Текст книги "Архитектура 2.0 (СИ)"
Автор книги: White_Light_
Жанры:
Фемслеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
– Это знак.
Поверхностно заглянув в две большие клетчатые сумки (такие когда-то звали «челночными»), Кампински хмыкает другой своей догадке.
– Понятно. Маман, пользуясь случаем, устроила тотальную ревизию и избавилась от всего Денчикового барахла, до которого только смогла дотянуться. Не понимаю, зачем она, выезжая отсюда, все это сгребала с собой, если оно ее бесит?
Сей вопрос ответа не подразумевал.
Сложив мимолетные воспоминания в одеяло из цветных полос, Рита оставляет его в гамаке, оглядывается на Ольгу, и как в любовных романах «их взгляды неожиданно встретились».
Кампински действительно не ожидала. Она бессовестно подглядывала за Ритой, бесстыже коллекционируя мгновения чувств последней и без сомнения теперь единственной привязанности. Не любовь, но нечто необъяснимо горячее жжется нежностью и страшным желанием обладать. Взгляд подмечает каждую мелочь, словно от них в эти доли секунды зависит вечность. То, как Рита откровенно сейчас счастлива, заинтересована.
«Она жива», – не в силах подобрать нужных определений (да и надо ли?) или даже просто оторвать глаза, к встрече с Ритиным взглядом завороженная Ольга не была готова, а потому растерялась.
У Риты иная проблема (если можно так сказать). Она никак не может отделаться от пафосно-невыносимого чувства, будто за каждым ее шагом следит сейчас вся страна огромная, и поэтому каждое слово, эмоция или даже выдох-вдох должны жестко контролироваться (в отсутствии внешнего контролера ею же самой!). Нет больше рядом всевидящего ока всезнающей Дианы Рудольфовны, нет настойчиво-благожелательной поддержки мамы.
«Отныне и до скончания века – только сама, без права на ошибку!» – торжественно напоминается.
«Вот только Ольга сегодня невозможно странная».
– Наверное, должен быть какой-то план, с чего обычно начинают новые жизни…? – неуверенно шутит Рита, чувствуя скрываемую Ольгой нервозность, интерпретируя её в нескольких собственных ключах и затрудняясь в выборе истинного.
– Дышат полной грудью и пишут на старых обоях эти самые планы желаемого развития событий, – неожиданно даже для самой себя отвечает Кампински. Её тоже душит тяжесть необъяснимой (необъясненной пока самой себе) ответственности.
– А еще… здесь явно не хватает свежего воздуха, – находит Ольга первое из решений и спешит претворить его в жизнь – необходимо открыть окно, распахнуть эти старые рамы с осыпающейся краской и давно не мытыми стеклами, впустить свежий воздух, если смесь запахов горячего асфальта, сырости каналов и бог знает чего еще можно посчитать таковым.
– Да, ты права, – мурлычет Рита. Июньский теплый вечер кажется ей до съедобного вкусным, будто его можно порезать ломтиками или, отломив кусочек, положить в рот, облизав при этом кончики пальцев. Он тает миндальным мороженым в ванильно-шоколадном латте.
Стоя рядом с Ольгой у открытого окна, Рита глубоко вдыхает новую для себя жизнь. Вроде еще не такие уж и сумерки, а в колодезном дворе уже зажигаются окна, в них видны люди со своей частной историей.
«В них отражаемся мы», – затаив расшалившееся не на шутку дыхание, Рита и Ольга глядятся в вечерний город с неясной палитрой наступающей ночи. В самих себя, ставших небом и крышами, фонарями, мостами и светофорами.
«Да чем угодно, лишь бы унять эту дрожь в человеческом теле от невозможной, запрещенной самими себе личной близости, от лихорадки желания убежать и остаться, обняться и целовать до потери сознания…».
– Рит… – негромко, неожиданно срывающимся голосом произносит Ольга, умолкает в ненастоящее покашливание. Присев/прислонившись к подоконнику, она теперь повернулась спиной ко всему остальному миру, оставаясь лицом к лицу только с собственным наваждением в виде зеленоглазой женщины, неуверенно закусывающей губу. Встретив взгляд ее (теперь ожидаемо), берет за руку и легко-легко, словно лишь неосязаемой силой мысли, тянет к себе.
– Не могу без тебя, сумасшествие мое, – ложится в ладони Риты признание Ольги. – Я никуда не поеду сегодня. Не смогу просто так выйти и закрыть дверь, не узнав, что твой запах и вкус не изменились. Остались прежними с моими только метками и, может быть, еще той весны, того наваждения…
… Глядя на Ольгу во все глаза, видя ее в ореоле сиреневых сумерек, в светящихся рунах единственно верных слов, Рита повинуется им, ей, тому непонятно-притягательному между ними, что живо и дышит, и бьется пульсом одним на двоих. В неспешно начинающемся ритме уже знакомого чувственного танца, мелодии, звучащей мягким пульсом басового контрабаса, гитарным кружевом и саксофонной чувственностью, делая осторожно-скользящий шаг вперед, Рита останавливается слишком поздно. От столкновения уже не спастись, и тела мягко соприкасаются, обмениваясь импульсом, обесценивают мораль и плавно переходят в выразительно гибкое Cuban Motion, понятное даже тому, кто никогда не учился танцевать самбу, ибо оно в крови, оно разлито в воздухе вечернего города, притаившегося за окном и кусающего в чувственной горячке пальцы и губы, причем не обязательно свои, собственными они станут в процессе. В темном омуте Ольгиных зрачков Рита видит себя, и наоборот, Ольга отражается эхом в сердцебиении Риты. Где, чувствуя тепло Ольгиной ладони, согревающее весь мир, сжавшийся только до них двоих, до тонкой полоски соприкосновения тел через призрачную преграду одежды, Рита чувствует, как вновь нарушает границы самодозволенного и недозволенно поддается соблазну желаемого больше жизни. Ольгины губы слегка открываются в легкой улыбке. Недосказанные слова ее остаются на Ритиных губах, в ее дыхании, глубоко вдыхающем в себя Ольгин пропавший голос. В том, чего обе хотели давно, но ходили по кругу татами, устланного глупыми словами и обидами.
Целуя Риту, закрывая глаза, Ольга вслед за ней (или увлекая за собой) летит вверх, над городом, крышами. Ладони рисуют новый шедевр восприятия мира через географию любимого тела. Пробежав по спине, тонут пальцами в шелке волос, захватив их, заставляют Риту запрокинуть голову, освобождая губам путь к нежности шеи.
Чувствуя Ольгино дыхание на своей коже, Рита слабеет, одновременно становясь одним, остро реагирующим на каждое Ольгино движение, нервом, и черт с ним, с раскрытым окном.
Не включая свет, в размеренности знакомого танца, Рита и Ольга перемещаются в единственное экзотическое ложе квартиры, негласно и жарко принимая общее для них обеих сиюминутное правило: что будет после, что было до – всё неважно, когда она целует ее и это взаимно.
– Ритка, – полушепотом рычит Ольга, вдыхая чуть сладковатый запах нежности, буквально источаемый Ритой в ответ на Ольгин шепот. – Я тебя съем сейчас и ни слова против…
Не понимая, что больше меняет реальность – головокружение или раскачивающийся гамак, Рита мурлычет в ответ что-то совсем уже не человеческое, но невозможно чувственное. Укрывая своей занавесью, сумерки плотнее сгущаются у окна, подглядывая за двумя обнаженными женщинами, забывшими обо всем оставшемся за пределами гамака человеческом мире.
Им было что сказать друг другу, не обманываясь смыслами слов, но доверяя языку тела и чувств, ставших на какое-то время единой нейронной сетью, кровеносной системой, где в упорядоченный хаос перемешалось физическое с сугубо душевным.
Лишь принимая в себя друг друга, Рита и Ольга становятся цельными и единым целым. Правильным, настоящим, горящим, словно только что родившаяся звезда, и бесконечно глубоким, как вечность вселенной.
Достигая одной на двоих высоты, перепутались душами в связке слишком плотно прильнувших тел, переплелись затейливой, сладострастной руной, и, расходясь после волнами по поверхности мироздания шепотом «Я люблю тебя», тихо родились снова, разлились в сознании обессиленных женщин сладкой негой и остались в нем навсегда.
Укрытые растаманским одеялом, переплетенные руками, ногами и чувствами, как нити полосатого своего укрытия, Ольга и Рита теплеют в сумерках одним полусонным целым.
Изредка перебрасываются негромкими фразами.
По потолку иногда пробегают блики машин. В забеленной вусмерть лепнине они кажутся особенно нервными или просто шустрыми. Камин светится отражением клеток окна напротив, но самое непривычное даже не это, а звуки.
Слушая город, Рита знакомится заново – теснее, более лично. Она уже давно забыла, каким может быть постоянный приглушенный шум машин. В Москве он был громче – жили над самым проспектом, а в Городке просто отсутствовал. Две-три машины в день не в счет.
На шум машин, как на основной ритм, укладываются мотивы иных, всевозможных звуков. Обрывки музыки большего или меньшего размера и громкости, визгливые сирены то ли полиции, то ли скорой помощи, какие-то необъяснимые скрипы, шумы, стук и, конечно же, человеческие голоса. Многоголосие, живущее на улице лишь сезонно – летними вечерами, а с холодами мигрирующее в кухни.
– Ритка, ты сумасшедшая, – тихо обнимает Ольга. – Вот вся, как есть, до последнего волоска.
Ее голос щекочет ушко. Смеясь, Рита жмет его к шее.
– Как раз то, чего тебе всю жизнь не хватало – мурлычет в ответ, – полная непредсказуемость.
– Вот это точно! Сколько хоть время? – встать и найти телефон нереально, поэтому Ольга мысленно прикидывает, пытается сообразить, подсчитать….
– Не знаю, – пожимает плечами Рита. – А ты торопишься куда?
В негромком и беззаботном голосе её лениво затесались пара иголок, на что-то большее не хватит сил.
Ольга неслышно, но до отказа в легких вдыхает любимый, чуть сладкий запах Ритиной кожи. Из всех возможных правд она самая правдивая.
– Останься, – тихо просит, едва балансируя на грани сна. – Пусть это ничего не будет значить, – её слова для себя самой и Ольги звучат ожившими в тишине мыслями. – Просто останься на одну ночь. Мы ведь никогда не спали еще вместе. И это всё, чего я хочу, хоть одну «нашу» ночь. Я… – «люблю тебя» – прошептала за Риту тишь.
– Скажу больше, – отвечает ей Ольга. – Ты первая и единственная, с кем я сплю, буду спать в этой квартире.
Не находя причин отказаться, она подтверждает согласие.
– Звучит двусмысленно, ты не находишь? – мило хмыкает Рита. – Я единственная, с которой ты будешь спать здесь.
– Нет, солнышко, звучит однозначно и ясно, как белый день. Отныне и навечно, да будет так! – дурачится Ольга. – Камин и гамак беру в свидетели. В этой квартире лишь ты и лишь я…
Закрывая глаза, Рита изо всех сил хочет верить в слова той единственной, которую любит и будет любить. В такие минуты уверенность в вечности чувств непоколебима. К сожалению, она слегка отравлена памятью едва пережитой боли, наказание за безрассудное счастье, но кто о нём думает?..
– Мне хорошо с тобой здесь и сейчас, – стараясь придать голосу твердости, шепчет Рита. – Я не знаю, что будет завтра, я не хочу вспоминать о вчера, не буду загадывать и опутывать тебя какими-либо намеками, обещаниями…
– Тссс, – целует ее губы Ольга. – Это всё лишнее.
Не веря до конца в происходящее, Рита прикусывает кончик языка, но не просыпается. Остается, как и прежде, в качающемся гамаке, любимых руках. Ольга ласкает дыханием, дразнит «дурочкой», целует «где больно». Мысль «не задумываться о завтра» возвращает её в бесшабашную юность, с той лишь разницей, что в настоящий момент это самое «сейчас» гораздо слаще на вкус, чем тогда. Во времени открытий есть свои прелести, никто не спорит, своя острота, но нет той тягучей неспешности, что выматывает сладко-терпким желанием тело (и душу в придачу), нет того богатства оттенков чувственности (да и кто бы на них обращал внимание в спешке первых «дозволено»).
– Я по тебе соскучилась. Я о тебе мечтала, – тайны слетали с губ так же, не задумываясь о «завтра», дополняли «здесь и сейчас» глубиной чувств, странной честностью. Веря в происходящее, происходящему, Рита шептала в ответ о том, кем действительно для нее Ольга является, что она чувствует к ней, умудряясь при этом ювелирно избегать одного-единственного слова, так неосторожно прозвучавшего ранее, но чувствуя присутствие слова-откровения на Ритином языке, Ольга целовала всё жарче, словно оно передастся ей помимо воли хозяйки, пока та пьянеет их общей свободой с обоюдным желанием.
– Я прямо обожаю теперь город твой! – все громче голос слетал с Ритиных губ. Все безрассуднее рассыпал слова, заполняя ими реальность Ольги, издевательски добивающуюся только одного (слова).
– Я люблю…. – кончая, выдохнула Рита. – Питер.
Ольга со смехом почти дико застонала от разбивающих привычный сценарий действа амбивалентных чувств. Кончая смеяться – новое слово в личной камасутре.
Заключительными аккордами отзвенели признания, стоны, и голоса стихли на затихающих волнах вдохов и выдохов, плавно разливающихся из горной реки с водопадами и порогами в величественное спокойствие вселенского океана. В его ритме давно вздымается и опускается ночь, грудным, теплым голосом нашептывающая сны и грезы тем, кто может слышать ее. А те же, кто спит слишком крепко – видят сны – коллективную сказку всех растворившихся в неге плотской любви душ. Приливами и отливами живет Океан, танцуя со своей любимой партнершей Луной. В отличие от людей, они не могут быть ближе, не могут уснуть на любимом плече и лишь кружатся в вечном танце, пока уставшие от любовных игр люди обессилено засыпают. Кто из них прав – неизвестно, а поиск истины, возможно, и есть Великий Вселенский Смысл Всего Настоящего.
Укрыв Ольгу своим одеялом, Рите снится, как Ольга ее укрывает своим.
Питер лениво косится с крыш в их окно, тихо курит и щурится на горизонт: «Что за лето? Что за жара?» – ворчит он привычно, но с наслаждением вытягивает босые ноги, сотканное из сквозняков тело на остывающих старых крышах и, глядя в небо совсем по-человечески, думает о чем-то своем. Когда его взгляд туманится предчувствием утра, ночь лукаво и нежно целует в висок, оставляет на коже запах своих грез и, оставаясь верной себе, растворяется в небе.
========== Часть 4 ==========
И если быть честным до конца, то «наводить порядок» Талгату нравилось всегда.
Нравилось устраивать свой быт, определять вещам их места, распределять пространство в квартире по-своему, для себя. Да и делать это пространство чистым – помыть пол, пропылесосить, протереть пыль, по большому счету никогда не было для Талгата проблемой. В их семье (мама, брат и я) всегда было заведено строгое и неукоснительное дежурство. Всем доставались в равной степени кухня, туалет, мусор, своя же комната – это вообще святое. Может быть, поэтому, притащившись «домой» после отъезда Кампински и внушительного остатка непомерно растянутого трудового офисного дня, Талгат по-новому сейчас оглядывает обстановку, оставшуюся ему в наследство, расположение в общем и мысленно оценивает необходимость изменений.
Сидя в прихожей на тумбочке для обуви, заторможено прикидывает: «стоит ли снимать ботинки?», где, с одной стороны, входя в дом, нужно разуться, с другой – «я же не знаю, кто и как тут топтался в обуви, пока меня не было. Кампински вроде не засранка, но и слепо верить никому нельзя».
Теперь нельзя.
Конус света из прихожей падает на малый комнатный сегмент, слегка высветляет пространство кухни, где призрачными очертаниями рисуется стол, на нем что-то еще.
Жизненный опыт подсказывает уставшему Талгату, что сор и пыль на полу при таком освещении были бы видны невооруженным взглядом, и поскольку сейчас они не наблюдаются, можно скинуть туфли, стянуть носки и без опасности нацеплять на босые ноги кучу лишнего с неприятными последствиями, подняться и пойти сварганить себе поесть.
«Понятно, что я не буду жить тут вечно», – признавая, что в варианте «кампинской» обстановки/расположения изначально заложен максимально рациональный подход и менять здесь просто нечего – всё идеально. Талгат, не включая свет в комнате, раздевается до трусов, вешает одежду на спинку стула и, подумав, открывает окно – так свежее.
Прохладный воздух приятно обдает тело невидимой волной всеземного океана под названием «небо».
Тихо. Едва слышен шелест листвы.
Что там в аллеях? Липы? Тополя?
За окном под охраной стражников-фонарей спит Городок. Этот дом стоит вровень с домом Джамалы, и расположение их квартир исключают возможность встретиться взглядами окон.
Встретиться в реале они договорились в неопределенном «позже».
Ткнув пальцем на память в кнопку торшера, Талгат слегка прищуривает усталые глаза – по комнате разливается матовый свет, но даже он сейчас, кажется, имеет вес и этим своим весом утяжеляет веки.
Беглый взгляд сообщает Талгату о том, что комнату после отъезда Кампински тщательно прибрали. Словно в ней никто не жил раньше и лишь минутами до прихода Талгата доставили посыльным его вещи.
Уложив дорожную сумку горизонтально, Талгат открывает замки, точно знает, где в сумке смена белья, комплект постельного и полотенце.
«Жить в чемодане» – никогда в детстве не понимал этого дурацкого выражения, а теперь проживает собственным опытом.
Сколько Талгат себя помнил, в основном они всегда жили втроем – он, мама и старший брат. Отец появлялся нечасто – на их с братом дни рождений, «старый новый год». Мама оправдывала его работой. Талгат смутно помнил, что когда-то было иначе, и лишь гораздо позже узнал про вторую, «основную» семью отца, живущую в соседнем городе. В той семье тоже были дети – дочь и сын. Жена из той семьи несколько раз даже приезжала поговорить с матерью Талгата, чтобы она пускала отца не просто в гости, а на более продолжительное время – «нужно же, чтобы у мальчиков был папа, мужской пример» – объясняла она житейскую истину.
«Своих детей воспитывайте, а моим мальчикам предателя в пример я ставить не буду», – строго тогда ответила мать, а маленький Талгат услышал тайком то, что не должен был слышать.
«И это единственное, в чем я никогда ей не признаюсь», – взяв полотенце, он тащится в душ. Можно было бы завалиться спать и без этой процедуры, но тогда это был бы не Талгат, а кто-то другой.
Видеться сыновьям с отцом мать никогда не запрещала. Чаще всего встречались они дома, где мама подчеркнуто вежливо встречала «гостя», иногда даже пекла что-нибудь к чаю, когда не была замученной со смены, но долгих посиделок за столом не любила – уходила к себе. Будучи помладше, Талгат с братом в это время наперебой рассказывали отцу о своих успехах в школе, о достижениях в секциях карате и тхэквондо. Мужчина слушал, кивал, хвалил, но с годами все рассеяннее и равнодушнее. Словно отрабатывал необходимые для стажа часы на скучной и давно надоевшей работе.
Только спустя много лет Талгат догадался, почему этот мужчина скучнел, пока вовсе не исчез из их жизни. И еще – почему на шестнадцатилетие вместо подарка мать взяла с сына торжественную клятву не быть предателем, уметь принимать решения и иметь честь отвечать за собственные поступки.
Таким образом самую настоящую «мужскую модель поведения» ему передала самая главная женщина его жизни – мама.
«И это ей мне предстоит объяснять, почему я еще не бегу в ЗАГС, чтобы жениться на забеременевшей от меня женщине».
Положа руку на сердце, Талгат признавал, что нисколько не сомневается в собственном отцовстве, но все остальное в этой истории никак не вяжется ни с принципами, ни с жизненными правилами.
«Может быть, потому что Джамала поступила бесчестно?», – саркастически сухо хмыкал голос разума в усталой тишине позднего вечера (или ранней ночи).
