355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдижамил Нурпеисов » Кровь и пот » Текст книги (страница 18)
Кровь и пот
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:51

Текст книги "Кровь и пот"


Автор книги: Абдижамил Нурпеисов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 53 страниц)

Кенжекей окружили старухи, начали бросать ей шашу: баурсаки, конфеты и курт. Верблюдица шарахнулась, вырвала повод и помчалась в степь. Кенжекей вцепилась в тюки, зажмурилась и начала молиться аллаху. На секунду открыв глаза, она увидела, как все мешается и кружится – белые юрты, нарядная толпа, скот на выпасах… Падая с верблюдицы, Кенжекей успела подумать, что вот и, смерть и конец, и больше уже ничего не помнила.

– И надо мне было тогда разбиться! – вслух сказала она и грустно оглядела степь.

Но она не разбилась. Разбилась свадьба. Разбилась жизнь. Уже потом она узнала, что случилось с верблюдицей. Обезумевшая, та металась, прыгала из стороны в сторону, брыкалась, раскидывая по всей степи девичье приданое. За ней погнались конные джигиты, еле поймали, стали нещадно избивать соилами, потом кое-как связали и пригнали домой. Тулеу ругался, хотел тут же ее прирезать, но не позволила мать. Так рыжая верблюдица первый раз была наказана за свою строптивость. Ну а она, Кенжекей, в чем же виновата, за что карает ее судьба?

– Ничего плохого я ему не сделала! – прерывистым от слез голосом сказала Кенжекей, сидя на корточках возле верблюдицы и ковыряя палочкой землю.

Она вытерла слезы, вздохнула, огляделась и увидела, что со стороны богатого аула к колодцу подходит хорошо одетая женщина. Все на ней было чисто и богато, все сидело ловко, но лицо ее было бледно и печально. Поставив ведра у колодца, она чуть слышно поздоровалась. Кенжекей поразили ее необыкновенная красота и учтивость.

– Здравствуй, здравствуй! – быстро сказала в ответ Кенжекей и жадно оглядела красавицу. – Прости, милая, что-то я тебя не могу вспомнить…

– Я вон из того аула за холмом…

– А! Говорят, что там аул бая Танирбергена?

– Да, я оттуда.

Незнакомка тяжело вздохнула и опустилась на корточки. Кенжекей торопливо перебралась к ней, присела рядом.

– Как же зовут тебя, милая?

– Акбала.

– Акбала? – удивившись, переспросила Кенжекей.

Акбала покраснела. Опустив глаза, она принялась теребить головку полыни, мотающейся рядом под ветром.

– А мы тоже тут живем, – сказала Кенжекей, и ей вдруг захотелось рассказать все про свою жизнь. – В этом году переехали сюда, к морю. Думаем, может быть, тут получше будет.

Акбала еще издали догадалась, что женщина с верблюдицей из рыбачьего аула. Кровь бросилась ей в голову, сердце заболело, забилось, и она ног под собой не чуяла, подходя к колодцу. Будто вчера только рассталась она с Еламаном и тепленьким беспомощным Ашимом, так ясно вдруг оба они ей представились и так вдруг до боли захотелось ей узнать что-нибудь о них. Она обрадовалась, руки у нее задрожали, когда женщина с верблюдицей первая заговорила с ней.

«Бедный ребенок слезами небось исходит!»– думала между тем Кенжекей. Но, подсев к Акбале, заговорив, тут же забыла она и о дочери, и о муже, и упрямая верблюдица осталась сама по себе…

– Свекровь у меня строгая… Да уж, грешить не стану, хороша! Справедливая старуха! – Кенжекей показалось, что и Акбала несчастна, и тут же подумалось, как славно они сейчас поговорят. – Ах, милая! Свекровь у меня прямо необыкновенная. Куда нам до нее! Она не какая-нибудь там длиннополая баба! В свое время пожила. После смерти мужа целым аулом правила. Лучше любого мужика.

– Хорошая, значит, у тебя защита, – сказала Акбала, думая о другом.

– Какой там! Она теперь при смерти лежит. В том-то все и несчастье. Бедная моя головушка!

Рыжая верблюдица между тем давно уж подобрала всю полынь вокруг себя. Вставать ей не хотелось, и она некоторое время грызла и лизала, вытягивая шею, уже обкусанные былья. Потом неохотно, грузно поднялась, качаясь из стороны в сторону, повела влажным глазом на два белых жаулыка, наклонившихся друг к другу возле колодца, и, волоча поводок, тихонько пошла.

Увлеченная разговором, Кенжекей ничего не замечала. Она говорила, жаловалась, раскачивалась, схватившись за виски, поднимала и опускала глаза, и душа ее горячела и становилась мягкой, будто засохшая раньше шкура, сбрызнутая теплой водой.

– Есть и золовка у меня, Айганша! И-и, не говори! Такая разумница, такая работница! Девушка уж на выданье, будь она благословенна – аллаху надо за нее молиться день и ночь. Нашелся бы ей только хороший муж, с любым хозяйством играючи управится. Как вот только судьба у нее сложится? Какому джигиту попадет бедняжка?

– Да-да! Это верно, женская доля – мужская воля…

– Не говори, милая, так она и есть! Под крылышком отца с матерью какая девушка не счастлива, не красива?

– Все верно. А замуж вышла, ищи счастье красной девицы в пасти красного пса.

– Как подснежник весной, коротка жизнь девичья. Потом затопчут, заездят! А еще говорят: «В девушках все хороши, откуда только такие плохие бабы берутся?» У, шакалы, у, звери, лютые! – закричала вдруг Кенжекей и чуть не зарыдала. – А ведь и я была когда-то любимицей в семье. А что теперь осталось? Что осталось?..

Акбала ничего не говорила. Нагнув голову, чтобы скрыть слезы, смотрела она в землю, покусывала красивые свои губы, бровь ломала да былинку теребила…

– А черт с ними! – грубо и горько сказала Кенжекей. – Я уж свое прожила, хоть так, хоть этак, а вот что будет с Айганшой? У меня сердце изболелось за нее – вдруг возьмет ее кобель какой-нибудь, как меня… Только о ее счастье теперь и молюсь.

А Акбала все думала о своем сыне. За делами в ауле она как-то забывала о нем, и это забвение приходило к ней, как награда за что-то, хоть и не за что было быть награде. В редкие минуты только, когда была она одна в юрте или в степи или слушала, как вот теперь, про чужое горе, ей хотелось вдруг, чтобы с ней был ее сын, чтобы она могла играть с ним, прижимать его к себе, кормить его, слушать его дыхание… Но уж давно не знала она, где он, что с ним, и жив ли он вообще. Не слыхала ничего о нем и Кенжекей, и Акбала совсем согнулась, сгорбилась так, что похожа стала сзади на старуху.

А Кенжекей вспомнила теперь о своем муже – что он больше любит младшую жену, – и опять все закипело у нее в груди, опять кулаки сжались сами собой.

– Что мне делать? Что мне делать? Что может несчастная баба? Злиться? А что толку? Правильно ведь говорят: «Баба разозлится – котел вскипятит». Когда разбушуемся – бьем посуду. Пинаем собаку, смирно лежащую около двери. Когда доим верблюдицу, больно дергаем за соски… А-а-а, боже мой!..

Обернувшись, Кенжекей увидела, как, волоча поводок, ее верблюдица уходит все дальше и дальше.

– О несчастная моя головушка! О разнесчастная доля моя! Вскочив, она даже не попрощалась с Акбалой. Путаясь в подоле длинного платья, она помчалась по степи за уходившей верблюдицей.

На ходу хватая траву, рыжая верблюдица подавалась в сторону Бел-Арана. Оглянувшись, увидала она бегущую с развевающимся подолом свою хозяйку и сперва прибавила шагу, а потом перешла на легкий раскачивающийся бег. На верблюдице была бочка, полная воды, и тяжелый бурдюк с другой стороны– для равновесия. Теперь бурдюк, гулко колотясь по боку, стал перетягивать бочку. Кенжекей протягивала руки и ласково звала, задыхаясь от бега:

– Милая! Милая!.. – И тут же вполголоса – У, чтоб тебя разорвало, проклятая!

Верблюдица немного приостановилась, послушала хозяйку, потом повернулась головой к ветру и опять побежала к Бел-Арану. Сторона возле Бел-Арана была совершенно безлюдна. Там обитали воры и рыскали волки. В этот голодный год волки каждый день резали скотину во всех окрестных аулах.

Вспомнив о ворах и волках, Кенжекей совсем перепугалась и побежала, не отставая от верблюдицы. Пот заливал ей глаза, ноги уже одеревенели, волочились, она задыхалась, но все бежала.

Перевалив Бел-Аран, меж безлюдных холмов по такой же безлюдной равнине все дальше и дальше потрухивала верблюдица.

– Чтобы ты подохла, рыжая! – кричала теперь что есть силы Кенжекей, падая и опять поднимаясь. – Чтоб ты взбесилась, проклятая!

Скоро голос ее сорвался, в горле совсем пересохло. Бурдюк на верблюдице наконец перетянул бочку. Ноша глухо брякнулась о землю. Испуганная верблюдица засопела и понеслась, высоко вскидывая ноги. Выбившись из сил, задыхаясь, плача, Кенжекей упала и больше не поднимала головы.

VI

Когда был жив брат-волостной, Танирбергену привольно, хорошо было за его спиной. Молодой мурза вперед не лез и не вмешивался открыто в бесконечные тяжбы родов. В глазах многолюдного приморья он всегда выказывал себя только с лучшей стороны, а когда хотел свести с кем-нибудь счеты, действовал через брата-волостного, и поэтому в аулах никогда не знали, что замышляет Танирберген и причастен ли он к тому или другому делу.

Все дела свои он задумывал обычно втайне, советовался только с двумя-тремя доверенными джигитами, а перед тем, как привести в исполнение какое-нибудь очень уж паскудное дельце, он как под воду уходил, ничем о себе не напоминал, даже на людях не показывался.

Зато, когда дело было позади, он объявлялся в неизменном своем блеске, на лучшем коне, с быстрой гончей, щегольски одетый. Ездил он тогда по аулам, кланялся первым даже самым бедным голодранцам, со всеми милостиво говорил, и казалось тогда, что он как раз и есть единственный безгрешный, ничем не запятнавший себя человек в этом мире произвола и греха. Он как бы ничего не знал о страданиях, о кровавых схватках, об угнанных ночью табунах коней, об украденных девушках, о грязных сделках – он был безобиден и простодушен и каждому нежно улыбался в свои холеные черные усы. И человек, ничего не знавший о нем, не знавший о воровском топоте ночных джигитов возле его юрты, невольно думал: «Апыр-ай! До чего этот красавец мурза ангельски безгрешен!»

Мурза не любил открытых ссор, обид, резкости – всего, с чем связана власть. Но после смерти брата-волостного пришлось ему эту открытую власть брать в свои руки, и он сразу оставил свое прежнее притворное благодушие.

Но он никогда не забывал главной ошибки брата. Тот был вахлак и глуп при этом. Тот уповал на власть, на грубую силу, не знал уступок и потерял многих надежных и нужных людей. Он сам оголил себя, и это его погубило. Крепко запомнив роковую ошибку брата, Танирберген теперь неустанно собирал вокруг себя, преданных людей.

А среди его откровенных врагов самым неуемным и опасным был старик Суйеу. Склони он на свою сторону уважаемого, высокочтимого у себя в аулах старика – узда еще одного бедного, но многочисленного рода оказалась бы в его руках.

Примирения со стариком Суйеу жаждала и Акбала. Чем дольше жила она в ауле мурзы, тем тоскливее становилось ей, тем все чаще шепталась она с мужем по ночам.

– О, я счастливая! – жарко шептала она. – Счастливая, добилась тебя, люблю тебя, я с тобой! На все пошла – преступила обычай предков, без благословения отца и матери… Но послушай! Пусть это будет единственная, самая большая моя просьба к тебе, на этом свете ничего больше не хочу… Пригласи стариков, окажи им честь!

Танирберген вызвал к себе одного человека, ловкого, острого на язык – дальнего своего родственника. Родственник слушал почтительно и внимательно. А выслушав, быстро сказал:

– Мурза, доверься мне. Старик Суйеу упрям, но если язык, способный расплавить камень, не сможет уломать вредного старикашку, – отрежь его!

Танирберген поморщился. Он не любил хвастливых заверений и обещаний, он любил дело.

– Ладно, счастливого пути! – сказал он холодно.

«Ну теперь пусть радуется Акбала!»– подумал он, оставшись один. Ему стало легко, жизнь, показалось ему, налаживалась. Сколько трудных и хитрых дел провернул он за свою жизнь, но никогда еще не был доволен собой так, как сейчас. Он радовался: какое дело сделано! Какой поворот судьбы решен!

Он терпеливо ждал Акбалу, ушедшую за водой, когда к нему в дом шумно, резко вошел софы Алдаберген. С ним вместе поспешно вошла и байбише Танирбергена. А за ними еще целая толпа людей стала втягиваться в дом.

Сначала Танирберген не обратил на них внимания. Привычка брата софы водить по домам за собой ораву людей была ему хорошо знакома. Но он вздрогнул, побледнел и сузил глаза, когда увидел среди этих людей своего родственника, десять минут назад отправленного им с поручением к старику Суйеу.

Старый софы сел и в упор поглядел на мурзу.

– Никто не стоит на твоем пути, никто тебе не перечит, а? Молодыми и старыми понукаешь! Да что это такое, а? Как жеребец в косяке выкауриваешься, будто мы все кобылы!

Танирберген едва заметно улыбнулся этому сравнению, но тут же вздернул голову и отвернулся.

– Эй, эй, мальчишка! – заревел старый софы и прицелился в брата посохом. – Уа, поверни ко мне лицо! Смотри мне в глаза! Если над единокровным родством смеешься, не смей смеяться над седой бородой! Я зна-аю, это она, сатана, тебя научила, на ней ты женат, на дочке врага нашего!

Танирберген не шевелился, ни на кого не взглянул, еще красивей стал. Он ненавидел сейчас и софы, и всех его нукеров и только об одном думал – как бы сдержаться, не закричать. А софы казалось, что брата стыд жжет, что он чувствует свою вину и потому молчит.

– Ты что теперь, с ума спятил, что ли? – нажимал он. – Хочешь этого босяка пригласить в свой аул, а? Потому что с дочерью его спишь? Если ты нас уважаешь, не зови старого хрыча! Он твой и наш враг. А с врагом родства не ищут. Такова воля всех этих людей и твоей байбише, которую, между прочим, ты взял девушкой.

Алдаберген вдруг ядовито прищурился. О! Он больно задел брата, он понял это и испытал минутную отраду. Танирберген нахмурился, дернул бровью. Смуглая байбише не спускала глаз с мужа. Увидев, как дрогнуло его лицо, она почувствовала, что и у нее внутри что-то оборвалось.

Танирберген повернулся к своему косоглазому гонцу, как всегда сидевшему у двери.

– Поезжай к Суйеу! Не сумел я миром сосватать его дочь. Пусть простит меня. Пусть простит и дочь, пусть приедет к ней. Низким поклоном встретим его. С почетом, с почестями проводим. Передай мои слова Суйеу и сопровождай его, когда он поедет сюда.

– Слушаю, мурза. Точно донесу ваши слова, – почтительно сказал косоглазый и, захватив камчу и тумак, вышел из дому.

В доме стало тихо, только нукеры посапывали. Все боялись шевельнуться. В эту минуту, оставив коромысло на улице, с двумя ведрами воды вошла Акбала. Все повернулись к ней, стали ее разглядывать, будто видели впервые. Акбала смутилась, быстро огляделась, перехватила ненавидящий взгляд байбише, увидала в глубине юрты возвышавшегося, как пень, сивобородого массивного Алдабергена и, чуть согнув правое колено, учтиво поклонилась. Алдаберген закрыл лицо руками и закричал:

– У, шлюха! Убирайся с глаз моих! Сгинь! Сгинь!

Поглядев на Алдабергена, и байбише вдруг схватилась за волосы.

– Ойбай, ойбай! Эта токал… эта нищенка треклятая со света хочет меня сжить!.. – завопила она, подхватилась и выбежала на улицу.

Акбала остолбенела. Ничего не понимая, полуоткрыв рот, переводила она глаза с одного на другого. Танирберген тоже растерялся. Он мог своею властью призвать к повиновению любого человека в роду. Но против своей байбише, которая с воплями бегала вокруг дома, он бессилен.

Софы Алдаберген поднялся. За ним с шумом вскочили нукеры.

– Ты добился своего! – софы потряс посохом. – Ради молодой потаскухи ты предал нас всех. Но раз уж на то пошло, я тебе отплачу… Я тебе… Пока я жив, этот белобрысый старикашка не ступит на мою землю. Через мой труп войдет он в этот аул!

В сопровождении нукеров софы с шумом пошел вон. Тяжело вздохнув, Танирберген поднялся, подошел к плачущей Акбале, постоял, глядя на нее сверху вниз. Потом сказал:

– Ну-ну, хватит, утри слезы. Лучше позаботься, чтобы завтра получше встретить твоих стариков.

– Встретить? Они приедут? – быстро спросила Акбала, подняв мокрое от слез лицо.

– Да-да, приедут, готовься, – рассеянно сказал Танирберген, думая уже о другом – Эй, кто там! Седлайте мне коня!

VII

Крепко натягивая поводья, Танирберген на белом аргамаке рысью ехал впереди своих джигитов.

Танирберген любил своего теке-жаумита, и было за что любить. Все в нем было необычно – тонкая, змеиная шея, маленькая головка и мощный, круто возвышающийся, широкий круп, лоснившийся короткой шерстью, похожий на опрокинутый котел. И редкий цвет был у этого аргамака – белее снега! – и редкая, размашистая, горделивая иноходь, как ни у какого другого коня! Ехать на нем было наслаждение. Казалось, плывешь в лодке по спокойной воде.

Но сейчас Танирбергену не до коня было. Едва выехав из аула, он принялся охаживать аргамака камчой. Долго они мчались по степи, пока Танирберген не увидел, что все джигиты его отстали. Тогда он начал сдерживать жеребца.

Жеребец всхрапывал. Глаза его налились кровью, он дергал головой, просил повода и шел таким широким шагом, что догнавшие мурзу джигиты трусили по бокам рысью.

Танирберген как выехал из аула, так уж и не смотрел по сторонам. С перекошенным от ярости лицом он уперся глазами в навостренные уши коня и только усы покусывал. Горькие мысли разъедали ему сердце. Только что разыгравшаяся сцена угнетающе подействовала на него. На душе было муторно от выходки старого софы и байбише.

Все чаще теперь вспоминал он покойного Кудайменде, и вспоминал с нежностью. Как часто бывал недоволен он братом-волостным – тот и глуповат был и нерешителен. Но никогда он не вмешивал в свои семейные дела посторонних людей, никогда не кричал попусту на весь свет, любил все обговорить наедине. И еще золотая черта была у волостного: в трудных случаях он всегда и всецело доверялся Танирбергену, знал, что мурза плохого не посоветует.

Как же глуп по сравнению с покойным волостным старый софы! Со смертью Кудайменде его точно подменили. Считая Танирбергена мальчишкой, не зная того, что все умное в волости: всякие ловкие дела, выгодные сделки, влияние их рода – исходило от Танирбергена, старый софы теперь, забыв посты и молитвы, старался прибрать аул к своим рукам и открыто натравливал на мурзу свою многочисленную родню.

«Ах, старый, старый дурак! Что же он будет делать, став во главе рода?»– думал про софы Танирберген и только головой покачивал. Все это время он остро чувствовал свое одиночество. Единственная давняя надежда, младший брат Жасанжан – теперь загадка…

Приезд его в аул чуть не всю степь лишил покоя. Многочисленные баи под разными предлогами наводняли аул. Расчет их был известен. Не век же, думали они, Жасанжан будет болеть. Поправится когда-нибудь, получит в уезде хорошую должность, дружба с ним тогда очень пригодится.

Танирберген холодно усмехнулся. Бог ты мой, до чего измельчал народ! И главное – кто? Самые важные, самые почитаемые, лучший цвет степей! И какая ничтожность во всех их замыслах! Не говоря уж о других, даже Рамберды, эта старая лиса, чье коварство бездонно, и тот, в сущности, не мыслит дальше своего скотника.

Ах красавец мурза, ах ты умник! Что там о других говорить, сам-то, милый мой, что ты сделал? В чем ты ушел от них и о чем же высоком твои мысли?

Танирберген даже в седле заерзал. С тоской он огляделся вокруг, долго смотрел по сторонам, в бурую степь, покрытую полынью и перистым ковылем. Потом уселся поудобней, покрепче в седле и опять уставился на уши аргамака. Странно – уши коня то как бы удалялись, теряли резкость, маячили где-то вдалеке, будто в дымке пространства, то приближались. Но все равно, смотреть лучше всего было на них.

Да-да! Ну-ка ответь, что же сделал ты! Ну хорошо, занялся хозяйством, поймал на воровстве Абейсына, сполна получил стоимость своего скота, но и поссорился с Абейсыном. А ссориться с ним не нужно было. А теперь вот едешь к рыбакам, чтобы потребовать назад табун коней, который в прошлом году угнал Кален. Едешь-то ты едешь, а вот получишь ли назад коней или хоть деньги? Неизвестно…

Вот, значит, как. Вот, значит, и все, на что ты способен! Или гордишься еще тем, что барымтой, набегами, тяжбами все увеличиваешь свой скот? В чем же, собственно, твое преимущество перед братом-волостным или перед софы, перед остальными баями. Нет, и ты бредешь в потемках по все той же проторенной дедовской дорожке. А время бежит, бежит, бежит… «Если время твое обернулось лисой и уходит – стань гончей и излови лису!»– говорят. Ты же и об этом не подумал…

От тяжелых дум сгорбился Танирберген на коне, руки его тяжело и бессильно лежали на луке зеленого, шагреневой кожи седла. Никогда он не был так недоволен собой, как сейчас. Ему вдруг захотелось вернуться домой, выслать всех, лечь и побыть одному.

После прошлогодней вспышки черни, этого рыбацкого отребья, степь, казалось, снова приобрела свое извечное сонное спокойствие. Опять, как и всегда, бродили по степи верблюжьи караваны, паслись овцы, то там, то здесь вырастали недолгие аулы, чтобы потом сняться, исчезнуть и вырасти в другом месте, опять рыбаки тянули свои невода, опять гнали коней и овец на базар, толковали о чае и сахаре, о ситце и соли, о шкурах и шерсти, опять по вечерам пахла степь горькой полынью и жирным пьянящим кумысом… Все было прежнее, стародавнее, но разве не чувствовал он, как и в степи и за степью, в огромном мире все бурлило перед новым яростным шквалом? Чувствовал! Нет, никогда уже не вернуться прежнему покою.

Не говоря уже о больших городах, даже в маленьком Челкаре ощущал он при каждом наезде некий вещий знак нового, беспощадного времени. Разве не похолодел он однажды, как от смертного часа, увидев на улице толпы бастовавших железнодорожных рабочих. Темирке, который в его глазах всегда был хозяином всего, что на земле, – Темирке дрожал, закрывая ставнями окна и двери своего магазина под зеленой крышей. Он так напугался, что не мог ходить – бегал, не находя себе места в многочисленных комнатах своего дома. Даже после того как рабочие разошлись. Темирке все не мог опомниться, все бормотал, заводя глаза: «Ох и страшные времена настали! Разве они пощадят, эти головорезы, безбожники!»

Если в городах все бурлит, то разве спокойно в своих же аулах! Заморенные джутом бедняки бросают степь, все идут и идут к рыбакам на круче, все чаще попирают извечные обычаи отцов. Что же теперь делать, что нужно, чтобы предотвратить угрозу еще одного бунта голодранцев?

Конь фыркнул и остановился. Танирберген опомнился, стал оглядываться. Сопровождавшие его джигиты, не осмеливаясь перебить мысли мурзы, толпились на почтительном расстоянии. Боже, что за местность, где он?

Да нет, он не сбился, вон Бел-Аран, длинным занавесом растянувшийся по левой стороне степи, узнал он и высокий холм, у подножия которого остановился его аргамак. А холм был памятный – как раз за холмом и раскинулся рыбачий аул..

Танирберген глянул кругом зорче, внимательней. Да, это то место. Под этим холмом и на этом месте остановились они тогда под покровом ночи, воровски подкрадывались они сюда, чтобы встретить здесь и умчать в бешеной скачке Акбалу. Чтобы кони не ржали, им замотали морды халатами. Отсюда он отправил посланного к Акбале, и здесь они ждали в нетерпении, прикинув к гривам коней, настороженно, чутко вглядываясь в темень. Когда впереди что-то мелькнуло, что-то выделилось на холме, на грани земли и неба, Танирберген не выдержал, ударил пятками вот этого самого аргамака и единым духом вынесся наверх холма. Бесчувственная летела тогда навстречу ему Акбала, и подбежав, повисла на шее коня… Испуганную, задыхающуюся, подхватил тогда ее Танирберген за тонкую талию и уже на ходу кинул поперек седла! Да, если подумать теперь, те ночные минуты были самыми сладкими в его жизни.

Взволнованный воспоминаниями, нежностью к Акбале, радостный оттого, что не послушался никого и послал за стариком Суйеу, Танирберген привстал на стременах, слегка махнул камчой и вылетел на вершину холма.

После вчерашней черной бури ветер улегся, небывалое спокойствие снизошло на мир. Небо было безоблачно. Один белый клочок только лежал вдали, за той чертой, где синий горизонт моря сливался с синим сводом неба, и казалось, что это далекая нерастаявшая льдинка плывет по морю. Море было спокойно, как жирный навар в котле, и солнце медленно плавилось в нем.

С вершины холма видны были бесчисленные рыбачьи землянки под самым обрывом черной скалы, упиравшейся в море. В прошлом году, когда во время охоты Танирбергена потянуло вдруг к Акбале и он остановился у Еламана, аул рыбаков был гораздо меньше. Теперь он очень разросся, вытянулся по берегу, и Танирберген сначала удивился, а потом нахмурился – ему это не понравилось. Трудно сладить с таким большим аулом, а сладить нужно! Танирберген даже хмыкнул, вспомнив, что и в этот раз едет он к рыбакам взыскивать с них за угнанный косяк коней.

Спустившись с холма и въехав в аул, Танирберген со всей своей свитой повернул к землянке Доса. Увидав, какие гости спешиваются перед землянкой, Каракатын остолбенела. Вместо того чтобы приветствовать гостей, Каракатын первая ворвалась в землянку, заметалась там, лихорадочно соображая, куда бы спрятать шкуру сивой кобылы, расстеленную перед очагом, ничего не сообразила, не успела и шлепнулась на нее, прикрывая ее подолом платья.

Но было уже поздно.

– Ага-а! – завопил низенький коренастый джигит, сопровождавший Танирбергена, подскочил к Каракатын и пнул ее ногой. – У-у, чтоб тебя разорвало! Что это ты подолом своим прикрыть хочешь, а? Это же шкура саврасого коня нашего мурзы! А?

Аккемпир тихонько выскочила на улицу и там только перевела дух. Каракатын за словом в карман никогда не лезла, но теперь только жалко скорчилась и рта не могла раскрыть. Дос точно наперед знал, что шкура эта когда-нибудь их подведет, не раз говорил, чтоб ее убрали с глаз долой, но бабу свою переупрямить не смог. «Безмозглая тварь! – думал он. – Выдала теперь вот нас с головой!»

Несколько рыбаков во главе с Мунке вошли в дом и молча остановились у порога. Напуганный Дос не обратил на них внимания.

– Как же теперь? – бормотал он и чувствовал, как на лбу крупными каплями выступает пот. – Что и говорить… Не знали мы, наша вина, конечно…

– Не знал, говоришь? – наседал плотный джигит. – Не-ет, приятель, ты знал! Это ты мстил нашему мурзе. Ты зло ему хотел сделать! Значит, ты нашему мурзе враг?

– Моя вина… Виноват, что ж… – покорно соглашался Дос и утирался рукавом. – Мурза, дорогой, казни, как хочешь, вот я весь перед тобой…

Танирберген помалкивал. Он только глянул пристально на своего джигита, и тот понял, что нужно еще поприжать.

– Ай, как попался! – продолжал он, не слушая Доса. – Вот попался-то! Теперь не уйдешь, паразит, теперь тебе конец!

– Ну, виноват же… Что хочешь делай… – Дос так напугался, что на него жалко было смотреть.

– Это ты брось! Брось! Мы знаем, что нам делать, затем и приехали. Не в одном саврасом дело. Мы взыщем с вас за весь табун, угнанный Каленом! – кричал, джигит. – Где наши кони? Что молчишь! Говори, сука!

Дос шмыгнул носом раз, шмыгнул другой. «Заревет еще, дурак, скотина!»– подумал Танирберген и сделал знак, что хочет говорить. Джигит послушно отошел.

– Ну ладно, ладно… – мягко сказал Танирберген. – Человеку свойственно ошибаться. Не только Дос, многие тогда пошли за Каленом и Еламаном… Немало дураков тогда расшумелось… И разве я одного саврасого потерял? Много моих коней сгинуло под седлами врагов. Но скот мой от этого не уменьшился. То, что посылает нам аллах, не дано уничтожить человеку. Ничего… – Тут Танирберген улыбнулся, как бы приглашая всех посмеяться вместе с ним шутке. – Ничего, если мои ага и женге по ошибке закололи моего саврасого. Это не столько со зла, сколько от голода.

По мере того как мурза говорил, мир, который только что так безжалостно сузил перед Досом джигит, теперь раздвигался. Каракатын слушала, слушала и заплакала от радости. Дос, минуту назад готовый сквозь землю провалиться, приходил понемногу в себя.

А Танирберген поглядывал теперь на рыбаков, столпившихся у порога.

– Не скрою, братья, горько мне было, когда вы напали на мой табун. И я знаю, – тут он возвысил голос, – если бы победа досталась вам, мне бы несдобровать. Не так ли? Но я… – Танирберген остановился и обвел всех быстрым, зорким взглядом, даже успел подумать: «Правильно ли?»– Но я, рассудив, что это был невольный, необдуманный шаг с вашей стороны, прощаю вас, братья!

Дос, забыв о своем возрасте, вскочил и, жарко пожимая руку Танирбергена, закричал со слезами в голосе:

– Спасибо, родной! Я не из слабых. Силой меня не возьмешь. А ты меня свалил, добрым словом свалил! Твоя взяла…

– Э-э, Дос! – с невеселой усмешкой сказал Мунке. – Что это ты так расчувствовался? Коня тебе простили? Уа, но они всегда несли несчастье нашим сынам и братьям – и вот теперь сидят у тебя на почетном месте… Э-э, Дос, Дос!

Выслушав Мунке, рыбаки и джигиты мурзы разом повернулись к Танирбергену, и каждый предвкушал его ответ. Но Танирберген промолчал, будто ничего не было сказано. Дос растерялся, не зная, чью сторону взять. Тут взвилась Каракатын.

– Ой, пентюх, растяпа! – закричала она. – Из-за тебя, дурака непутевого, издеваются над нами все кому не лень. Да разве терпел бы кто другой, чтобы этот Мунке несчастный помыкал бы им, как хотел, и оскорблял бы божьего гостя в собственном доме! Ойбай-ау, да что там о других говорить – ведь в твой дом, в который ни один добрый человек ногой не ступит, пришел сам мурза, склонив свою светлую голову! От чистого сердца вину твою… такую тяжкую вину простил! Неужто ты не понимаешь ничего, собака ты бестолковая?

Дос посапывал и мрачнел. Каракатын, окончательно распалясь, подскочила к нему, топнула ногой, схватила его за шиворот, начала поднимать.

– Да что у тебя, чести-гордости нет? Да выгони ты из дома этого старого хрыча бесплодного!

Дос набычился и сделал два шага к Мунке. Каракатын подпихивала его в спину. Джигиты посмеивались, даже рыбаки улыбались, глядя, как натравливает Каракатын Доса на Мунке. Один Танирберген был серьезен, ждал, чем все кончится. Мунке даже побледнел: не только от друзей – от врагов никогда не слышал он подобного оскорбления. У него колючая волна прошла по груди и глаза защипало от унижения. Но он и не взглянул на чертову бабу – что с нее взять? – во все глаза глядел он на Доса: как тот не остановит эту полоумную ведьму?

– Эй, Дос, уйми ты ее! – попросил он. – Или взаправду гонишь меня?

У Доса вдруг покраснели белки глаз.

– Вон из дому! – заорал он и сжал кулаки. – Пошел к черту, учить меня будешь!

Мунке сразу сгорбился и повернулся уходить.

– О бог ты мой, я-то думал, ты джигит, а цена тебе, оказывается, всего одна кобыла! – горько сказал он и вышел. За ним молча поднялись и рыбаки.

VIII

Танирберген был удручен, выходя от Доса. Сослав Еламана и Калена, он все-таки не обезглавил аул – теперь поперек его пути вставал Мунке. Была, значит, какая-то сила в этом беспорточном старике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю