Текст книги "Немой"
Автор книги: Вайжгантас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Так в сотый раз уговаривал себя Гейше, ворочаясь в постели с боку на бок и никак не находя удобного положения, чтобы наконец заснуть. Он не смыкал сухих, воспаленных глаз. Он горел огнем, метался в жару, не переставая думать об одном и том же, видеть только ее – Северию Пукштайте из деревни Аужбикай. Во всех членах он чувствовал какую-то иную силу, не подвластную доводам разума. Околдовала его Северия, иначе не скажешь. Он мысленно видел ее то близко, и тогда хотелось, чтобы она была совсем рядом, то в отдалении, и тогда хотелось, чтобы она исчезла совсем. Но девушка не приближалась и не удалялась, а лишь доставляла ему все те же муки.
Раполас забросил свои обязанности. Не брал больше в руки плеть. Перед работниками вечно появлялся заспанный, ничего не замечал вокруг, даже их откровенных плутней. Он все думал и думал об одном: где он может встретить Северию еще раз? Неужто рыскать за ригами или кружить возле ее клетушки? Ведь он распорядитель, дайся, не молокосос какой-нибудь. Самому смешно. Правда, он мог бы пойти прямо к ее родителям. Раньше-то, бывало, заглядывал. Это был его околоток. Так что ничего странного. Да вот беда – стоило начаться этому наваждению, как Раполас стал обходить деревню Аужбикай стороной. И чем больше была нужда заглянуть туда, тем сильнее он сопротивлялся, даже если требовалось поторопить людей на работу в имение. Раньше, бывало, ни одного двора не пропустит, чтобы не перекинуться словом-другим:
– Эй ты, старый дурак! И ты, дуреха! Своих-то спровадили?.. На будущий год, дайся, уже столковались?.. А у тебя, дуреха, вроде, ребенок, дайся, прихворнул. Поправился?
И ему охотно отвечали, пропуская мимо ушей «дурней» и «дурех», видя за всем этим лишь золотое сердце распорядителя. Но отныне распорядитель прямо-таки цепенел от страха перед своим «дурачьем». Ему все время казалось, что они возьмут и угадают его сокровенную тайну, стоит им только поглядеть на него, а потом будут исподтишка посмеиваться – хоть сквозь землю провались! Раполасу мерещилось, что весь белый свет уже знает про его любовные терзания, догадывается, чем он так озабочен, что все только об этом и говорят, сочиняют побаски о старом муже и молодой жене. Слыхали: распорядитель наш тридцатью годами старше, а вознамерился заполучить девчонку, которая ему разве что во внучки годится.
– Тьфу ты, господи помилуй!.. – плевался он, готовый едва ли не отхлестать себя по щекам, и обмирал от ужаса, представив, что в скором времени ему не под силу станет справляться со своими мужскими обязанностями, в то время как его женушка будет в самом соку. Мало что ли он нагляделся на такие пары? Появятся без счета «друзья-приятели». Нет, не его – жены. Это еще полбеды. Раполаса приводило в ужас другое: унизительное положение, в котором он, немощный мужчина, окажется перед своей подругой. Он трепетал при мысли о том, что будет мучить цветущую женщину, лишив ее законного права выбрать себе подходящего по возрасту мужа.
Чем бы еще растравить себе душу? Гейше нарочно придумывал все новые доводы, чтобы втоптать себя в грязь. С начала и до конца было видно как на ладони – связь эта невозможна. Северия не пойдет за него, ну а если и согласится, ничего хорошего от нее не жди. И все же он алкал ее, как голодный хлеба.
Раполас исхудал, щеки его ввалились еще сильнее, подчеркивая возраст. Он все время сосал, не выпуская изо рта, свою трубку и, пожалуй, вконец извел бы себя табачным зельем, не будь этих праздников и сходов деревенского люда, привлекаемого в низину игрой Миколюкаса. Раполас вернулся к жизни. Он снова нес свою службу, как положено. Хотя эта назойливая мысль, эта тоска или желание – можете называть как угодно: любовью или еще как-нибудь – ни на миг не исчезала, но уже и не связывала ему руки. Он умиротворенно ждал воскресенья, когда можно будет с полным правом, безбоязненно наглядеться на любимую, нарадоваться на нее, побыть неподалеку.
Так прошло немало воскресных дней. И ни одного из них не пропустил Раполас. Однако он ни на шаг не приблизился к цели, ни разу ему не выпал случай поговорить с Северией, испытать ее. Наконец под Иванов день он смазал сапоги жиром, склеил поредевшие волосы маслом, отчего в одном месте даже обнаружилась проплешина, затянул потуже ремень, разгладил рукой стриженые усы и с сияющим видом, петушиной походкой зашагал в низину, исполненный решимости нынче вечером непременно завязать разговор – нет, не о сватовстве! – просто так…
Ну и посмеялся бы он от души, если бы мог видеть себя со стороны! Но он не видел, и на сей раз рассудок почему-то отказал ему. Сейчас он не казался себе ни серьезным, ни смешным.
Торопится Раполас, шагает петляющими лесными тропками и диву дается. Что за наваждение? Он же явственно слышал скрипку, а теперь не улавливает ни звука. Остановился, прислушался. Нет, никто не играет. Обычно Миколюкас, уж коли начал, то играл без остановки. Неужели все в другое место перебрались? И он ускорил шаг. Выйдя из леска, Раполас увидел привычную, хорошо знакомую картину. Все тут было по-старому, кроме одного: Миколюкас не играл больше, потому что рядом сидела Северия, и оба они молчали.
Да разве такое возможно? Кого-кого, но Миколюкаса Раполас и заподозрить не мог. Слишком хорошо он знал о его домашнем житье-бытье и об утвердившемся за ним звании «дяди». И тем не менее сам того не подозревая, Миколюкас стал сейчас соперником старого распорядителя.
* * *
Бывают такие тревожные ночи. То ли воздух перенасыщен электричеством, то ли причина в чем-то ином. У русских такие ночи называются воробьиными. А почему – представления не имею. Бывают и такие дни, когда люди лютеют, кусаются как пчелы, бранятся и даже пускают в ход кулаки. То ли в баню их тянет, то ли похоть одолевает.
Тот день выдался особенно смутным. Зной, какого давно уже не случалось. Не только солнце, сам воздух был желтым, как плавленый воск. Люди часто дышали, разинув рты, как гусята. Всеми овладела истома, желание завалиться набок. В костеле люди обливались потом и проявляли раздражение. Да и сам настоятель во время проповеди был взвинчен: обругал всех на чем свет стоит, пригрозил карой небесной и не попытался даже избавить от нее паству, как он обычно делал это, чтобы вселить надежду. Погода определяет поведение живых существ: беспричинно вызывает то злобу, то радость. Чувствовалось приближение грозы. Воздух был пронизан электричеством, и оно, не удерживаясь больше в нем, вспыхивало зарницами, которые беззвучно сверкали, воспламенялись над самой землей. Если бы при этом гремел гром, можно было бы подумать, что ты находишься на поле боя во время артиллерийской канонады.
Тревожно. Людей обуревали неосознанные желания, неосознанное недовольство. Взвинченный вернулся из костела и Миколюкас. А уж чего тогда ждать от других! На сей раз он ничего не принес ребятишкам. Вот и они недовольны. Один из них даже оскорбил его, отказавшись сесть за один стол, как бывало. Другой, надув губки, обиженно шмыгал носом и метал в его сторону сердитые взгляды. Дети наряду со взрослыми привыкли к тому, что Миколюкас одаривает их не по доброте душевной, а по обязанности «дяди», в которую входят и потачки детям, и все прочее.
Миколюкас не проронил ни слова. Безо всякого желания поел – утренняя похлебка показалась ему остывшей и безвкусной – и отправился в загон. Облокотившись на ограду, он стал мысленно вглядываться в себя, в привычный окружающий мир. И он увидел там совсем не то, что замечал всегда и чему обычно улыбался. Пожалуй, впервые он разглядел, каким адом является его теперешняя жизнь и что ждет его впереди.
Почти три десятка лет позади. Его сверстники уже народ самостоятельный, хозяйством обзавелись, женились и дождались кто по одному, а кто и по два крикуна в утеху. А он, Миколюкас? Что нажил он? Даже то, что сейчас на нем, – бельишко, «пара», и те братнины или невесткины, которые ему «дадены» поносить: только в пользование, а к себе в сундучишко положить или вынести не смей. Ему принадлежит разве что собственная шкура, которую попробуй-ка сдери, хоть и говорят, что помещик хочет спустить с каждого по две. Коль скоро в поместье дерут по две, то нелишне иметь третью, которую дерет брат. А за что? По какому праву? Только потому, что он первым женился, первым детишками обзавелся? Выходит, намеренно наплодил кучу нахлебников, а в одиночку прокормить их не может. Попробуй сейчас не подсобить ему: все его малолетки по миру пойдут – и Казюкас, и Лаурукас, и младшенькая, Онуте, которая еще и говорить-то не научилась, а дядю уже признает и соображает, что у него выклянчить. Только дядя на порог, а она уж ручонки протягивает, мол, возьми ее, и кричит:
– Дай, дай…
Понимай, пряник или какую-нибудь принесенную с поля самоделку требует.
В одиночку брату с наделом не управиться, и тогда помещик выселит его в захудалую сторожку, приставит лес или поле сторожить.
Представив, какие злосчастья ждут его «хозяина», Миколас помертвел от страха. Разве такое возможно? Нет, он, Миколюкас, в жизни не допустит этого. А при воспоминании об Онуте и мальчуганах он снова улыбнулся, как прежде. Горький осадок в душе куда-то исчез. Нет, ей-богу, этого не будет! Не может он поломать жизнь брату, а детей его, и без того бедняков, довести до натурального голода. Он должен жить, как жил, хотя бы до тех пор, покуда не оперятся ребятишки.
Но это светлое, лучезарное видение мало-помалу стало омрачаться. Другой, совершенно чуждый ему внутренний голос стал сбивать его с толку:
– А пока это случится, ты успеешь состариться и не захочешь своей собственной жизни. Не захочешь ни жены, ни своей скрипочки. Заскорузнешь, зачерствеешь. Коль скоро сегодня твой брат-хозяин помыкает тобой, как хочет, и ты ходишь по струнке, так что уж говорить о будущем. Только тогда уже не будет рядом ни Казюкаса, ни Лаурукаса, ни Онуте. Онуте упорхнет из дому горе мыкать, а если и прикатит когда или пешком придет, то не за тем, чтобы с дядей поиграть, а чтобы выплакать обиды да пожалобиться на горькую судьбину. Казюкас с Лаурукасом тоже с досады перегрызутся меж собой, поцапаются с отцом, напьются в стельку, а потом того и гляди родного дядю поколотят… Дядя же и тогда будет одинок, как сейчас, и закончит свои дни, всеми забытый, где-нибудь на конюшне, натянув лишь до колен свою неизменную «пару», и найдут его там свернувшимся в клубок, с обмороженными ногами… Нет уж, Миколюкас, нечего дожидаться этого. Нужно жениться, свою семью заводить.
Но брат с невесткой не захотят впустить новую пару в гнездо, в котором и без того негде повернуться. А если бы и впустили, кому охота соваться в такую теснотищу? Разве что барина попросить, чтобы «дал позволение» жениться. А значит, сразу же определил бы надел и назначил барщинные дни. Вот было бы славно… Только чем ты на этом наделе работать будешь, чем обзаведешься, кого наймешь, коли у тебя и портов-то собственных нет? Таким голоштанникам наделов не дают. К тому же во всем старостве пустошь днем с огнем не сыщешь, чтобы так вот прямо взять да и поселиться на готовеньком. Может, в других местах и есть. Имения Патс-Памарняцкаса где только не разбросаны. Но тогда пришлось бы уйти из родной деревни, из Аужбикай, из этой низинки, с того пригорка, откуда открываются такие дали необъятные…
Нет, не достанет у Миколюкаса на это сил – покинуть родные места, этот край, где хлебнул он столько лиха. Миколюкас и сейчас не знал или просто не хотел себе признаться, почему он прикипел к этой земле всем сердцем, почему она так дорога ему и больно становилось от одной мысли, что его не будет здесь.
Миколюкас пока не признавался себе, что именно здесь вот уже целых двадцать лет он видит Северюте, дочку Пукштасов. Помнит, как ее крестили. Потом он прибегал качать ее, когда та плакала. Потом носил на руках, забавлял. Потом, уже будучи подпаском, водил гулять, а деревенская малышня стайкой увязывалась за ним. Потом вместе бывали на вечеринках – он играл, а она плясала, что ни день видел ее. Да и, наконец, в целом свете не сыщешь пригожее, сильнее, приветливее, умнее, честнее ее, послушнее родительской воле…
Миколюкас мысленно видел целые россыпи достоинств, которые, однако, даже отдаленно не давали ему подлинного представления о Северии, не раскрывали ее добродетелей и преимуществ. Как будто только сейчас, в этот душный день, когда он стоял, задумчиво опершись на ограду, все это медленно проплыло перед его мысленным взором. И у него так защемило сердце, забилось с такой силой, что Миколюкас почувствовал в руках дрожь, а из глаз хлынули слезы. Миколюкас всхлипывал, совсем как маленький Казюкас, затем, устыдившись, кинулся на сеновал, в дальний его угол, и зарылся в солому от страха, что его могут застать плачущим и начнут приставать с расспросами.
Только сейчас Миколюкас не столько осознал, сколько всем сердцем почувствовал, как близка ему стала Северюте, какую важную часть его существа она составляет и какая брешь образовалась бы в его жизни, лишись он этой девушки. Куда там брешь, в ней зиял бы целый пролет, и нечем было бы заслониться, если налетит сиверко, нечем отгородиться, если чужой животине вздумается залезть… тебе в душу. Да, теперь Миколюкасу ясно: ему жизнь не в в жизнь, если он не женится на ней, если она выйдет за другого.
И она вдруг стала ему бесконечно родной, дороже всего на свете. Ах, владей он сейчас богатствами Патс-Памарняцкаса, какой безделицей показались бы ему тогда все эти поместья, с какой легкостью швырнул бы он их к ногам Северии. На, получай, только будь моей и знай: ты мне дороже всех сокровищ мира.
Я готов отдать тебе самое солнце, потому что ты сияешь ярче солнца. Я готов достать для тебя с неба все звезды, потому что твои очи мерцают восхитительнее и приветливее всех созвездий на ясном небосклоне морозной ночью. Пусть рубят под корень нашу рощицу в низине – взамен кудрявой листвы мне останутся твои волосы…
Такую песню любви слагал в своем сердце Миколюкас, лежа ничком на соломе. Все, чем безраздельно владела Северюте, нынче по непонятной причине казалось уже не ее, а его собственностью, ибо он был настоящим хозяином этого. Притом он обладал этим богатством безраздельно, любое посягательство показалось бы ему тягчайшим преступлением против заповеди господней: не кради, или даже более того – не вожделей. Сейчас Северия казалась Миколюкасу существом, сросшимся с ним так тесно, что их невозможно было бы разъединить даже на час. Он и она – это уже единое целое, и какая разница, успели одобрить люди их союз или еще нет, – важно, что сама природа, сам бог уже соединили их, и тому, кто попытался бы отделить их друг от друга, пришлось бы разрубить их, разрезать или проделать иную мучительную операцию, и дело закончилось бы, вероятнее всего, его смертью…
Последняя картина выглядела так жутко, что Миколюкас вскочил как ошпаренный. Ну нет, сейчас он вовсе не намерен умирать, поскольку именно сейчас он был как никогда богат, переполнен и распален чем-то до невозможности. Это была безграничная радость от сознания того, что он, Миколас, который родился в деревне Аужбикай, рос рядом с Северюте и благодаря ей, скорее всего, научился играть, живет на свете, что он молод…
Взяв в руки свою любимую скрипицу, он с таким жаром ударил по струнам: «Коль охота мне работать – я тружусь», что даже барбос, безжизненно вытянувшийся под стеной клети, приподнял голову, а перепуганный петух всполошился: куд-куда, куда, куда… Молодежь тотчас высыпала на улицу и, балаганя, вприпрыжку устремилась вслед за Миколюкасом.