«Любовью, конечно, вдвоем занимались, но она уверяла, что принимает свои специальные меры, что ему беспокоиться не о чем. Выходит – солгала и тогда уже разыгрывала свою многоходовочку, изо всех сил изображая ангельскую невинность».
– Тьфу, твою налево, – досадливо морщась, Талгат вытряхивает воду, затекшую в ухо. Эти мерзкие мыслишки о «многоходовочках» всегда приходят либо голосом Золотарева, либо, еще ужаснее – первой жены – и унижают бедного Талгата уже тем фактом, что он сам опускается до мышления их категориями.
«Понятно, что и я не рыцарь на белом коне, но подозревать каждого сотрудника, каждую женщину в подлых умыслах не менее подло и мерзко».
Хуже может быть лишь то, что при упоминании Золотарева теперь еще вспыхивает диким воем ревность, и Талгат сам до сих пор удивляется, как смог не убить тогда Мишку? Что его удержало? Был бы верующий – крестился бы (отец все-таки русский).
Он помнит, как Джамала прежде не хотела рассказывать про Мишкино вероломство, но дрожала от страха и волнения и в конце-концов сдалась. Как у него в голове взорвался привычный мир и сначала замелькал разноцветным месивом, а потом вдруг стал четким и ясным, словно предметы в свете ламп операционной.
Вот он выходит из двора Джамалиного дома, мимо на машине лихо заворачивает Золотарев, Талгат догоняет и наносит первый удар. Мишка не видел его, но Талгат не бил в спину, он лупил в лицо, и не его вина, что Золотарев настолько слеп и не видит, что у него под носом делается.
Сжимая и разжимая кулаки, Талгат бросает взгляд на сбитые костяшки – еще пара дней и следа не останется, а вот Золотареву придется еще поваляться в больнице.
Вины за собой Талгат не чувствует – доведись пережить тот вечер еще раз, не изменил бы ничего.
Сейчас же он устало зевает. Все проходит, остается только тяжесть в ногах после трудного дня.
– Не делать глупостей – вот первый долг и принцип каждого мыслящего человека вне зависимости от веры его, – вспоминая, вновь озвучивает одну из маминых фраз, разглядывает себя в зеркале на предмет «побриться сейчас или так пойдет?», отдельным взглядом отмечает синяк, разлившийся вокруг глаза причудливыми тенями. «Даже в школе такого не было, ни в армии, ни в институте».
– А если глупости все-таки получились, то иметь смелость признать, принять ответственность и по возможности исправить, – звучат из прошлого мамины наставления, когда Талгат шлепает из душевой в кухню.
«Может быть, Ольга оставила что в холодильнике?» – включая свет, он некоторое время непонятливо взирает на странный пакет, громоздящийся посредине кухонного стола.
«Мусор забыла вынести?» – ворчит внутренний голос, который давно уже понял, что здесь к чему и лишь пытается еще сохранить независимо-гордый вид.
Под пакетом уже ожидаемо белый лист с аккуратными строчками смешного почерка Джамалы. Рядом два ключа на одной связке. В пакете аккуратные теплые свертки, какими Джамала однажды уже снабжала Талгата перед его роковой поездкой в Москву, когда на обратном пути откровения Золотарева, сходящего с ума от уязвленного самолюбия, разрушили мир Талгата и Джамалы, не оставив в нем камня на камне.
Ссутулившись, как под непосильной ношей, Талгат садится на край стола. Ночь тихо тикает стенными часами и с любопытством заглядывает в письмо, которое человек не торопится прочитать.
Прежде Исин разворачивает свертки. В них контейнеры с густым, наваристым лагманом, салатом, чем-то еще с пометкой «завтра на работу» и, конечно же, ароматными булками.
Талгат поднимается, ищет среди десятка столовых приборов какую-то особенную ложку.
Но лист не молчит, и Талгат вновь берет в руки письмо, обжигающее пальцы аккуратным почерком, смотрит в строчки и не понимает сначала ни слова, словно они написаны инопланетным разумом, а потом в сознании вдруг рождается тихий и далекий голос Джамалы:
«Здравствуй, Талгат. Приятного аппетита и не волнуйся, колдовских трав не использовано.
«Думаю, первые дни вам придется с новым начальством работать за двоих и троих, но вы справитесь. Сарафанное радио хорошего мнения об Алешине. Мое же мнение о тебе не изменилось и никогда не изменится – ты самый лучший, гордый и честный… и если честно, будь ты другим, разочаровалась бы, хоть это, возможно, и было бы легче. Я же по прежнему очарована тобой.
Я вспоминаю нашу первую встречу, глупую болтовню Ложкина и твои глаза, сказавшие мне гораздо больше. Наше первое свидание с кино и мороженым. Можешь не верить, но ты осуществил тогда все мои мечты – именно ты сделала явью ту сказку, о которой я всегда мечтала и уже никогда не рассчитывала получить. Говорят, она бывает лишь в шестнадцать лет, а моя же юность была далеко не сказочна.
Не хочу о ней, я бы с радостью рассталась со всем, что было в моей жизни до тебя, но, к сожалению, именно оно сделало меня женщиной, тебе понравившейся. Исправь хоть малую толику – и Джамала будет совсем иной. Возможно, оно было бы к лучшему, но будет ли она любить тебя так, как люблю я?
Я не прошу ничего, и, ради бога, не думай, что пытаюсь польстить, заговорить, обмануть. С некоторых пор я поняла, как страшна ложь и в первую очередь ложь самой себе. Она ужасна в своей бессмысленности. Она низка и недостойна. Прости, что оказался замешанным в неё. Я не хотела… я ведь действительно не искала в тебе выгоды, а увлеклась и… да и ты сам всё знаешь. Знаю, что мы чувствовали одно на двоих происходящее чудо.
Знаю, что для такого честного человека как ты, мои поступки крайне, крайне бесчестны.
Я не хочу оправдывать чувства к тебе, а ты не должен мне безоглядно верить.
Прости и за это письмо. Я написала его, зная, что ты хотел бы пока «побыть в тишине». Я не могла его не написать.
Оставляю ключи. Один передала Кампински перед выездом, второй был у меня, хранился на случай, если она потеряет первый.
Умолкаю.
Благодарю за все… спокойной ночи и добрых утр.
Джамала».
========== Часть 5 ==========
– Мне-е-е… – утро не очень плавно, но ритмично тронулось куда-то в неизвестность и посыпалось речитативом:
– Мне не передать, что в моей
Черепной коробке телепередач!
Я вернулся, держись, мир!
Вы заказали мою голову, я подаю вам признаки жизни! – бодро накричал мальчишеский голос, явно старающийся звучать взрослее, резче.
Закутавшись друг в друга, Рита с Ольгой укрылись одним на двоих сном от звуковых сквозняков непонимания, но голос откашлялся и продолжил:
– Я один с лампой! От редбулла зрачки – манго!
Депривация сна и неебаться устал! Под глазами круги – панда!
Всё что есть в этой ебанной песне, я для вас оторвал от груди – Данко!
Я бы вышел из этой игры, но я боюсь повредить ей гланды!
– Федька, мать твою, шесть утра! – хлопает что-то стеклянное, заглушая невнятный Федькин ответ, сыплется разбитым женским голосом. – Дайте уже парнишке кто-нибудь! Чтобы этот гормон перестал играть! На моих нервах! И смог уснуть!
Замолчав, голос женщины еще звучит какой-то фантомной памятью.
– Батл! Батл! – радостно взрывается третий невидимый двумя непонятными Рите словами прямо в ее исчезающем сне, и всё, наконец, стихает. Словно единственной задачей неизвестных стихийных рэперов было разбудить максимальное количество жильцов дома с минимальными усилиями. Ну, реально – накричать в колодец немного сил и фантазии требуется, а смысла и того меньше.
Потягиваясь, Ольга перевернулась поудобнее. Рита нашла очередной способ обнять любимую и уже практически уверила сама себя в том, что странное происшествие было всего лишь безумной игрой ее расшалившейся фантазии, как новый сольный номер добавил своей драматичности в восходящее утро.
– Жизнь! – внезапно негромко и торжественно произносит новый голос. – Жертва! – по каким-то неуловимым признакам он моментально получает определение от мозга «старый еврей».
– Что вы знаете о жизни и о жертвах, молодой человек? – сгущаясь в философскую тишь, утро прислушивается. – Вы думаете, что, если вас выселили из особняка, вы знаете, что такое жизнь? И если у вас реквизировали поддельную китайскую вазу, то вы знаете, что такое жертва?
– Только тебя, дед, не хватает! – бурчит невидимый ни Рите, ни Ольге, обиженный рэпер Федька, но дед и не думает обижаться и отставать от (внука?), а, видимо, вдохнув диафрагмой, продолжает свое выступление с новой силой.
– Жизнь, господа присяжные заседатели, это сложная штука, – пафосно и одновременно с чувством человека, не понаслышке знающего, о чем говорит, декламирует импровизатор. – Но, господа присяжные заседатели, эта сложная штука открывается просто, как ящик. Надо только уметь его открыть.
– Угу, вам-то чего не спится? – нисколько не проникаясь пафосностью момента, продолжает искренне обижаться внук и за деда, и за себя.
– Вчера ночью, друг мой, Федор, при колеблющемся свете электрической лампы я накропал истинно гениальные стихи, был уверен, что, как коллега по цеху, ты оценишь. И только на рассвете, когда дописаны были последние строки, я вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин.
Вместо сочувствия Федор жестоко хмыкает:
– Не удивительно, с вашим-то Альцгеймером.
– Такой удар со стороны классика! А? – не теряется дед, а полусонной Рите очень явно представляется хитрая и в чем-то мудрая улыбка.
– А то, что вы обозначили, молодой человек, как негатив, на самом деле лучшее, что может приключиться с человеком в его без малого сто лет. Я заново открываю классиков. Я многое читаю как первый раз и переживаю эмоции более сильные, чем в глупой, но пылкой юности…
– Валентин Иосифович, доброго здоровья, – в чуть сонном, мягком голосе новой участницы раннеутреннего диалога о смысле жизни и поэзии, нотки извинений любящей матери. – Ваш завтрак готов, приходите. А вы, Федор Михалыч, умываться быстро, и твои нечищеные ботинки тоже скоро закричат вашим рэпом на стихи Мойдодыра. Вымой их! Сделай милость!
На этот раз призывов к «батлу» не последовало, только звук закрывшейся рамы и тишина с далеким гулом просыпающегося города.
– Маме расскажу, не поверит… – шепчет Рита и окончательно просыпается от собственного шепота. Сквозь ресницы видит неубедительный свет в прямоугольнике распахнутого окна и сонную Ольгину улыбку.
– Что именно, котик? – мурлычет последняя, сладко потягивается и выглядит мило-нежно, как, наверное, и положено влюбленной женщине после ночи любви с любимой женщиной.
– Это всё. Они в соседних комнатах? – едва привставая на локте, Рита промаргивает глаза, целится взглядом в окно, а затем в множество окон и форточек с «той стороны», при этом по-партизански кутается в одеяло от крамольной мысли о такой же любопытной инсайдерской Рите.
– Я этого Валентина Иосифовича помню, – зевая, потягивается Кампински, явно не торопясь покидать теплый плен «свободы» полосатого одеяла. – Иди сюда, моя любопытная, я расскажу тебе на ушко, на память. Он в окне напротив нашей кухни живет, но этажом выше, а Федька, наверняка, над нами. Ему тогда уже лет сто было, когда я здесь воевала за справедливость.
– Старику? – ластится Рита утренней ленью.
– Федьке! – смеясь, Ольга обнимает любимую, трется носом о ее висок и снова, закрывая глаза, падает в расслабленное ничегонеделание. – «Не поеду в Москву, хоть убейте меня, только нежно… стью».
– Солнце, давай этот быт мы отложим на пару столетий. Мне, наверное, тоже положено молвить стихами, на крайняк рэпом, но я не об этом, а о пакете… – пощелкав пальцами, как бы продолжая рифму, Ольга со смехом падает обратно в гамак, еще хранящий их с Ритой тепло.