех и материю. Вот тут разошелся шов. А тут вылез мех. Здесь вылинял цвет. Старое, мятое тряпье будто морщинистое старческое лицо.

С улицы послышались голоса, говор и шаги приближавшихся людей, и старуха мигом уселась на свое место. Рыбаки будто в свой дом входили – шумной гурьбой вваливались в землянку и тут же умолкали. Мунке и Дос, ввалившиеся первыми, смущенно заморгали, будто ослепленные сильным светом, и опустили глаза на свои сапоги. За ними сбились остальные, вытягивая шеи, толкались.

– Эй, скидай сапоги! – послышался шепот.

Старуха гордо выпрямилась. В былые времена бедняки вот так же, оробев, толпились у порога, боясь пройти в глубь юрты, так же опускали глаза и говорили шепотом, и немногие тогда удостаивались ее внимания!

– Что же вы замешкались, дорогие гости? Проходите, милости просим! – нараспев сказала старуха.

Рыбаки дружно закряхтели, принялись стаскивать сапоги. Потом вслед за Мунке и Досом все прошли на передние места. Усевшись, они некоторое время молчали, оглядывались, и боялись шевельнуться – как бы чего не запачкать. Но потом освоились постепенно, заерзали, устраиваясь поудобней, незаметно для старухи стали гладить и щупать нежный ворс ковров задубевшими от весел и мороза руками.

Опустив глаза, будто бы ничего не замечая, старуха все видела – и как осторожно ерзали рыбаки, и как щупали пушистость ковров– и уже со сладкой мукой предстоящего торжества ждала, торопила неуклюжих гостей, чуть ли не молилась, чтобы рыбаки поскорее освоились, пришли в себя и начали бы расспрашивать ее о роде-племени, об отце и матери, о предках… Должны, должны они заговорить об этом!

И в ожидании расспросов поспешно стала перебирать в памяти, вспоминать, сколько отар овец и косяков лошадей было у них когда-то. Она вспомнила, что муж ее семь лет правил волостью, и ни одна свадьба, ни помолвка, ни той не проходили без его ведома. То далекое время опять как бы пришло, заглянуло на миг в эту землянку, и на сердце у старухи стало горячо. Чередой прошли в ее памяти калымы, бесчисленные пиры и поминки. Все вспомнив, все пересчитав, перебрав в памяти все свое былое богатство, она с нетерпением стала ждать, когда рыбаки заговорят и начнут ее расспрашивать.

Но рыбаки все еще стеснялись и помалкивали. Дос, вообще не склонный к разговорам, понуро опустил голову, потупил глаза и только вздыхал. Исподлобья он взглядывал иногда в сторону казанов. Женщины уже сняли первую пену с сорпы, и Дос жадно дышал запахом пахучей молодой верблюжатины и глотал слюну. Кадык его ходуном ходил.

А Мунке завел какой-то посторонний, ненужный (как казалось старухе) разговор. Сначала поинтересовался, издалека ли они приехали, трудно ли было в пути, спросил, понравилось ли им новое место, а потом пустился в длинные рассуждения о жизни у моря, о рыбе, о питьевой воде, о топливе, о кормах… Он говорил, говорил, стараясь приободрить новых соседей, а старуха уж погасла, понурилась, слушала его вполуха, отвечала вежливо, но нехотя, едва шевеля губами, а сама еще ждала, все надеялась, что Мунке вдруг спросит ее о прошлой жизни. Но, видно, ее прошлое не интересовало старого рыбака. А молодежь не вмешивалась в разговор и, как всегда, учтиво помалкивала перед старшими.

Наконец мясо поспело, все охотно, жадно принялись за еду, и опять никто ни о чем не спрашивал, даже Мунке замолчал.

После угощения, оживившись, все начали поглядывать на певцов. Смуглый бойкий джигит взял домбру, спел традиционную благодарность хозяевам и передал домбру соседу. Тот, наверное, играть не умел, вспыхнул от смущения и перекинул домбру дальше. Переходя из рук в руки, домбра обошла всех рыбаков, но все только багровели, гулко откашливались – никто почему-то не осмелился петь после смуглого бойкого джигита.

Старуха краем глаза заметила, как Айганша, весело улыбаясь, блестя зубами, подталкивает, щиплет стыдливых, робких до слез девушек рыбачьего аула, сидевших отдельной пугливой кучкой среди джигитов. Потом она стала горячо шептать что-то на ухо то одной, то другой. Девушки заливались румянцем и согласно кивали. Тогда Айганша подняла свое красивое лицо и затянула высоким чистым голосом нежную, полную очарования и таинственности песню о красавице с бровями как тонкий серп месяца, с ресницами из чистого золота и с красными как кровь губами…

Старуха изумленно встрепенулась: она впервые услышала, как поет Айганша. Рыбаки даже рты пооткрывали, но через минуту дружно подхватили песню своими хриплыми, простуженными голосами. «Где же ты теперь, моя любимая, моя красавица с тонким, стройным станом, будто деревце на холме?»

Когда кончилась песня, вскочил бойкий смуглый джигит:

– Эх, до чего жестоки эти девушки! Так изводить добрых джигитов! – И, закатив глаза, изобразил на лице отчаяние.

Все захохотали немудреной шутке, захлопали себя по коленям. Девушки смутились, покраснели, стыдливо опустили головы. Только женщины, стоявшие у порога, прислонившись к холодному косяку, не расслышали, что сказал бойкий джигит, не поняли, почему все рыбаки захохотали, и печально переглянулись.

Песня была о короткой девичьей поре, и женщинам взгрустнулось. Вспомнили они и свое девичество, родные края, родной дом, родителей. С болью и завистью поглядывали они на юных девушек, даже на самую некрасивую, одетую хуже всех в ауле, – какие они счастливые, любовь их впереди!

Кенжекей даже побледнела. Крепко прижав к груди маленькую сонную дочурку, она опустила мокрые ресницы. А Балжан стала вдруг грустной и нежной– куда подевались ее обычные холодность и насмешливость…

Рыбаки отсмеялись и тоже задумались, и хорошо было им сидеть сытым, в тепле и думать о счастливых днях, которые у каждого из них случались когда-то, что бы там ни было. Вдруг все вздрогнули разом и обернулись в угол, откуда раздался храп. Привалившись спиной к стене, Калау давно уже дремал. Потом заснул в тишине окончательно, челюсть его отвисла, и он захрапел. Он сам вздрогнул от могучего храпа, клюнул головой, проснулся, разлепил веки и повел узенькими глазками по вытянувшимся от изумления лицам рыбаков. Рыбаки опомнились и опять засмеялись, но уже не так громко. Усмехнулся и Калау. Старуха не знала, куда деваться от стыда за сына. Но она тут же забыла о нем – другие чувства захватили ее.

Думала она о дочери, весь вечер следила за ней, будто впервые увидала. Она уже поняла, что веселая, живая Айганша (больше всех из детей похожая на отца) давно уж очаровала всех девушек рыбачьего аула. Но больше всего старуху поразило, что дочь ее так хорошо поет, ничуть не стесняясь народа.

Старуха была изумлена. Недаром ведь говорят, что растет дочь дома, а живет – на воле. Да, девичья душа – потемки. Сама была когда-то девушкой. Какая мать знает все мысли дочери?

Впервые старуха услышала сегодня, как поют хором. В ее краю не было такого обычая. Сколько бы народу ни собралось на пир, на поминки или на рождение ребенка, пели всегда в одиночку, редко когда вдвоем или втроем. А эти рыбаки пели все сразу, и хорошо пели. И что еще было замечательно, пели они песни самого Батакова Сары. Песни Сары старуха любила и никогда не могла сдержать слез.

Пришлось ей повидать когда-то и возлюбленную Сары – девушку Косан. Старуха была тогда вовсе не старухой, а юной девушкой. И была еще на дворе ранняя весна.

Что и говорить, весна для казаха – самая лучшая, самая желанная пора. Всю долгую зиму прозябают шаруа в своих редко разбросанных по степи, где-нибудь в лощинах, в оврагах, сиротливых мазанках и ждут не дождутся весны. Зато когда потеплеет, когда едва-едва выглянет из-под снега бурая влажная земля, что тогда начинает твориться по аулам! Как поспешно собирают люди все свои пожитки, навьючивая верблюдов, и отправляются кочевать на нетронутые джайляу.

Джигиты седлают лучших коней, сбиваются в группы по пять-десять всадников и коршунами кружат возле аулов, где есть хоть одна молодая красивая девушка. В темные настоянные весенней истомой ночи на джайляу, бывало, не одну жену зазевавшегося простака подкараулят ловкие джигиты.

А утром как ни в чем не бывало сверкают джигиты серебряными сбруями возле девушек, едущих во главе кочевья. И хочется им крикнуть что-нибудь девушкам, что-нибудь нежное, призывное… Да где там! Слова нельзя сказать. Вокруг полно стерегущих материнских глаз. Только самый жаркий, самый красивый джигит может как-нибудь незаметно, одним быстрым взглядом бросить искру невысказанных своих чувств в сердце девушки.

Ах, как далеко теперь эти времена! Сколько лет прошло со дня встречи с девушкой Косан? Сколько появилось морщин, сколько поседело волос на голове…

Ранней-ранней весной видела она девушку Косан. На северных сторонах балок еще белел снег. Но земля была уж тепла и исходила легчайшими туманами, и дрожал воздух, если поглядеть вдаль. Большое кочевье с бесчисленными стадами медленно, неуклюже передвигалось по джайляу, с трудом преодолевая лощины и балки. Тяжело навьюченные верблюды вязли в весенней грязи. Вот тогда-то у Торангул-сая… или нет, кажется, у Тобылги-сая встретились они с кочевьем другого богатого аула. Собаки, задрав хвосты и встопорщив шерсть на загривках, зарычали друг на друга. Мужчины обоих аулов обменялись приветствиями и, громко разговаривая, звеня стременами, поехали вместе. Джигиты, еще раньше далеко уехавшие вперед, повернули назад, к кочевьям, стали гарцевать вокруг приглянувшихся девушек, стали клянчить кольцо-подарок. Потом, гикнув, ударили коней и понеслись галопом в степь, норовя вырвать, отобрать кольцо у счастливца – таков был обычай. В одно мгновение исчезли они за холмами. Далеко вперед уехали и мужчины и старики со старейшинами. По следам их коней шло объединенное кочевье.

Мужчины все ехали и ехали рысью, говорили о своих делах, грелись на солнышке, пока наконец не опомнились. Тогда они остановились у конца Тобылги-сая и стали дожидаться своих кочевий. Так два аула и расположились рядом. В ту же ночь начался окот мелкого скота, и аулы были вынуждены надолго остаться возле Таволжьего оврага. Дойный скот еще не выгоняли на выпасы, и он густо темнел возле аулов.

Степь пробуждалась медленно. Разморенная весенним солнцем, она дремала, дышала паром. Возле аулов, в глубине заросшего таволгой оврага, куда не попадало солнце, светлел слежавшийся желтоватый снег, как оброненная память о суровом госте, совсем недавно буйствовавшем по степи.

Земля была еще бурой, травка пробивалась робко, только южный, солнечный склон Тобылги-сая изумрудно зеленел сплошным плюшем. Густые заросли ковыля, полыни, типчака наливались соком, раскрывали почки, а между прошлогодними зарослями уже тянулась к солнцу молодая поросль. Опять благословенная весна вернулась, ничем ее теперь не остановить, пройдет неделя-другая, и этот Таволжий овраг задохнется от буйной молодой силы пробуждающейся земли. Зима, морозы, пурга остались позади. Что и говорить, радуются люди весне! И всех тянет на улицу, на легкий хмельной воздух.

Шестистворчатая белая юрта с открытым тундуком богато убрана. В юрте тепло, много света и воздуха, запах весеннего приволья будоражит сердце. Хочется кого-то любить, хочется ехать куда-то, где ты никогда еще не был. Днем и ночью чувствуешь себя бодро, и дышится легко. Позади остались морозы, впереди будет духота и пыль, а теперь счастливое время.

В первые же дни оба аула по обычаю начали ходить в гости друг к другу. Весело трещали костерки возле юрт, палились, а потом варились барашки, кумыс радовал душу. Особенно веселилась молодежь. Как только нависала над аулами ночь, джигиты и девушки высыпали на улицу, собирались в открытом поле за аулами и почти до утра кричали и смеялись, играли то в белбеусок, то в соседушки, то в ханское кочевье, то в бабки, и всю ночь горели в степи костры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю