355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдижамил Нурпеисов » Кровь и пот » Текст книги (страница 20)
Кровь и пот
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:51

Текст книги "Кровь и пот"


Автор книги: Абдижамил Нурпеисов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 53 страниц)

А Балжан не торопилась. Лениво поднявшись, она потянулась, зевнула, повиливая бедрами, подошла к мужу. Стягивая с Тулеу мокрую одежду, она сказала горловым звуком, нараспев:

– Ой, рубашка совсем грязная, сними, я постираю. – И по голосу ее, по тому, как она говорила это, чувствовалось, что она любима, что она главная в доме, что их только двое на свете – она и муж, – а остальных будто нет.

Кенжекей была грязна и растрепана. Теперь она больше не следила за собой, знала, что напрасно ей прихорашиваться, все равно не поможет. Тулеу ее и раньше недолюбливал, а после пропажи рыжей верблюдицы и вовсе терпеть не мог, почти и не глядел на нее никогда. Даже дети Кенжекей притихли. Они быстро поняли, что мать их отвержена и беззащитна, и сами стали в родном доме как чужие.

С каждым днем Кенжекей становилось все труднее. И если днем она еще как-то отвлекалась, ходила туда-сюда, что-то делала, ухаживала за ребятишками, то ночью, в одинокой постели, она беззвучно задыхалась и плакала от бессильного гнева и ревности. Крепко прижав к себе ребенка, она думала и думала о своей обольстительной сопернице, чутко ловила малейший звук из другого угла, где лежали Тулеу и Балжан.

Прошлой ночью она задремала уже, как вдруг ее разбудил шорох: кто-то тихо нашаривал ее постель. Потом провел горячей рукой сначала по голове Кенжекей, потом по телу… Кенжекей вся напряглась, привстала, сердце ее застучало, во рту сразу пересохло, и задрожали руки. Быстро отодвинув от себя ребенка, она нашарила во тьме сильную горячую руку, жадно вдохнула запах мужского пота, шепнула:

– Господи! Ты?

– Тссс… Я!

Он присел к ней на постель, наклонился. Прерывистое дыханье его вдруг показалось ей странным. Незнакомо, грубо свистя носом, он полез под одеяло, двинулся, прижал ее к стене, быстро навалился, стал шарить рукой. И Кенжекей, так долго и безнадежно ждавшая этой минуты, ничего уже не понимая, не сознавая обмана, а чувствуя только головокружение и обжигающее счастье, уже отдаваясь, уже закидывая на шею ему руки, шепнула радостно:

– Пришел, милый?

– Пришел, пришел, женеше…

Кенжекей кошкой изогнулась, вырвалась, отпрянула в угол.

– Калау! – тихо вскрикнула она. – Не смей!

Но Калау больше ничего не понимал. Сопя, путаясь в одеяле, он опять поймал ее в темноте, стал выкручивать руки. Кенжекей опять вырвалась и, как последнюю свою защиту, схватила ребенка. Калау стал вырывать у нее ребенка. Тогда она, забыв про стыд, закричала:

– О господи, какой срам! Уйди сейчас же!

Калау одной рукой зажал ей рот, другой схватил за грудь, повалил. Кенжекей подогнула ноги и что есть силы ударила Калау в живот. Калау свалился с постели.

– У, бесстыжая тварь!.. – шипела Кенжекей. – Уйди! Провались, свинья!

Выругавшись, Калау тихо отошел, улегся. В комнате было тихо. Тулеу, лежавший с молодой женой, молчал.

И Кенжекей зарыдала. Хныкал рядом разбуженный возней на постели ребенок. Но Кенжекей не утешала его, давясь, кусая подушку, она плакала о своей доле. Этой ночью она поняла, что жизнь ее отныне пропала, загублена навсегда. Больше всего потрясло ее, что Тулеу не шевельнулся, не подал голоса, не защитил ее честь.

На другой вечер рядом с Кенжекей легла Айганша. В доме они держались вместе, и Калау ничего не мог поделать с Айганшой. Тогда он придумал новую забаву. Развалившись в глубине комнаты, он долго плевал в противоположную стену, стараясь достать повыше. Потом скосил глаз и позвал старшего сына Кенжекей:

– Утеш, поди сюда!

Восьмилетний рыжий мальчишка хорошо знал тяжелую руку дяди и сразу насторожился. Он стал переступать с ноги на ногу и заранее шмыгать носом. Калау приподнялся, перевалился на колени, сполз с постели, дотянулся до Утеша и рванул его к себе.

– Стой рядом! – приказал он и опять повалился на постель. Он знал, что Утеш послушен и будет стоять.

Некоторое время Калау лежал, глядя в потолок и собирая во рту слюни. Потом плюнул на стену и попал очень высоко.

– Видал? – спросил он и задумался.

Поковыряв в носу, он поглядел на Утеша. Тот стоял потупившись и редко моргал.

– Скажи, – начал Калау, – правда, мы с тобой от одной матери? Утеш молчал.

– Ну!

– Правда… – прошептал Утеш.

Калау загоготал и задрал ноги. Он болтал ногами и шлепал себя по ягодицам. Утеш опять шмыгнул. По щеке у него поползла слеза,

– Не плачь! – грозно крикнул Калау. Утеш вытер слезы.

– Смейся! – приказал Калау.

Утеш робко поглядел на дядю и опять потупился.

– Кому говорю? Смейся!

Утеш улыбнулся. Лицо его исказилось при этом, а мокрые глаза совсем закрылись.

– Го-го-го! – заржал Калау, испытывая удовольствие оттого, что имеет власть над мальчишкой. Потом опять сделал грозное лицо. – Ты от кого родился? – спросил он так, будто видел Утеша впервые. – Скажи-ка! Ну?

Бабушка любила Утеша и звала его «мой меньшой». Его рано отняли от груди матери, и вырос он возле грозной бабушки. Но он знал, конечно, кто его мать, любил ее без памяти, но никогда не смел подойти к ней и сказать, как он ее любит. Он рос, будто немой, молчаливый, робкий, и ему всегда тяжело было, что он не вдвоем с матерью живет, а всегда кругом люди, и ему стыдно при них приласкаться к ней.

– Ну? Так кто твоя мать?

Утеш покосился на Кенжекей и вздохнул.

– У, хитрюга! Ишь молчит! Это он только так говорит, будто бабушкин сын…

Губы Утеша давно дрожали от сдерживаемых слез. Он пробормотал что-то и нагнул голову.

– Что? – грозно переспросил Калау. – Ты родился вон от той грязной бабы! – показал он на Кенжекей.

Утеш больше не мог терпеть и громко заревел.

– Га-га-га!.. – заржал Калау. – Не нравится тебе эта стерва? Так… Ну вот что: если ты действительно сын бабушки, на вот, возьми кочергу…

Калау потянулся за кочергой, достал, опять лег и сунул кочергу Утешу.

– На вот, возьми, держи крепче. Вот. А теперь ударь кочергой эту чертову бабу. Только смотри не жалей, бей что есть силы. Понял?

Утеш крепко вцепился в кочергу, сунутую дядей, и побледнел. Ему хотелось убежать в степь, но он боялся пошевелиться.

– Эй, гаденыш! Мать, что ли, жалеешь? – спросил Калау и грозно нахмурился. – Бей ее, паскуду.

Утеш задрожал. На секунду он осмелился поднять глаза на дядю и увидел, как тот, не мигая, смотрит на него. Утеш зажмурился, поднял кочергу и, спотыкаясь, подбежал к матери. Потом он, как затравленный зверек, оглянулся на дядю, посмотрел на мать.

– Бей, собака! Бей, щенок!

Утеш опять зажмурился, замахнулся кочергой и ударил мать по руке. Кенжекей слабо вскрикнула, вскочила, увидела перед собой несчастную, жалкую фигурку сына – и опомнилась.

– Ой!.. Утешжан, родненький… – тихо и жалостливо сказала она. – Господи! Совсем дитя ты еще… Жалко мне тебя, бедного!

На глазах у мальчика выступили слезы. Он ничего не видел, дрожал и боялся шелохнуться, чтобы слезы не побежали по щекам. Ему было стыдно и страшно, будто он оказался голый перед народом.

Калау опять повалился навзничь, опять захохотал и задрал ноги. Тулеу, до сих пор молчавший, вдруг побледнел и тяжело поднялся. Подойдя к Калау, он поймал его ногу, рванул к себе.

– Встань, собака! – рявкнул он, багровея.

Калау на мгновение смолк, взглянул на Тулеу, уперся руками, высвободил ногу и залился пуще прежнего. Тулеу сильно пнул его под зад.

– Вон отсюда!

Калау поднялся. Но теперь он уже не смеялся. Оскалившись, он засопел и напрягся.

– Пошел вон! – опять крикнул Тулеу и схватил брата за ворот. Калау вывернулся, ударил Тулеу под ложечку. Тулеу упал, больно ударившись спиной о стену. Ошеломленно взглянув снизу на брата, он поразился: тот стоял, вобрав голову в плечи, без шеи, без ушей, решительный и яростный. Тулеу был силен, гораздо сильнее Калау, и то, что он упал, а брат стоял над ним, уродливый и злобный, привело его в такую ярость, что он чуть не заплакал. Скрипнув зубами, он вскочил и опять кинулся на Калау. Он ударил его раз и другой, но плохо попал, как он понял в ту же секунду. Он разошелся, руки, кулаки его уже горели, и он хотел одного только: бить в бить, – как вдруг перехватил взгляд матери. У старухи два дня уже как отнялся язык, и она глядела на всех. Она ничего не говорила, только глядела, но, когда кто-нибудь ловил ее взгляд, ему становилось как-то неловко, стыдно, и каждый начинал думать про себя, какой он плохой и что нужно стараться быть лучше.

Перехватив ее взгляд, Тулеу остановился и вытер дрожавшей рукой лоб.

– Ну погоди… – хрипло выдохнул он. – В этом доме теперь только одному из нас жить… Погоди! Посмотрим, кто кого!..

В детстве Калау лягнул жеребенок, сломав верхнюю челюсть с правой стороны. И с детства обезображенное шрамом лицо Калау все косило на одну сторону. Теперь от злобы лицо его вовсе съехало набок.

– Ладно… Посмотрим еще, кто кого! – ответил он с ненавистью и выматерился.

Тулеу подошел к матери. Старуха больше не смотрела на него, а смотрела вверх, на низкий черный потолок. Глаза ее тускнели, гасли, будто угли в костре, подернутые золой. Она едва заметно покачала головой. Тулеу виновато моргнул. Он знал, что мать осуждает их. И еще он знал, что его она осуждает больше всех – как старшего.

Пришла Айганша. Едва переступив порог, она со страхом посмотрела в угол, где лежала мать. Потом на цыпочках быстро подошла к ней, присела у изголовья и взяла леденеющие руки матери. Она держала эти старые, со вздувшимися суставами и жилами руки и смотрела на мать.

Старуха тяжело повернулась, притянула к себе руки Айганши и стала целовать. Айганше стало страшно. Она беспомощно оглянулась, но никто не смотрел ни на нее, ни на мать. Все хмуро отвернулись.

– Апа! Апа-жан!.. – всхлипнула Айганша.

Старуха прикрыла глаза и молчала. Дышала она тяжело. Вдруг голова ее покатилась с подушки. Пальцы стали разжиматься. Испуская дух, крупное тело старухи под одеялом напряглось, задрожало, вытянулось. Она стала поднимать колени, потом резко дернула ногами, будто собираясь вскочить и бежать куда-то, выпрямилась и застыла. Рот у нее приоткрылся.

Айганша припала к ней, чувствуя лицом последнее ее уходящее тепло, и закричала. Тотчас в разных углах заголосили Кенжекей и Балжан. Потом заревели дети…

Открылась дверь, и мальчишка лет восьми, с торбой на шее, заглянул в комнату, увидал вытянувшуюся старуху, услыхал разноголосый вой, побледнел, расширил глаза и тут же исчез, притворив за собой дверь.

Судр Ахмет, притаившийся за дровами, удивился, что сын его вернулся слишком скоро. Он поднялся и, заплетаясь, поспешил навстречу сыну.

– Что такое? Почему так скоро? Прогнали?

– Плачут…

– Кто?

– Все… Все плачут.

Судр Ахмет, хорьком застыв на месте, сдвинув шапку, стал слушать. Потом подкрался поближе к дому, приник к дверям и опять стал вслушиваться в жуткий вой, слабо доносившийся изнутри. Наконец он догадался:

– А-а! У них старуха болела. Преставилась, значит… Царство ей небесное… Н-да… Ну пошли! Пошли скорей! Зайдем вон туда, в аул Алибия.

– А собаки там не укусят?

– Не укусят! А потом – чего ты, щенок, боишься, когда я рядом?

– А если не подадут милостыню?

– Подадут, подадут! В другое время и не подадут, а теперь пост. Во время поста всегда подадут, понял?

Перед самой зимой единственного коня Судр Ахмета разорвали волки. С рыбаками Судр Ахмет не ладил, с Мунке поругался, от Каракатын ему ничего не перепадало, и все чаще домочадцы Судр Ахмета укладывались спать голодными.

Но начался пост, и Судр Ахмет воспрянул духом. Он выучил старшего сына петь жарамазан, надел ему на шею оставшуюся от коня торбу и послал его по домам ближайших аулов. И началась для Судр Ахмета жизнь, полная очарования и интереса. Целыми днями он гадал, сколько и чего подадут, по сто раз выскакивал за порог поглядеть, не идет ли сын. А вечерами, когда темнело, Судр Ахмет и сам отправлялся в поход вместе с сыном, чтобы уберечь того от злых собак.

Отгоняя собак, размахивая полами чекменя, шипя и повизгивая, он подвигался к дому и подталкивал сына.

– Иди, иди… Не робей! Петь жарамазан – святое дело. Вон видишь, погляди на небо, видишь? Сам аллах благословляет тебя! Ойбай-ау, какой мусульманин не обрадуется жарамазану?!

Сын его потуплялся и молчал. Он давно заметил, что людям не нравится, когда поют жарамазан. После изнурительного поста они сидят за ужином, облизывают пальцы, и знать ничего не хотят, и не любят, когда чужие смотрят им в рот.

– Ой, отец, никто не радуется… Как только запою, так сразу кто-нибудь уши заткнет и кричит: «Ну вот, опять завыл щенок, аж уши вянут! Бросьте ему в торбу горсть черного проса и гоните скорей!»

– Что, что? Так и говорят?

– Так и говорят.

– Ишь ты… Гм! Ну и пусть говорят, а ты не слушай этих… этих безбожных кафыров! Гм!.. Ты знай пой свой жарамазан, бери все, что подадут, и шагай себе дальше, а?

– Да как-то… стыдно как-то…

– Что значит «стыдно»? Что этот чертенок тут мелет? Ишь стыдливый какой! Что тебе терять-то? Не девушка же ты! Иди, иди, нечего тут… Начало-то не забыл? Вот гляди, как надо: ра-аз в двенадцать месяцев пришел жарамаза-ан… Понял?

И бредет мальчишка в чужой дом, неохотно и робко входит, останавливается у двери, краснеет и опускает глаза. Потом дрожаще и уныло начинает тянуть жарамазан. А снаружи, притаившись за дровами, поджидает сына Судр Ахмет. Окончив пение, мальчик некоторое время ждет, переминаясь с ноги на ногу, подадут ли. Иногда ему ничего не подают. Иногда какая-нибудь невестка, сжалившись над худобой мальчика, бросит ему в торбу немного проса. Иной раз дадут конратской кукурузы или кусок застывшей баранины. И бывает, возвращаются отец с сыном домой веселые, с полной торбой. Бывает даже, что и в торбу все не вмещается, и Судр Ахмет кладет тогда остальное в полы чекменя. Ему тяжело, неудобно, ноги у него заплетаются, но бежит он прытко и еще с улицы начинает кричать жене:

– Уа, жена! Где ты? Скорей! Шевелись там, готовь посуду! Ты погляди, чего я несу!

И Бибижамал, радуясь, что сегодня у Судр Ахмета удача, начинает суетиться, с плеском льет в котел воду, разжигает огонь. В доме становится светло и тепло, огонь пляшет, сучья и поленья трещат, стреляют искрами.

В такие редкие счастливые дни Судр Ахмет растягивается возле огня, ерзает от удовольствия и, не выдержав, начинает покрикивать, оглаживая бородку:

– Не горюй, жена! Хо-хо! Бог даст, за время уразы я себе на всю зиму харчей накоплю! Ты только приготовься, ты знай… Ты вот что: ты заранее залатай все мешки, я тебе говорю, вот увидишь, глазом не успеешь моргнуть, как они все набиты будут. Под самую завязку, я тебе говорю!

XII

Давно убрали дастархан после утреннего чая. Уж близок был обед. На дворе стоял такой мороз, что скрипело и визжало, когда кто-нибудь проходил близко. Но солнце уже поднялось высоко, весело заглядывало в окно к Суйеу, и вся комната старика наполнена, была блеском.

Хороша степь солнечным морозным утром. Далеко кругом все блестит и сияет, все пустынно, все живое попряталось от мороза, одни только заячьи следы, лисьи цепочки и волчий скок пересекают ослепительное пространство. Хорошо выйти в такое утро из дому и почувствовать, как крепко схватит тебя мороз за щеки.

Но старик Суйеу, никуда не выходит. С самого рассвета, после чая, он все сидит, уставившись в одну точку. Сегодня глаза его особенно красны, ярость и гнев душат его.

Старуха, управившись со скотом, принялась было за обед, но маленький Ашим, обложенный подушками, чтобы не упал, увидев бабушку, сморщился и захныкал.

Старик Суйеу моргнул белыми ресницами и насупился еще больше.

– У, крикун! Ишь как пищит… Так тебе в темя и сверлит, так и долбит. Песком бы заткнуть рот его!

Не только к чужим, но и к своим детям был Суйеу строг. Не любил, когда дети плакали, не любил, когда играли, ни разу за всю жизнь не приласкал никого, не посадил на колено, не покачал. И только младшую свою Акбалу, было время, любил без памяти. И то играл с ней, забавлялся ею, когда никто не видел.

За внука всегда заступалась старуха.

– Ну пусть поплачет, – говорила она. – Слава богу, есть кому его утешить. Какой ребенок не плачет?..

На этот раз старуха промолчала. Сильно была обижена она на своего старика. С тех пор как старик избил до крови камчой гонца Танирбергена, приехавшего к ним с приглашением, старуха озлобилась и замолчала. Заодно попало тогда и старухе, но не за себя обижена была, не о себе плакала потихоньку последнее время. Чуяла она своим материнским сердцем, что не простит Танирберген поносительства, что отзовется стариковская камча на Акбале.

Последние дни и соседи перестали к ним ходить. А те, которые и заходили ненароком, тут же старались убраться подобру-поздорову: всех пугал свирепый вид старика. Старуха гостей не удерживала, даже радовалась втайне – очень уж поприжала жизнь, не до угощений было.

В последнее время спасу никакого не было от налогов. Поголовье скота, и без того небольшое, прямо-таки таяло на глазах изумленных шаруа. Только рассчитаются с одним налогом, вздохнут немного, как, глядишь, опять скачут по аулам волостные и старшины с новым приказом из уезда. Стоит только шаруа увидеть вдалеке скачущего всадника, как волосы у них встают дыбом от недоброго предчувствия: «Ойбай! Опять несет их нечистая сила!»

Налогов стало столько, что народ начал их путать. Но потом в аулах приловчились и к этому. По признакам, по характеру многочисленных сборов народ окрестил их по-своему. В этом году зимой особенно тяжелым оказался налог под названием «белая овца». С каждого дома собирали но десять – пятнадцать овец. Гнать их в город через всю степь по лютому морозу было нельзя. Тогда овец резали, снимали шкуры, замораживали, и белые, заиндевелые туши наваливали в сани, воз за возом везли в город.

Как-то к обеду в дом старика Суйеу ввалился с мороза Абейсын. Попив утренний чай, прочитав утренний намаз, старик Суйеу сидел по своему обыкновению один в глубине комнаты.

– Аксакал, с каждого дома собираем еще по две овцы… – сказал Абейсын и засопел, глядя в угол. Старика он побаивался, и смотреть на него не было ему никакой охоты.

– Что? Что там еще?

– Сбор «белая овца».

– Разве не покончили с «белой овцой»?

– Теперь дополнительно собираем…

– Э! Вон оно что… Дополнительно обдираем, говоришь? – Старик вдруг закричал, напружинивая шею – Бери, бери! Мало тебе «белой овцы», забери и черную! Все сразу забери! Подавись! Лопни, собака! Подлая твоя рожа!

Старик так разволновался, что и кричать уже не мог, только бурно дышал. Весь день потом мерцал он яростными глазами из своего угла, весь день нюхал табак и шептал что-то. Гнев душил его и на другой день. С утра его худое белое лицо подергивалось больше обычного. Старуха возилась по хозяйству, входила и выходила, молча прибирала в доме. Она собиралась вынести золу, как вдруг старик знаком остановил ее. Не глядя на старуху, он сказал:

– Отправляйся сейчас к снохе… Год прошел. Узнай, что у нее на уме. Выведай там…

Сноха, о которой заговорил Суйеу, была женой Итжемеса, погибшего в прошлом году на льдине. Итжемес был единственным в роду. И Суйеу хотелось, чтобы молодая вдова его вышла замуж за кого-нибудь из близких по роду.

Старухе не хотелось идти к снохе, еще не снявшей траурный жаулык. Но и старику перечить не приходилось. Повздыхавши, доделав кое-какие дела по дому, старуха взяла Ашима и отправилась к снохе.

– Да-а… Так-то вот, милая моя. Печальна что-то стала наша жизнь. Старик-то мой все сердится… Прислал меня узнать, как дальше жить думаешь, – говорила старуха и грустно кивала снохе.

Молодая женщина держала на коленях Ашима. Сначала она густо покраснела, потом у нее задрожали губы, и она заплакала.

– Я догадывалась… – всхлипывая, говорила она. – Да что я могу сказать? Ах, свекровка, милая… Ведь не принесла мне счастья брачная постель! Шесть месяцев прожила с мужем, да вот… так и осталась бесплодной. Был бы у меня вот такой малыш… – она прижала и поцеловала Ашима. – Разве думала бы я о замужестве! Прожила бы, сохраняя очаг и память своего мужа… Был бы у меня сыночек!

Старуха терпела, терпела и не выдержала, заплакала тоже. С тех пор как Акбала ушла в чужой аул, с тех пор как стали доходить до матери плохие вести о жизни дочери, всякое чужое горе ранило ее и любая молодая женщина напоминала ей Акбалу.

Она плакала, сморкалась, вытирала глаза, а сама между тем думала об извечной женской доле, о долготерпении женщины, о покорности ее, о верности и нежности. Вот и теперь в который раз уж кольнула ее преданность женщины памяти даже такого невзрачного бедняги, как Итжемес. «Да, – думала она. – Да! Как все-таки тяжело переживаем мы утрату возлюбленного. И как легко забывают обо всем мужчины… Даже от живой жены всякий ничтожный мужичишка кобелем бегает за бабами, оскорбляя честь самой чудесной женщины. А, не дай бог, умрет жена – постель еще не успеет остыть, а они уже подыскивают себе другую, подлецы!»

Вдоволь наплакавшись, уставшие женщины молча принялись за мясо. И чай пили молча, растроганно поглядывая друг на друга. Уже в сумерках старуха взяла Ашима, собираясь уходить. Молодая женщина опустила глаза, стала теребить край дастархана.

– Раз вы пришли поговорить со мной… – Она запнулась, потом собралась с силами. – Я не хочу таить от вас ничего…

Старуха удивленно посмотрела на нее.

– Я… Подумываю я об одном вашем родственнике… Только не свободен он. У него жена и дети.

Старуха нахмурилась. Тотчас вспомнила она свою Акбалу, вышедшую второй женой.

– Ай, родимая моя, все это по молодости говоришь! – неодобрительно сказала она. – Зачем же обрекать себя, губить свою жизнь? Две бабы при одном мужике – как две собаки, лакающие из одной лоханки. Разве не грызут они друг друга по сорок раз на день? Детей у тебя нет, одна живешь, свободна, чего тебе еще надо? И тебе найдется такой же одинокий человек. Свет не клином сошелся на нашем ауле. О себе подумай, а я тебе счастья желаю!

И старуха ушла.

Дома старик Суйеу сидел в темноте по-прежнему один. Старуха зажгла светильник, занялась Ашимом. Суйеу смотрел на нее, на ее тень и не шевелился. Он молчал, но старуха знала, как страстно ждет он новостей.

– Ну вот и узнала все… – сказала она, не глядя на Суйеу.

– Узнала? Что узнала?

– Ни к кому из нашего аула у нее душа не лежит, вот что!

Суйеу злобно фыркнул.

– «Не лежит»… – забормотал он. – Хе-хе… «Не лежит»! Это мы еще посмотрим, лежит или не лежит…

Старуха знала – вся судьба, вся жизнь молодой вдовы была в руках ее старика, и неизвестно, что придет ему в голову. Она подождала, не скажет ли он чего-нибудь еще. Но Суйеу замолчал, нюхал табак и время от времени ядовито фыркал. Тогда старуха рассердилась. Она вот уж несколько дней знала и таила от старика, что у Акбалы родился сын. Знала она также, что Суйеу страдает, день и ночь думает о дочери, и все старалась оттянуть эту новость. Но теперь мстительность вдруг овладела ею, она нехорошо засмеялась, отошла на всякий случай подальше и сказала ядовито:

– Суюнши, дорогой мой… Дочь твоя сына родила! Суйеу, не моргая, уставился на нее.

– Ну что ты на меня вылупился? – крикнула старуха. – Твоей дочке родить – раз плюнуть! Не веришь, иди у соседей спроси! А внука твоего знаешь как звать? Кудайберген, вот как! Что?

– А? – Суйеу медленно отвел взгляд от старухи. – Что тут говорит эта хрычовка?

Некоторое время он сидел молча, упершись взглядом в стену. Потом лицо старика задергалось, пальцы зашевелились.

– Кудайбергеном, значит, назвали? А? Этот щенок у них Кудайберген! Отец – Танирберген! А… а те вон, другие все… Алдаберген… Жасанжанберген… Кудайменде… – Он рванул ворот, стал задыхаться. – Эй! Эй, что это! А? Что это значит? Значит, детей рода Абралы дает бог? Всевышний… Аллах… Создатель? А кто же нам дал наших детей, а? А? Кто, я тебя спрашиваю!

Старуха вышла. Она знала – теперь старик снова умолкнет на несколько дней, опять будет задыхаться от бессильного гнева.

Едва вышла старуха, Суйеу суетливо вскочил и быстро подошел к Ашиму. Прислушался. Убедившись по скрипу снега, что старуха пошла в кошару, нагнулся к ребенку. Ашим, боявшийся бороды и красных глаз деда, заплакал. Не обращая внимания на рев, старик взял внука, крепко прижал к груди. Все, что сдерживал он, что копил в ежедневном молчании – боль, обида, бессилие, вдруг разом прорвалось в нем, и старик затрясся.

– Несчастное дитя… Сиротинушка ты моя… – бормотал он, смаргивая слезы и жадно вдыхая сонный, беспомощный запах ребенка.

На другой день приехал старик Есбол. В этом краю был он самый старший, самый почтенный старец и редкий гость. Поэтому Суйеу с подчеркнутым вниманием вышел к нему навстречу, на мороз. Он обнял дорогого гостя прямо на улице, и лицо его впервые за много дней смягчилось. Введя Есбола в дом, помогая ему раздеться, усаживая его на самом почетном месте, Суйеу даже заморгал, даже в носу у него защипало – так обрадовался.

– Старуха! – весело крикнул он. – Разжигай огонь, ставь котел!

– Дорогой Суйеу, зачем беспокоиться? Когда постареешь, как я, так внимание хозяина дороже тебе, чем его котел… Доволен я, доволен.

– Ну удовольствием сыт не будешь… Пошевеливайся там, старая!

– Да не нужно ничего, к чему это беспокойство?..

– Нет, Есбол-ага, а тут уж я тебя не послушаю. Уж своим-то казаном я распоряжаюсь…

– Ой, да разве тебя переспоришь… – сдался Есбол и не удержался – захихикал старчески, вытирая слезящиеся глазки. Приличия были соблюдены.

Щедрый по натуре Суйеу тут же распорядился зарезать овцу и половину опустить в котел. Старуха побежала в кошару, Суйеу заерзал от удовольствия. Огонь в очаге пылал, в котле начинала кружиться вода, и весело стало в доме.

– Все ли благополучно в ауле, Ес-ага? – весело спросил Суйеу и придвинулся поближе к гостю.

– Слава аллаху…

– Никогда зимой вы не ездили никуда. Что это за дело подняло вас из дому?

– Верно, верно, дорогой. Твоя правда. Последние годы я и к соседям не хожу. Э, да что там говорить! Старый дуб покидает жизнь: обломались ветки, опали листья. Сил нет, глаза не видят… Болезнь теперь моя постоянная гостья.

– Э-э… Да и я теперь, как дряхлый верблюд, лежащий на золе. Ох-хо-хо! Немочи, немочи…

– Ну ты-то еще крепок, не то что я. Ты ведь молодой еще, совсем джигит… – Есбол залился дребезжащим смешком. – Да-а, на аргамака верхом, камчу в руки, хе-хе.

Потом старики замолчали. Каждый думал о своем, глядя на огонь. Скоро поспел чай, старики принялись хлебать, отдуваться.

Несколько раз Есбол украдкой взглядывал на Суйеу, прикидывая про себя, какое у того настроение.

Приехал он по важному делу. Отчаявшаяся Акбала послала к старцу Есболу своего человека с просьбой повлиять на отца… Во-первых, Есбол был родной дядя Еламана, а Еламана Суйеу любил. Потом, Есбол был самым почтенным старцем в степи, единственным человеком, с мнением которого Суйеу считался. Вот за него-то Акбала и ухватилась, как за последнюю свою надежду. Отказать ей старец Есбол не мог и вот теперь приехал к Суйеу…

Заметив, что Суйеу весел, Есбол подумал: «Дай-то бог! Кажется, попал я в хорошую минуту, и мне повезет!»

Попили чаю, отвалились, утерли лица рукавом. Старуха убрала дастархан и вышла. Оставшись наедине с Суйеу, Есбол повел свою речь издалека. Сказал, что роды распадаются в последнее время, что настали худые времена, что даже кровная родня ссорится между собой. Потом как бы невзначай упомянул имя Акбалы, покосился на Суйеу. Услышав имя дочери, Суйеу побледнел и заморгал.

– Не упоминай ее имя в этом доме! – сказал он. – Слышать о ней не хочу!

– А, дорогой, да ты сперва выслушай…

– Не буду! Молчи о ней!

– Брось, Суйеу… Ты не прав. Ради дочери мог бы съездить и к врагу, раз приглашают.

Суйеу злобно нахмурился. Ничего не слушая больше, он холодно отвернулся. Потом подумал и отодвинулся совсем от Есбола. Есбол сидел, опустив плечи, и качал головой.

– Эх, Суйеу, Суйеу… Хоть и постарел ты, а жесток по-прежнему. Н-да… Человек изнашивается, а собачьему характеру его износу не бывает. Вредный ты старикашка, дорогой мой Суйеу. И знал же я тебя, да вот Акбалу жалко очень, не выдержал, притащился больной… В такую даль! А? Ну ладно, что делать, что делать… Молчу.

Масло в светильнике кончалось. Пламя вздрагивало, тускнело, умирало. Только возле светильника был круг зыбкого неровного света, а по углам собрались тени. В доме стало сумрачно. Снег сухой крупкой сек в единственное окошко за спиной гостя. Было слышно, как во дворе посвистывает, шарит по стенам и по крыше ветер. И в доме от этого казалось еще тише.

Суйеу наложил на большой палец терпкого бурого насыбая и, поднося палец попеременно к ноздрям, стал остервенело нюхать. Потом чихнул несколько раз, мокрые глаза его еще больше покраснели.

Старуха подала дымящееся мясо. Есть мясо принялись молча. К разговору об Акбале больше не возвращались. Старуху тяготило молчание, и она кашлянула.

– Что слышно о твоих племянниках? – спросила она.

– Слава аллаху, письма пока приходят…

– Правда ли, что они в Турции?

– В Турции, в Турции…

– Храни их господь! Знаешь, не оставляй надежды в том, кто жив, говорят. Еще вернутся в один прекрасный день, вот увидишь.

– Да-а… Пока живы, надежды нельзя терять. Хоть сорок лет воюй, а погибает всегда тот, кому судьба. От судьбы, как говорится, не уйдешь…

– Ничего, слава богу, есть хоть кому у него за сыном приглядеть. Не знаю, хорошо ли, а мы его тут растим, лелеем…

Заговорив о племянниках, Есбол расчувствовался. Но когда старуха напомнила ему о сыне Еламана, старик не удержался, всхлипнул.

Суйеу неодобрительно поглядел на старуху.

– Иди, иди! Хватит трепаться! – грубо сказал он. – Лучше сорпу принеси.

Старуха торопливо подала сорпу в чашках. После этого прекратились и слезы и разговоры. В комнате опять повисла тишина.

Наевшись, Есбол, хоть и было поздно, собрался домой. Уже одевшись и выходя, он остановился и повернулся к Суйеу.

– Ты знаешь, – сказал он, – что у Танирбергена кончилось терпение? Он готов взорваться.

– Пусть! Пусть! – визгливо ответил Суйеу. – Пускай лопнет, вдрызг разорвется!

– Он прогонит Акбалу…

Суйеу ничего не сказал, повернулся и пошел в угол, на свое место. Сев, он фыркнул и стал смотреть в стену.

Есбол покачал головой и нагнулся выходить «Что за человек! – горестно размышлял он. – У этого дьявола, видать, и души совсем нет!»

XIII

– Мурза, подъезжаем! Вон уж наш Ак-баур завиднелся! Пара саврасых, запряженная в легкие сани, тут же завела уши назад, любопытствуя, чему это так обрадовался возница. Саврасые были сильные кони, и в дальнюю зимнюю дорогу Танирберген выезжал только на них. Широкая дорога между прибрежьем и городом Челкар, по которой всю зиму тащились вереницы караванов, была теперь занесена бесконечными февральскими метелями. По мере того как, миновав Аяк-Кум, путники подъезжали к прибрежью, дорога становилась все тяжелей. Кони то и дело теряли путь и по брюхо утопали в сугробах. Трехдневный путь утомил и путников и коней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю