Текст книги "Кровь и пот"
Автор книги: Абдижамил Нурпеисов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 53 страниц)
– За заваркой следи! – крикнул он жене. – Погуще, покрепче наливай дорогой байбише!
Целый день коченея от мороза, думала Акбала о жарко натопленном доме, о горячем чае. А теперь голова шла у нее кругом и ничего не хотелось – только лечь, укрыться с головой и побыть наедине со своими думами.
– Возвращаться-то завтра думаете? – спрашивал между тем Темирке у караванщиков.
– Завтра, бай, завтра. Днем тронемся.
– Это хорошо. Ну а Акбала? Акбалажан… наша байбише?..
– Я… Мне спешить некуда, я…
– Ну да! Ну да! Не торопись… Умно поступаешь, приглядись, присмотрись. Да вот я сам помогу тебе покупки сделать… Ай, байбише, чай-то у тебя стынет, пей, пожалуйста! Такой прекрасный душистый чай!..
Темирке укоризненно зацокал языком. Акбала нехотя стала прихлебывать чай. Чай и верно был душист, но она не ощущала вкуса.
– Тебе повезло, байбише, – нажимал между тем Темирке. – Недавно я как раз в Оренбурге был, отменного товару привез, будет тебе из чего выбирать.
– Вы… вы, наверное, не знаете еще, бай… Я…
– Караванщики встревожено переглянулись, зашевелились, загудели на разные голоса:
– Пей, пей, Акбалажан! Согревайся чайком…
– Ты лучше ешь, дорогая. Вот жент, возьми-ка, попробуй!
– Да-да, отличный, надо сказать, жент, спасибо хозяину. Бери, не стесняйся!
Акбала отрицательно потрясла головой.
– Вы, Темирке, еще не знаете… – задыхаясь, выговорила она. – Я ведь сюда как перекати-поле, гонимое ветром…
– О господи, чего это ты так сразу?.. – толкнув Акбалу, тихо прогудел старший караванщик. – Завтра-то тоже ведь день будет. Отдохни, согрейся, поночуй в тепле, успеешь еще рассказать-то…
– А и верно! – громко воскликнул другой караванщик, поворачиваясь к Темирке. – Верно: человек в пути будто перекати-поле. А уж зимой, в стужу, и не приведи бог быть в дороге! Вся иззябла наша Акбалажан, чуть живая, бедняжка, добралась…
– Да-да! – обрадовались, загудели караванщики. – Что там говорить, в такой мороз и джигит околеет…
– Лютует нынче зима, лютует!
– Еле-еле дотащились…
– Хе-хе-хе, мороз, мороз… – весело согласился Темирке и даже руки потер, будто озяб. – Ну а как дела у дорогого нашего мурзы?
Старший караванщик опять вмешался.
– Что там о мурзе говорить! – гордо сказал он и даже рукой махнул. – Ему-то зима не страшна. Сена заготовлено вдоволь, скот в тепле. Живи не тужи!
– О барекельде! Слава аллаху!
– Слава, слава! Сам создатель благоволит к нашему мурзе. Гм… Кха! А как, бай, нынче рыба на базаре?
– И-и, алла!.. – Купец сморщился, будто хватил кислого. – Лучше не спрашивай Этот разбойник Абейсын и тут мне дорогу перебежал. Хорошо, когда за полцены хоть продам вашу рыбу…
– Апыр-ай, а? Вот дьявол! Всегда нас опережает. Везде, собака, поспеет…
– Так вам и надо! Пока вы там моетесь, стираетесь… И-и, алла! Он еще себя покажет. Он вам всем нос утрет, вот посмотрите. Недаром ведь говорят: кто много спит – все проспит, кто рано встал – табун угнал. Верно сказано. Ай, как верно сказано!
Караванщики промолчали, принялись за чай. Пили, не стеснялись, только отдувались да пот со лбов утирали. Темирке с ненавистью посмотрел на их обветренные, грубые, непроницаемые лица и подумал: «Э! Совсем дикари! Разве их словом проймешь? Это же верблюды какие-то, толстокожие верблюды!»
– Да! А как там наш дорогой Алдаберген-софы? – вспомнил он.
– Здоров, чего ему…
– Он, наверно, уразу держит? Непременно блюдет пост… Да-да! Ой, святой, святой он человек! Крепко аллаха чтит… У меня, кстати, кое-что и для софы есть. Бухарский шелковый чапан, коврики молитвенные…
– Да, бай, чуть не забыл! – перебил Темирке старший караванщик. – Мурза вам салем передает. Салем вот какой… К лету хочет он дом построить под железной крышей на своем зимовье. «Передайте, говорит, Темке, пусть, говорит, заготовит, закупит лес, кирпич и все, что надо. Пусть, говорит, хороших мастеров подыщет. Денег, говорит, не пожалею. Не обижу, говорит, Темке, так, говорит, и скажите».
– А? Хорош джигит! – восхитился Темирке. – Верно, верно, денег он не жалеет. Такого щедрого джигита я еще не видал, аллах свидетель! Истинный мурза! Как-то раз задержался в городе. Потом зашел перед отъездом ко мне и… И-и-и, алла! – Темирке закатил глаза. – Достает вдруг во-от такую громадную пачку денег, бросает небрежно на прилавок. Даже не считал! «Выбери, говорит, для моей жены самое лучшее шелковое платье». А для мурзы мне разве жалко? Ничего не жалко! Достал я из-под прилавка красное атласное платье, переливается, сверкает, пламенем горит! И-и, алла! Вот была редкая вещь!
Акбала мигом вспомнила красное дорогое платье байбише, и даже теперь от лютой бабьей зависти кровь кинулась ей в голову и бурно заходила грудь под синим камзолом.
Поглядев искоса на Акбалу, заметив, что она то бледнеет, то краснеет, Темирке испугался. «Не захворала бы бабенка, – подумал он. – Хлопот потом не оберешься!»
– Застыла, бедняжка, застыла… – ласково забормотал купец, потом вскочил, пошел в другую комнату, вынес лисью шубу и стал заботливо укутывать Акбалу. – Совсем озябла, ой-ей-ей, как озябла, бедная! Укройся потеплей, полежи. Сейчас вот спать будем ложиться. Выспишься, все как рукой снимет. А я завтра подберу все, что нужно. Я-то знаю, что нужно для дома мурзы… Мурза любит хорошие, дорогие веши…
– Не надо, бай, не беспокойся, – вдруг громко сказала Акбала и повела плечами, освобождаясь от шубы. Лицо ее горело. – Я больше не жена мурзы. Он меня прогнал…
И заплакала.
Темирке поперхнулся, вытаращился. Караванщики, беспечно было развалившиеся вокруг дастархана, сами не заметили, как торопливо подобрали ноги. «Ах ты! Ну и подвела! – разом подумали они. – Не могла подождать…»
Темирке не знал, что и подумать. В растерянности покосился он на жену, разливавшую чай, и не удержался, пожалел чаю.
– Что ты все льешь как из ведра? – сердито пробормотал он. – Казаха из самовара не напоишь, ему колодец подавай… Хватит им тут бока пролеживать, пусть допивают в гостиной.
– А у нас еще мясо есть, – сказал старший караванщик. – Из аула прихватили…
– Иди в гостиную, там и вари!
Делать было нечего, караванщики поднялись, натянули свои сапоги, надели шубы и вместе с Акбалой пошли вон.
Гостиная была им хорошо знакома; большая пустая комната, в которой нещадно дуло из окон и дверей. Печка дымила и горела плохо. Раздеваться после теплого дома никто не стал, закутались в шубы и молча улеглись. На другой день поднялись рано. Купили, кто сколько мог, сахару, чаю, ситцу женам на платья, попрощались с Акбалой и отправились в аул.
IV
У Темирке в гостиной Акбала прожила ровно неделю. Жена Темирке ни днем ни ночью покою мужу не давала – ревновала. Думал, думал Темирке, как бы избавиться ему от Акбалы, даже голова побаливать стала. Наконец придумал.
На восьмой день Темирке пришел в гостиную вдвоем с долговязым невзрачным парнем, с ног до головы обсыпанным мукой. Парень работал в магазине Темирке.
Перед их приходом Акбала сидела грустная, сжавшись в комок от холода, и вспоминала караванщиков. Она воображала, как они вернулись домой и каждый очутился в кругу жен и детей. Воображала она, как трещат в домах печки, как дым голубой струйкой поднимается из труб кверху, и так ей хотелось своего гнезда, чтобы был простой муж, чтобы дети радовали сердце своими голосами…
Увидев Темирке, Акбала робко встала. От любезности Темирке давно уж и следа не осталось. Едва переступив порог, он спросил в упор:
– Тебе муж нужен? Акбала вспыхнула.
– И-и, бедняжка, чего там краснеть! Это девушке можно краснеть, а такой тертой бабе, как ты… И ты, Ануар, не смущайся, тоже небось не мальчик! – повернулся Темирке к стоявшему за ним парню.
Взяв Ануара за руку, Темирке подтащил его к Акбале. Акбала закрыла глаза. Она вся дрожала. Холодные пальцы, тоже дрожавшие, робко коснулись ее руки. Акбала гадливо съежилась и отдернула руку.
Темирке как ни в чем не бывало начал знакомить их. Он даже руки потирал, так был рад, что придумал такой выход.
– Вот этого джигита зовут Ануар. Ануар. В таком маленьком городке, как наш, лучшего мужа тебе не найти. Не косороться, кому ты нужна, брошенная?
Темирке удовлетворенно крякнул и, оставив их вдвоем (мол, решайте остальное сами), вышел из комнаты.
Оставшись наедине с Ануаром, Акбала быстро его оглядела и опять отвернулась. Рыжий, весь в муке, Ануар покашливал в кулак, смущенно переминался с ноги на ногу. Возраст его нельзя было определить – ни бороды, ни усов. Подбородок его был в пуху, редком, как у скопца. И вообще был Ануар как-то жалок, пришиблен, смотрел преданно, по-собачьи. И, представив себе, как низко она пала, как тяжко ей теперь будет жить после того, как пожила она в байском доме, Акбала заплакала.
Как чутко ни прислушивался Темирке за дверью, он не мог уловить в гостиной ни движения, ни разговора. Не вытерпев, он распахнул дверь и опять вошел в комнату. Быстро поглядел сперва на Акбалу, потом на Ануара и ничего не понял. Оба стояли на том же месте и в тех же позах…
Сообразив, что от Ануара ждать особенно нечего, хоть оставь его на всю ночь с молодой бабой, Темирке решил действовать. Он вдруг широко заулыбался, будто оказался свидетелем счастливейшей минуты в жизни Акбалы и Ануара.
– О барекельде, барекельде! – с чувством воскликнул он. – Вот хорошо, ай как хорошо! Молодые люди быстро находят общий язык… Я рад, и-и, аллах, так я рад! Ну, Ануар… Веди теперь молодую свою жену домой! Хе-хе… Домой, домой…
Маслено улыбаясь, Темирке соединил руки Акбалы и Ануара, потом обнял их и стал подталкивать к двери, приговаривая:
– Веди, веди, Ануар, поздравляю!..
– Я не мужа, а угол ищу! – закричала вдруг Акбала, вырываясь. – Господи, за что мне такое несчастье, господи!
– Домой, домой… – приговаривал Темирке, а сам все толкал к выходу. – Вот и хорошо, вот и поладили, я знал!.. О, Ануар – это муж!
И хихикал при мысли, какая тишина теперь настанет, какой покой в доме без этой смазливой бабенки.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Подводчики и случайные путники из приморья, приезжая в город, обязательно встречались с Еламаном. Днем они находили его на работе, вечером – дома и каждый раз вдоволь наговаривались с ним, не замечая хмурых взглядов старухи хозяйки. По бесцеремонной аульной привычке вваливались в дом они в сапогах и в шубах, и старуха за это их терпеть не могла.
От них узнавал Еламан все степные новости.
Старая бабушка его умерла. От Калена, сосланного в Сибирь, не было вестей. В рыбацком ауле не осталось и следа от прежней славной дружной жизни. Между Досом и Мунке разгорелась непримиримая вражда…
Нет, не тянуло Еламана домой! Тревожил его только один дед Есбол. Все чаще хотелось ему повидать старика, пока тот жив, поговорить с ним, поглядеть на него, чтобы уж наглядеться навсегда. Но поздней весной, когда стало совсем тепло, дед Есбол неожиданно приехал сам.
Старость совсем согнула его, и глаза помутились и уж совсем почти ничего не видели. Узнав Еламана по голосу, он жадно схватил его за руки и по-старчески беззвучно заплакал. Заплакал и Еламан. Кое-как уняв слезы, старик долго еще не мог успокоиться и потихоньку всхлипывал.
Думая, что дорога сильно утомила старика, Еламан предложил ему вздремнуть, но дед Есбол и слышать не хотел об отдыхе. Держа Еламана за руку, близко заглядывая ему в глаза, он стал просить, чтобы тот рассказал ему о смерти Рая.
– Только, родной, все расскажи. Ничего не скрывай.
Еламан засомневался, как поведать эту горькую историю слабому старику, измученному дорогой? Да и самому будет тяжело, а все равно не возвратишь ту проклятую зиму и не вернешь Рая… Старик понял его.
– Все, все говори! – строго сказал он. – Что проку от жалости человеческой? Пусть бог нас пожалеет… – и, насупившись, сердито отвернулся.
«Да, – подумал Еламан, – да, нужно вспоминать, нужно говорить о прошлом, потому что пока живы мы, живо и наше прошлое». И он начал вспоминать и рассказывать старику обо всем, что было с ним и Раем.
Он вспомнил, как Рай слабел с каждым днем и даже у костра не мог согреться, потому что не чувствовал уже тепла. Казалось, замерзла у него даже душа. Еламан стал спать с Раем под одним одеялом, но Раю все равно было холодно. И не в день смерти а гораздо раньше, за неделю, Еламан понял, что Рай умрет, и не мог ему в лицо смотреть – страшно было.
Рай упал под вечер. Еламан подбежал к нему, перевернул, и посадил, и стал очищать его лицо от снега, потому что лицо Рая так похолодело от слабости, что снег уже не таял на нем. Еламан поднял его и понес в барак. Он и сам ослабел за последние дни, но Рая ему нести было легко – так тот исхудал. Положив Рая на свои нары, Еламан собрал все тряпки, какие у них были, укрыл Рая и сам лег рядом. Они и раньше спали вместе, и Рай всю ночь ворочался и дрожал. А теперь Рай как лег, так и не шевельнулся больше. Еламан некоторое время прислушивался к его дыханию, а потом заснул.
Проснулся он, как ему показалось, через минуту, – навалив все тряпье на Рая, он озяб во сне, и ему показалось спросонок, что тело его окаменело. Он хотел перевернуть Рая к себе и согреться возле него, чтобы потом греть друг друга всю ночь, и, еще не расставшись со снами, стал пробираться под одеяло и одежки, которыми он укрыл Рая, как вдруг будто кто иглу всадил ему в сердце – он мгновенно пришел в себя и оцепенел: Рай был жесток на ощупь и холоден. Под одеялом и одежками совсем не осталось тепла.
Еламан свалился с нар, не понимая спросонок, где дверь и где окна, стал шарить вокруг себя, наткнулся на тела спящих товарищей, стал толкать их и трясти в надежде добудиться, но люди только стонали во сне, переворачивались на другой бок.
Тогда Еламан с ужасом, взвалив на плечо тело Рая, ощупью побрел к выходу из барака. Когда он вышел, ему показалось сперва, что на улице ничуть не холоднее, чем в бараке. Темнота была хоть глаз выколи. Сухой порошей остро секло лицо. Дул постоянный холодный ветер с гор.
– Стой!.. Стой, кто идет? – раздался простуженный окрик часового.
У Еламана была одна только мысль – унести тело Рая подальше от барака. И еще у него был ужас оттого, что его брат, которого он любил больше всего на свете, который до сегодняшней ночи ходил, страдал, говорил с ним, с которым они когда-то вместе ловили рыбу и вместе жили, преодолевая самые страшные несчастья, – брат его теперь мороженой колодой давит на его плечо.
– Стой! Стрелять буду! – закричал часовой и заматерился, туго двигая затвором на морозе.
Еламан увидал, как подбегает к нему, выставив вперед штык, часовой, и остановился.
– Чего тащишь, сволочь, стой! – запыхавшись, крикнул часовой вдруг сам остановился. – Чего ж молчишь-то, придурок? – глухо виновато сказал он, закидывая за спину винтовку. – Куда понес?
– Хоронить…
– Нешто так хоронят? У, нехристь… Ну иди, иди… Чего стал? Приятель, что ли?
– Брат…
– А! Ну иди, кому говорят? Шляетесь, сволочи, тут… А то разве так бы хоронить? Небось зароешь, как собаку… Хоронить! Рази так хоронят! Ступай, кому сказано!
Часовой отвернулся, медленно побрел на свой прежний пост, вздыхая и жалея азиатов и матерясь на войну, чтоб ее так и сяк, а Еламан поднялся на ближний холм за бараками к стал рыть могилу. Раскопал снег, добрался до земли, а земля была как камень, и Еламан испугался, что не успеет до рассвета вырыть. Он долбил и долбил землю саперной лопатой, торопился, раскровенил пальцы, и, когда над горами сперва позеленело, а потом заалело, Еламан оглядел с мрачным вниманием яму, и ему показалось, что хорошо, что могила будет как раз впору. Он сел на край ямы и начал выбирать руками со дна мерзлые комочки, чтобы Раю ловчее было лежать.
– …о-о-он, стро-ойся! – донеслось до него снизу, от бараков. Еламан оглянулся: возле бараков, как вши, суетились, ползали серые фигурки. Слабый звук простуженных голосов, звон лопат и котелков доносился оттуда.
Еламан поднял, уложил в могилу тело Рая, вынул свой грязный платок, прикрыл ему лицо и, стараясь не глядеть на то, что делает, принялся торопливо заваливать могилу мерзлой землей пополам со снегом.
Спустившись, Еламан остановился, обернулся и долго смотрел на холм и на еле заметный грязноватый бугорок наверху. Потом, не обращая внимания на крик командира отделения, еще издали торопившего его, тяжело подошел к солдатам и встал в конце строя.
Сильно ожесточился тогда Еламан. Много раз обмороженное, темное лицо его совсем почернело. Всегда немногословный, после смерти брата он и вовсе замолчал, целый день не замечал ничего, будто одна только цель осталась ему в жизни – утром, до работы, и вечером приходить на могилу Рая.
С беспокойством следил он, как снег все больше и больше заваливает могилу. И однажды не выдержал, пришел и крепко врыл на могиле шест с полумесяцем на конце.
После низвержения царя рабочий батальон стали партиями отправлять на родину. Дождался своей очереди и Еламан. Кругом все пели, кричали что-то радостное, покидая осточертевший барак, а Еламан шел и все оглядывался на холм. Когда дорога поворачивала и Еламан последний раз оглянулся, шест с полумесяцем показался ему вдруг рукой брата, вытянутой из-под снега. Еламан всхлипнул, покачнулся, вырвался было из строя, но вовремя удержал его казалинский джигит…
Старик Есбол, низко свесив сивую голову в черной тюбетейке, долго молчал – ждал, не скажет ли еще чего Еламан. Потом вдруг быстро зажмурился и громко, по-старчески зарыдал, отвернувшись к стене.
– Рай мой, птенчик мой… – выговаривал он судорожно и еще сильнее плакал.
Некоторое время они посидели еще. Говорить никому не хотелось Потом, не раздеваясь, молча легли рядом на постель. Но сон не шел к ним, а все крутила перед глазами поземка в горах и торчал из-под снега шест с полумесяцем.
Поднявшись рано утром, Еламан пошел на работу. Лицо его опухло, глаза покраснели. Весь день ни с кем он не говорил и даже глаза отводил, чтобы с ним не заговорил кто. А вечером, вернувшись домой и поужинав, Еламан снова подсел к старику, стал расспрашивать об ауле.
Есбол оживился, начал рассказывать о новостях и вдруг вспомнил давнюю свою подругу – бабушку Еламана и Рая. Она умерла, но до последнего вздоха все вспоминала внуков. «Если ягнята мои вернутся, не оставляйте их», – снова и снова повторяла она собравшимся у ее постели.
– После того как вас забрали, она совсем сдала. Спать почти не спала, все о вас горевала. Вот, значит… Днем и ночью точила ее одна дума – о вас…
Старик опять заплакал. Он стал уже совсем плох. Во рту не было ни одного зуба. Жалко было смотреть, как он долго жевал голыми деснами, валял во рту даже самую мягкую пищу. Глядя на него, казалось, что он без посторонней помощи и шагу не сделает. Хоть по возрасту был он почти ровней отцу Еламана, но так одряхлел за последнее время, что у Еламана сердце щемило и хотелось, как ребенка, погладить деда по голове.
После работы Еламан ни на минуту не расставался с дедом, говорил с ним и слушал, как говорит дед. Когда старик задремывал, свесив голову на грудь, Еламан порой чувствовал себя мальчишкой. У него даже руки чесались – так хотелось ему иногда обнять деда, погладить его и чтобы тот тоже приласкал Еламана. Он даже пугался таких приступов нежности, отворачивался и улыбался сам себе. А потом раскаивался в том, что сдержал себя, укорял себя за сухость. «Нет, все-таки черствый я человек! – думал он. – Нет у меня настоящего тепла к людям!»
Он вспомнил вдруг Акбалу, и сердце его забилось. Тут же явилась перед ним и маленькая землянка на круче, третья с края аула. И тусклое подслеповатое окошко на потолке припомнилось, и длинная печка, разделявшая комнату надвое, и дверь-плакса…
Даже во время работы, когда он таскал старику Ознобину детали паровозов, воспоминания не давали ему покоя, и он как бы заново переживал недолгую радостную пору жизни с Акбалой, живо представлял супружескую постель, алашу, расстеленную у двери, запечину, где на циновках стояла посуда. «Наверное, и для Акбалы не хватило у меня тепла…»– думал Еламан.
Вернувшись с работы, Еламан по обыкновению снял замасленную спецовку, повесил ее в сенцах, умылся во дворе и прошел в комнату. Старик Есбол сотворил вечернюю молитву – намаз. Стоя у порога, Еламан пристально посмотрел на покрытую черной такиёй маленькую головку старика, на его тонкую морщинистую шею, на глубокую ямочку в сухом затылке и снова подумал, как мало внимания уделяет он этому самому родному теперь человеку. С утра до вечера он на работе, а старик, ни слова не понимающий по-русски, целыми днями остается один. «Гм… Надо бы денька два дома побыть со стариком», – подумал Еламан и пошел к Мюльгаузену.
Мюльгаузен в последнее время ложился поздно, вставал рано, похудел, осунулся и был постоянно мрачен. Увидев Еламана, он отвернулся и, посапывая, продолжал одеваться.
– Петька… – робко окликнул его Еламан.
– Ну?
– Да, вот видишь…
– Ничего не вижу. Ну?
Мюльгаузен давно уже решительно отошел от Ознобина и Селиванова и собрал небольшую группу единомышленников среди рабочих. Он и с Еламаном теперь почти не разговаривал, после работы сразу исчезал, а домой возвращался далеко за полночь, а иногда и к утру. Еламан знал, что Мюльгаузен старается раздобыть оружие и поднять восстание в городе.
– Черт побери… – бормотал Мюльгаузен, по-прежнему не обращая на Еламана внимания. – Никогда ничего не найдешь на месте… Маша! Маша-а!
Прибежала сестра. Она была в переднике, с запачканными мукой руками, раскраснелась и часто дышала – месила тесто на кухне.
– Что? Ты звал меня?
– Где расческа?
Маша огляделась, что-то припоминая, потом поправила волосы и смущенно взглянула на Еламана.
– Ну? Где расческа, спрашиваю?
– Сейчас поищу…
Еламану как-то расхотелось говорить с Мюльгаузеном, и он повернулся. Увидев, что Еламан уходит, Мюльгаузен поморщился и буркнул вслед:
– Подожди, что там у тебя?
– Да, так, дело одно…
– Что за дело?
– Старик вот приехал… Так я бы хотел денька два с ним побыть.
– Подходящая причина.
– Я от работы не отлыниваю.
– Что-то у тебя слишком много родных. Маша! Ужин скоро?
– Сейчас.
– Давай скорей – времени нет ждать!
«Зря я у него спрашивал… Да и вообще лучше жить нам врозь. Вот дед уедет, надо будет другую квартиру подыскивать», – подумал Еламан и пошел к себе.
II
– Так-так… Ну а Мунке как? Жив, здоров?
– Э, сынок, ходит себе по земле, что ему делается?
– Я слышал, у него опять ребенок родился?
– Правда, правда… Есть теперь у него крикун.
– Ну а как они с Досом? Все еще косятся?
– Какой там косятся! Целый аул раскололся! Друг против друга прямо на дыбы встают. А все Танирберген… Ух и лиса! Он же их расколол, а теперь натравливает. Мунке и Дос видеть теперь не могут друг друга!
Услышав имя Танирбергена, Еламан уже не расспрашивал больше и насупился. Он знал всю меру своей ненависти и не хотел растравлять себя. Старик Есбол некоторое время дремал, потом вдруг очнулся и поднял глаза.
– Подвинься-ка поближе, сынок…
Еламан подсел ближе и уставился на старика. Он сразу понял, что дед Есбол собрался сказать что-то важное.
– Говорят, глаз отца на сына зорок. – Есбол любил начинать издалека. – Помнится мне, в детстве ты был чутким мальчонкой. Глядел я на тебя, и сердце радовалось, думал: вот вырастет, с добрым сердцем человек будет. Ты ведь много лет пас коней Кудайменде. Небось повадки коней знаешь?
Еламан только моргал, напряженно угадывая, куда клонит старик Есбол.
– Знаешь, бывает саурик-айгыр, жеребец-безумец. Ему и в бескрайней степи тесно. И вот, не давая покоя ни себе, ни другим, гонит и гонит он без цели по всей степи свой маленький косяк. Но есть и другие жеребцы. Бывает благородный длинногривый жеребец– кутпан-айгыр. Он умен, спокоен и зорко охраняет свой косяк. Вот я и думал, что ты будешь добр и бережлив к своему очагу, мудрым в гневе и незлопамятным человеком. Ну а теперь, послужив в солдатах, не растерял ли ты на чужбине этот божий дар? Не ушла ли от тебя мудрость и доброта? А?
Есбол вдруг хихикнул, высоко вздернул голову и посмотрел на Еламана маленькими слезящимися глазами.
Еламан ничего не понимал, но чувствовал какой-то укор, какую-то тихую печаль, исходящую от старика, и оробел. Дед Есбол быстро оборвал смех и принял опять задумчивый вид.
– Где теперь Акбала, ты знаешь? – громко и резко спросил он. Еламан вспыхнул, пальцы у него задрожали. Лицо его, на котором до сих пор держалось лишь почтение к старцу, исказилось.
– К чему это? Зачем она мне? – пробормотал он, потупясь.
Есбол досадливо вздохнул.
– Вот-вот, ты как раз этот жеребец-безумец. Теперь самое время, чтобы свести с ней счеты… – недовольно пробурчал он и нахмурился. – Может, конечно, вы и отошли друг от друга, охладели, но разве она не единственная дочь почтенного Суйеу? Разве не из-за любви к тебе Суйеу отвернулся от любимой дочери? А знаешь ты, что значит ребенок для родителей? Не только по живым, но и по умершим давно детям у бедных родителей от боли и тоски душа чернеет! Каким бы суровым ни был Суйеу, разве легко ему было дочь проклясть? Подумай!
Еламан молчал. «К чему это он все мне говорит?»– угрюмо подумал он.
– Она же мать твоего ребенка, – пустил дед Есбол в ход главный свой козырь.
– «Мать, мать»! – взорвался вдруг Еламан. – Какая она мать, если шестимесячного ребенка…
– Брось! Знаешь, как ей сейчас трудно? Знаешь? Ничего ты не анаешь! И Суйеу вот тоже никак не простит ее. Этот дьявол не то, что мы… Если он обидится, до самой смерти помнить будет. Неужто тебе уподобляться ему?
Старик Есбол махнул рукой и отвернулся. Еламан сидел насупившись. Немного погодя Есбол пытливо поглядел на него, хотел еще что-то сказать, но раздумал, решил, что и без того наговорил достаточно.
После этого разговора старик погостил у Еламана еще неделю. Узнав как-то от Еламана о приезде в город подводчиков, старик вдруг собрался в дорогу.
Перед отъездом, привязав у ворот оседланную верблюдицу, дед Есбол вдруг спросил (все понимал старик!):
– Сынок, ты в письмах писал нам, что есть у тебя какой-то друг, а? Гм…
Еламан сконфуженно кашлянул.
– Вы еще друзья?
– Гм…
Старик задумчиво кивнул стриженой головой в черной плюшевой тюбетейке:
– В старину покойный мой отец говаривал: «Коня цени по стати, человека – по нутру». А нутро человека трудно разглядеть. Н-да… А еще трудней выбрать друга по внешности. Это все равно что сесть на необъезженного коня и всю дорогу потом бояться, что сбросит…
Старик Есбол невесело усмехнулся. Вообразил, наверное, всадника на необъезженном коне.
– По желанию друга не выберешь. Настоящая дружба сама приходит. И только к равным приходит. А где водится такая дружба? Я вот ни с кем не дружил. Не потому, что… – Старик запнулся, помолчал. – Не потому, что ровни себе не нашел – нет! Вся беда тут в том что и среди друзей не всегда есть равенство. И среди друзей почти всегда один выше, другой ниже. А кто ниже, всегда как-то зависим. Один решает, другой соглашается. Вот что трудно!
Еламан по привычке не торопился с ответом, думал. Почти со всем, что сказал дед, был он согласен. Не согласен он был только с последними его словами насчет равенства в дружбе. Было в этих словах для Еламана что-то смутное, что-то саднящее. Мигом вспомнил он начало своей дружбы с Петром Мюльгаузеном. Разве это была расчетливая дружба? Нет, это была дружба двух людей разной веры и языка, людей, которые в трудное время внутренне потянулись друг к другу.
Но возражать деду Еламану не хотелось, и он промолчал, вздохнул только. Старик Есбол и тут понял Еламана.
– Ладно, сынок, – легко заговорил он, будто отбрасывая все сомнения, – другом он может быть или не быть, но что ты товарища нашел – это хорошо. Джигит на чужбине славен товарищами.
– Это верно, – согласился Еламан.
Старик Есбол опять помолчал, голова его склонилась, казалось, он задремал на минуту.
– Та-ак, значит… – после некоторого раздумья заговорил он снова – Значит, здесь ты устроился на работу, и товарищи у тебя все русские. Я не знаю этого народа. Только давно уже в память мою запали слова одного мудрого человека. «Ремеслу учись у русских!»– любил он говорить. Хоть ты и молод, но уже увидел долины и холмы жизни. Чего только не изведал ты за свою жизнь! – горестно покачал головой старик. – Сейчас ты встал на новый путь, для нас незнакомый. Что ж, такова судьба. Не думай, что это хуже, чем по морю сети тянуть. Испокон веков впереди тот, кто больше знает. Да благословит тебя судьба!
Старик Есбол растроганно высморкался и посмотрел на свою верблюдицу. Ему пора было уже ехать, и мыслями он сразу перенесся домой, в степь.
– Ну, прощай! – заторопился он. Потом пристально оглядел Еламана, его одежду и обувь и добавил – Думая о нас, не связывай себя, не уподобляйся птице, попавшей в силки. Мы пока, слава аллаху, живем неплохо. О нас не заботься. Есть у нас и скот кое-какой и всякая одежа тоже есть. Думай больше о себе – тебе жить.
Так закончил старик Есбол, кротко и просто освобождая Еламана от всяких обязательств.
III
После отъезда деда Есбола Еламан, как никогда, почувствовал свое одиночество и крепко загрустил. Из дома никуда он не выходил и ни с кем не встречался. После работы сразу шел домой.
А дома тоже не с кем было поговорить. Маша по вечерам уходила гулять с Селивановым. Мюльгаузен дома почти не бывал, А мать Мюльгаузена терпеть не могла Еламана, и он старался не попадаться ей на глаза.
Ни разу Еламан не видел, чтобы эта костлявая, всегда хмурая старуха была приветлива даже со своими детьми. Зеленоватые глаза ее никогда не мигали, бескровное лицо всегда оставалось безжизненным, и от всего ее облика веяло стужей.
Разглядывая старуху исподтишка, Еламан часто думал, что была ведь и она молодой, кто-то любил ее, кому-то рожала она детей… Он силился представить ее юной – и не мог.
После отъезда деда Еламан несколько раз принимался искать новую квартиру, но ему не везло – ничего не находил. А жить в доме Мюльгаузена становилось ему все тяжелей. В последнее время Еламан вообще стал что-то уставать. Он шел с работы, мечтая о покое и отдыхе. Но на пороге дома всегда попадалась ему злобная старуха, и настроение у Еламана портилось. Хорошо, если заставал он иногда Машу. Он любил посидеть подле нее. Нравились ему ее девичий румянец, ее взгляд, будто из загадочной дымки, ее тихий грудной голос.
Но приходил с работы Мюльгаузен, хлопала дверь, гнулись половицы под его солдатскими сапогами, и раздавался зычный голос:
– Маша? Ты где? Ужин готов? Живо!
И Еламан тотчас уходил в свою комнату. Он и на работе старался не встречаться с Мюльгаузеном.
Наконец после долгого молчания они однажды разговорились. Будто впервые увидев, Мюльгаузен любовно оглядывал крепкую фигуру Еламана. В Турции Еламан был так худ и страшен, что не понять было, как он вообще может что-то делать. С первой же встречи пришелся Мюльгаузену по душе этот казах. «Под влияние Ознобина попал, дурак, – думал он. – Но еще не поздно. Все можно поправить. Завтра у нас первый сбор боевой дружины, такие сильные ребята нам пригодятся».