Едва ли не первой услышала музыку Северия и, не тратя времени на поиски подружки, поспешила на звуки одна. Бог весть почему именно в этот знойный день она и дома, и сейчас все время думала о Миколюкасе.
– Кабы не такой тощий, глаз не оторвешь, – снова и снова повторяла она. – А какой добрый! Во всем приходе другого такого не сыскать… Мы-то с ним вроде и не совсем чужие, росли вместе… А до чего робок… Мы с подружками и то между собой волю даем языку. Этот же слова грубого не скажет… А как играет! Слышь? Даже лес откликается. Может, и на моей свадьбе сыграет…
Она очутилась на пригорке, где на привычном месте уже сидел, поджав ноги, полевой кузнечик Миколюкас и стрекотал без передышки свою песенку. Кроме него, там пока никого не было. Северия, на этот раз уже без подружек, устремилась прямиком к нему. Музыкант, казалось, только и ждал этого. Он водил смычок спокойным, мужским, уверенным движением; струны скрипки гудом гудели, им вторила роща, и даже кузнечики притихли. Музыкант играл, не сводя глаз с приближающейся девушки. А она не была больше Северией Пукштайте из деревни Аужбикай, она стала как бы вторым «я» артиста, и этот двойник возвращался теперь назад в свою обитель – в сердце артиста. Едва завидев Северию на пригорке, Миколюкас так и впился в нее глазами, мысленно сокращая разделяющее их пространство, и когда она подошла совсем близко, не опустил взор, а глядел огромными, полными бесконечной радости и восторга очами прямо ей в лицо. И Северия так же доверчиво и простодушно смотрела на Миколюкаса. Глаза ее при этом были расширены точно под воздействием атропина и подернуты влагою. Так, бывало, глядела она на мать, когда заканчивала ткать полотно, когда раздавались раскаты грома или когда она метала копны: погляди, мол, сколько получилось, как красиво, как страшно, как здорово.
Они молча вели сейчас такой разговор: глянь, какая духотища, прямо дышать нечем, и все-таки жизнь, пусть ты даже обездоленный крепостной, сладостна и отрадна. Ни о чем Миколюкас сейчас не задумывался, лишь глядел неотрывно ей в глаза, как вглядывался он когда-то в просторы своей души. Отныне он открыл новые просторы, им он станет улыбаться, ими будет жить, благодаря им перестанет замечать горести и тяготы будней. Северия тоже не проронила ни слова, а лишь уселась рядом и стала полевички да незабудки срывать, в метелочку их складывать. Наконец она сказала:
– Давай я тебе, Миколюкас, эту метелку к картузу прицеплю, кучера самого Патс-Памарняцкаса с его павлиньим пером за пояс заткнешь…
И рассмеялась. Засмеялся, перестав играть, и Миколюкас, правда, не вслух, про себя. Он почувствовал, как сладостно стиснуло грудь и защекотало в горле, к которому подступил булькающий комок, и как участилось дыхание.
И больше он уже не играл. К чему? Ведь сейчас во всем его теле, в каждой его частице звучала иная музыка, которую невозможно было и выразить с помощью жалкой скрипчонки и еще более убогого искусства.
Они сидели вдвоем и ни о чем больше не говорили. Им было хорошо вместе. Так хорошо бывает распустившимся полевым цветам. Они тянутся ввысь, испускают аромат, выбрасывают в стороны листочки и никнут под тяжестью головок. Они – луговая краса, и оттого манят взоры всего живого. И ни одна букашка не минует их без того, чтобы не запечатлеть свой поцелуй, не опуститься на них передохнуть. И только бездушный человек так и жаждет сорвать его, чтобы затем, повертев бесцельно в руках, отшвырнуть в сторону, где тот увянет до срока в забвении.
Что могли сказать друг другу эти двое? Что любят один другого, что им хорошо вместе? Но ведь это и без слов понятно! Яснее ясного. Словами можно выразить или не все, или чересчур много, и этим остудить сердечный пыл. Слова что пар: вырвутся, а перемены в душе никакой.
Надсмотрщик из имения Савейкяй по прозвищу Дайся так и просиял, увидев, что деревенская молодежь еще не появилась в низинке. От духоты всех одолела какая-то медлительность. Сегодня люди шли сюда вроде бы безо всякой цели, а стоило музыке смолкнуть, как они и вовсе остановились – одни поболтать, другие цветов нарвать. Под горкой, на краю луга, продолжала сидеть все та же компания – Миколюкас Шюкшта да Северия Пукштайте. Поскольку никого постарше рядом не было, старик распорядитель мог запросто присоединиться к ним. С легким сердцем, в приподнятом настроении вышел он упругим шагом из лесу на край луга. Глаза его радостно заблестели, как будто он увидел после долгой разлуки кого-то из близких или родных. Казалось, он вот-вот бросится вперед, прижмет к груди и расцелует юную парочку. Хотя при чем тут парочка: Дайся никого не видел перед собой, кроме девушки, а парня, хотя тот сидел почти вплотную к ней, не замечал. Так не замечают сопровождающего слугу, когда хотят поздороваться с его госпожой или господином. Да и вообще на этот раз Гейше ничего больше не видел вокруг: ни величаво колышущейся ржи, ни пестрого многотравья лугов, которыми он брел сюда, ни бурого сегодня неба, ни такого же бурого тяжелого воздуха. Он видел только одну Северию, поскольку к ней единственной был прикован его внутренний взор, заменявший сейчас глаза.
Сидящие сразу же увидели вынырнувшего из рощицы завсегдатая деревенских гулянок, но при виде его им, по правде говоря, не стало ни жарко, ни холодно. Они проследили за ним глазами и подметили его легкую походку, не похожую на ту размеренную, которая отличала его в выходные дни. Они следили глазами, как он направляется прямо к ним, и почувствовали, что сегодня все преобразилось и они уже не хотят, чтобы кто-то чужой вторгался в мир, который они только что создали для себя, для себя одних, и куда они ревниво не хотели впускать постороннего – дышать одним с ними воздухом, возмущать спокойствие волшебного храма их любви.
– Дядя Гейше идет… – спокойно отметила Северия, не поднимая глаз от своего букетика, но дыхание ее все же стало учащенным.
– Распорядитель идет, – подтвердил Миколюкас, невольно оперся руками о землю и отодвинулся от Северии чуть ли не на шаг. И если перед этим он был на седьмом небе, то сейчас испытывал неловкость. Виданое ли дело? Мало того, что он, Миколюкас, будет рассиживаться в компании своего бессменного надсмотрщика, да еще по другую сторону от интересующей обоих девушки! Нет, это никуда не годится…
Миколюкас, как никто иной в старостве, сумел приноровиться к савейкскому распорядителю. Вот уже десять с лишним лет подряд он только и слышит понукающий окрик дяди Гейше: «Миколюк, сюда, Миколюк, туда». Вот уже столько лет крутится он на виду у Гейше. Но и сегодня, как, впрочем, всегда, их разделяла пропасть. Для Миколюкаса Раполас Гейше продолжал оставаться распорядителем, притеснителем, глазами и ушами Патс-Памарняцкаса. Правда, Гейше ни разу пальцем его не тронул, однако может в любой момент перетянуть плеткой за малейшую провинность. Для Гейше он был все тем же холопом, попихалой, недорослем по сравнению с ним, солидным распорядителем. Да и что могло быть общего между тем, кто приказывает, и человеком подвластным, между старым и молодым? Один выкрикивал приказания, не разбирая кому, другой кидался усердно их исполнять, даже не отметив про себя, какие глаза или усы у того, кто от имени помещика держит в руке символ крепостной власти – плеть.
Помимо почитания, которое Гейше заслужил своими достоинствами челядинца, предметом его гордости было и то, что крепостные его не на шутку боятся, а значит, слушаются, не ропщут, тотчас исполняют его волю. Выходит, в его лице помещик обзавелся таким слугой, который сумел наладить и затем поддерживать отношения между поместьем и мужиками на основе страха. Миколюкас тоже был запуган, закабален духовно. Дома им помыкало семейство брата, превратившее его в «дядю», в имении – распорядитель Гейше, превративший Миколюкаса в безропотный механизм. Вот почему даже тут, на меже, в выходной, вдали от поместья со всеми его работами, под покровом леса, где хотя бы в этот час крепостные чувствуют себя людьми, где даже Миколюкас умудрился воздвигнуть для себя замок и стать в нем королевичем, возлюбленным и любящим, – даже здесь он стремительно вскочил бы как обычно, заслышав привычное: «Миколюк, сбегай туда». Понятно теперь, почему он весь обратился в слух, ожидая очередного приказания распорядителя.
– Здравствуй, Северюте! Ты чего это, дайся, нынче одна, а подружки где же? – спросил дядя Раполас дружелюбно и даже панибратски улыбаясь и плюхнулся на землю немного поодаль, чтобы удобнее было смотреть на нее во время разговора.
– Здравствуй, дядя, – ответила Северия и потянулась губами к его руке.
Гейше залился краской. Он схватил и притянул к себе за руку девушку, чтобы Северия не смогла осуществить свое намерение, и стал шаловливо трясти и пожимать кисть.
– Тоже мне, нашла, дайся, «дядю»! Ведь и Миколюкас дома тоже дядя. Однако ты небось ни разу его так не назвала. Давай лучше хоть денек, дайся, побудем братьями, а?
Когда Раполас потянул Северию за руку, с ее колен посыпались полевички, незабудки и колокольчики, из которых она собиралась смастерить Миколюкасу метелку для картуза вместо пера.
– Северюте, а ты, дайся, просто не можешь без работы. То по грибы, то по ягоды, то за листьями… Ну, а как это называется, дайся, чем ты сейчас занята? Цветоплетение? Эвон как в траве вывалялась – ни дать ни взять наседка перед кладкой. А что? Пора бы уж. Девушки быстро стареют. А от этого только одно средство имеется – замуж надо выходить. Тогда вы не меняетесь до сорока пяти и старше, когда уже, дайся, и впрямь подходит старость и трудно кого-нибудь обмануть. А может, ты уже собралась за какого-нибудь безусого?
Гейше изъяснялся совсем не так, как обычно, когда он сгонял людей на работу. Он вел разговор с ухажерской бравадой и при этом обжигал девушку взглядом, так и пронзал насквозь, будто шилом, и его игривое настроение передалось ей.
– Братец дядя сегодня в хорошем настроении. Чему радуешься? Разве что сам надумал жениться на какой-нибудь «тетёхе-дурёхе»? Тоже не помешало бы против старости, раз уж ты говоришь, что помогает.
– Ха-ха-ха! – запрокинув голову, громко, от души расхохотался Гейше и точно крыльями ветряка замахал обеими руками над головой, будто вознамерился на радостях кувыркнуться, как это делают подпаски.
Его непритворный смех заразил Северию и передался Миколюкасу. Осклабился и он, но не той улыбкой, которой улыбался своим мечтаниям, а скорее ощерил в ухмылке зубы наподобие дурковатого селянина, с которым завел беседу господин, а тот или робеет, или просто не знает, что сказать в ответ. Так улыбается обычно больной на голову человек.
– Послушай, Северия! Говорят, ты в этом лесу первая грибница, все первые отборные грибы – твои. Неужто тебе, дайся, не страшно отправляться спозаранку в лес? – продолжил разговор Гейше.
– А чего мне бояться? Лес-то знакомый, все стежки-дорожки мною исхожены, к тому же в любой чащобе солнце увидишь. Оно вон с той стороны восходит, над околицей у нас в деревне. Топай в ту сторону прямиком и выйдешь, куда следует.
– Да, но солнце-то разве все время светит?
– Невелика беда, если и не туда забредешь – пару лишних верст отмахаешь, всего-то и делов.
– Ну, а если тебя там волк, медведь – ам! – что тогда? – припугнул Гейше Северию, как пугают малышей.
– Где уж в нашем лесу волкам да медведям пристанище найти! Нет их тут. А остальному зверью гусятины да курятины хватает. На что им еще девчатина?
Гейше снова расхохотался, и, услышав этот истерический смех, слушатели невольно вздрогнули. Северия же совсем развеселилась.
– Заблуждаешься, душенька, зря ты, дайся, думаешь, что в лесу не попадаются любители девчатины… Не побрезговала бы, дайся, и злая рысь цапнуть, а уж если паренек навстречу попадется, он-то пожаднее рыси будет…
– По правде говоря, пареньки мне в лесу пока не попадались. В такую рань только я одна и встаю, а они знай бока пролеживают или чего доброго просто в лес соваться робеют, не то что я, девушка. Что и говорить, с рысью шутки плохи, может цапнуть как следует. Но ведь и кошка наша тоже царапается ничуть не хуже, а она вдвое поменьше будет. Только для этого ее разозлить нужно, не иначе. А вообще-то рысь боязлива, не храбрее куницы. От людей хоронится, никогда наперерез не выскочит.
– Так ты что же, дайся, живьем эту рысь видела? – ахнул от удивления Гейше.
– А то как же! – оживленно перебила его Северия. – Рысь ведь вместе с крепостными встает, на зорьке, затем охотится до завтрака, потом перекусит немного и на боковую, а когда солнышко до ее норы доберется, она оттуда вылезает и давай резвиться. Приметила я в нашем лесу одну такую нору, сколько раз поглазеть на нее ходила. Рыси эти, хоть и здоровущие, а резвятся не хуже белок. А уж до чего ловки! Как пустятся вдогонку друг за дружкой вокруг здоровенной сосны – да не по низу, а все по дереву норовят, виток за витком, выше, выше, аж в глазах рябит. Смехота! Давеча я не утерпела – и хлоп в ладоши. А те двое – сверху шасть и напротив меня шлепнулись: только зырк-зырк в мою сторону, да так жутко, так страшно; ну, думаю, сейчас набросятся, а они шмыг в чащу – и были таковы. Красивые зверушки, ничего не скажешь, только отчего они на других так озлоблены, коли друг с дружкой играют – просто загляденье? Вот бы прыгнули мне на руки когда-нибудь, как наша кошка, то-то я бы с ними наигралась…
Северюте продолжала беззаботно щебетать, собирая рассыпавшиеся травки и не обращая внимания на то, какое впечатление производит ее рассказ.
– Брось чепуху молоть! Ты что, дайся, ведьмой заделалась, с лешими играть вздумала, – боязливо перебил ее Дайся.
Страх страхом, а повествование девушки окончательно покорило ее слушателей. Миколюкас стал, как и прежде, улыбаться – своим мыслям о королевстве, в котором безраздельно господствует королевна, как выяснилось, лесная кудесница. Гейше пожирал глазами девушку, которая так же прекрасно чувствовала себя среди безобидных невинных кузнечиков на лугу – этом разостланном ковре, – как и в дремучем лесу наедине с диким зверьем.
– Я по вашим лицам вижу, что вас в те рысьи владения за грибами на аркане не затащишь, – поддела Северия собеседников.
Миколюкас – тот ничего, смолчал, зато Гейше был уязвлен. Нахмурясь он буркнул:
– Это еще как сказать…
– Давай побьемся об заклад! – подзадорила его Северия.
– Пожалуй, на спор рискованно ни свет ни заря тащиться в лес, ведь не только звери, но и злые духи уже будут на ногах. Но если заклад стоит того, я согласен.
– Так на что спорим? – не унималась Северия.
– Да хотя бы на руку девушки, которую я люблю. Вот скажи она мне: «Приходи в кромешную темень в непролазную чащобу, в самую глухомань, если хочешь заполучить меня», я пришел бы.
– Не слишком ли дорогая цена? Не проще ли придти и посвататься к своей милой? Она и так согласится.
– Кабы знать заранее, другое дело. А теперь вот придется хитрить-мудрить…
И улучив минуту, когда Миколюкас отвернулся, он шепнул Северии: