Текст книги "Немой"
Автор книги: Вайжгантас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
– Отец, вы чего молчите? – ткнул его в бок Винцас. – С чего начнем, чем кончим? Как говорят в таких случаях, «без чего не согласимся и домой умчимся».
Крестный Ваурус сидел сгорбившись, будто под тяжестью возложенной на него задачи, ни дать, ни взять согнутый указательный палец. Но вдруг он разогнулся и пророческим жестом выпрямил свой длинный заскорузлый палец, напоминающий заборный кол.
– Ты делай свое дело, а я свое. Ты знай девице зубы заговаривай, а все остальное оставь мне, коль скоро решился однажды вывезти. Уж и не знаю, сколько я выторгую, а заломить подороже, это мы можем, потому как сколько с них ни потребуй, молодому Каняве из деревни Таузай все будет мало… А что? Разве ты сейчас не господин? Разве твой двор не поместье? Какие могут быть препоны? Теперь тебя, почитай, и за десять тысяч не купишь. Да и за такую цену не стоило бы двор из рук выпускать – это же золотое яблочко; разве что в обмен на настоящее поместье.
Винцас не возражал. Он и сам уже давно догадывался о своей «ценности», как сказал ему один умник, побывавший в городе. Только Винцас держал рот на замке, ждал, пока соседи своим умом до этого дойдут. А сейчас все стало на свои места.
Вот Онте прямо-таки бояться его стал и отнекивался бы отчаянно, скажи ему кто-нибудь: «Дурачок, ведь это же ты построил эти хоромы!» – как не согласился бы рабочий, таскавший на верхотуру кирпичи, с тем, что он своими руками уложил их чуть не до поднебесья, пока голову не задерешь, и верха не увидишь.
Что до соседей, то они стали робеть перед вчерашним Венце, картузы перед ним снимать и величать Винцентасом, а молодежь сторонилась его, поскольку он уже превратился для нее в дядю.
Роли Винцаса менялись слишком быстро. Казалось, только вчера он был ребенком у своих воспитателей, и вдруг на тебе – хозяин, владелец двора, хоть и Робинзон. Как во сне. Прошлой осенью грош ему была цена, а нынче, слышь-ка, что кум Ваурус говорит – тысячами дело пахнет, да и соседи, судя по всему, с этим согласны.
И все же Винцас только напустил на себя баронский вид, когда, откинувшись на обитую мягкой кожей спинку сиденья, застыл неподвижно в повозке как столб.
На самом же деле ему почему-то хотелось сейчас плакать. Всем своим существом он чувствовал, что делает серьезный или, не исключено, даже опасный шаг – от ребенка к мужчине – и лишается чего-то прекрасного, отрадного как для своих сверстников, так и для тех, кто помоложе или постарше него, – молодости. Покуда он был «молодой», понимай неженатый, его обуревали, теснясь густым роем, надежды: надеялся он сам, лелеяли надежды насчет него, принца, девушки, надеялись заполучить славного зятя родители подрастающих дочерей. Нынче же как бы спадает вмиг некий покров, и Винцас предстает перед всеми, как чучело на масленицу – уже без одежды, один лишь остов, покрытый стеблями да соломой.
От него не остается больше ничего, что давало бы пищу для зависти и выискивания новых изъянов – повода для пересудов. А кого ж еще будешь оговаривать, кому завидовать, как не тем, кто стоит выше тебя, кто светит ярче, о ком слава громче, ну, кем все интересуются, а укусить не могут? Неужто Онте…
– А знаете, крестный, что я сейчас чувствую?
– Ну-ну, что? – удивился старичок. Что еще можно чувствовать, кроме той работы, которую делаешь? Сделаешь ее, прочувствуешь, примешься за другую.
– Я, крестный, чувствую себя так, будто рублю ветку, на которой сидел до сих пор. По правде говоря, она была не толстой, зато гибкой: гнулась, но не ломалась. А нынче вы меня сажаете пусть на толстенную, однако непрочную: она, не погнувшись, сломается и погубит меня. Вот и еду я сейчас словно не за тем, чтобы получить, а чтобы потерять. Чует мое сердце, крестный, что я могу скорее пасть, чем вознестись, ведь если бы я ежегодно поднимался так, как в нынешнем году, то мог бы разве что царский престол унаследовать.
– Есть высокие места и без царского трона. Мы-то людишки серые, оттого нужны нам удальцы и разумники разных мастей, – успокоил Винцаса крестный Ваурус.
Однако Винцас не успокоился. Он страшился того, что жизненный поток подхватил и несет его, как мощное течение реки щепку, не спрашивая, хочет ли он плыть в этом направлении. Взять хотя бы его женитьбу. Он чувствует непреодолимое желание создать такую семью, какая ему предназначена кем-то, а не избрана им по собственной воле. Выбор, сватовство – ведь человек только пускает пыль в глаза себе и остальным. А зачем это нужно, люди и сами не знают. Разве он, Винцас, выбирал себе Уршулю из множества невинных и милых девушек? Ничуть не бывало. Бросилась ему в глаза, а от глаз ринулась куда-то в глубины души и там сплавилась с его существом. Сейчас-то при всем желании их не разъединишь, до таких операций пока никакие хирурги не додумались. Других женщин он словно и не замечал вовсе, не испытывал никакой тяги ни к одной из них, а сколько их, красивых и богатых, двусмысленно улыбалось ему, строило глазки.
Винцас с первого взгляда почувствовал, что Уршуля предназначена для него, на его блаженство или погибель. С тех пор он ни разу не усомнился, что она вполне может достаться и другому. Винцас был уверен: не достанется, оттого и не видел нужды в том, чтобы объявлять и самой Уршуле, и ее родителям о своем желании вступить с ней в брачный союз, хотя уже весь свет догадывался об этом.
Целый год, иначе говоря, с тех пор, как Винцас стал вить себе уютное гнездышко, его жизнь подсознательно была подчинена новой силе, словно воображение его было озарено неким небесным сиянием, которое мало-помалу заслоняло собой все остальное. Это только казалось, что он сколачивает хозяйство, – на самом же деле он трудился-батрачил под действием этого сияния, творил по его велению; творил, ибо чувствовал себя переполненным чем-то, и притом настолько, что ему непременно нужно было с кем-нибудь поделиться этим, отдать всего себя кому-то.
Винцас Канява давно чувствовал свою неразделимость, способность делать только что-то одно, отдать всю свою душу кому-то одному. Поэтому и чувство любви, как ему казалось, захватит его целиком, и ни с кем другим он им не поделится. Канява спешил-торопился, не различая ни дня, ни ночи, чтобы избавиться от строительной работы и сдаться в плен другой силе; и не у кого было ему спросить, на счастье или несчастье, поскольку это ни от кого не зависело.
Онте никакие видения не навещали. Он в своем обручении добрался до закономерного конца; все уже, можно сказать, лежало у него за пазухой, оставалось сунуть туда руку, вытащить и удивиться. Онте оставался верен себе: стихийно тянулся туда же, куда и Винцас, только делал это без долгих размышлений и душевного сумбура. Отдай природе то, что ты ей должен, и дело с концом, а об остальном пусть господь бог заботится.
Все это сообщало Онте особое настроение, которое отражалось на всем его существе; даже глядя на его спину, можно было догадаться, что он беспредельно доволен. Онте сидел впереди, наряженный, как на праздник, в новую суконную пару, – круглый и грузный, как мешок с половой или плетуха. Сзади невозможно было различить очертания стана и плеч со вдавленной между ними крупной головой. Если бы тень такой безголовой фигуры увидели в старину на стене в сочельник, Онте суждено было бы умереть в тот же год, но он продолжал жить, не зная болезней, пренебрегая трудностями рабочей поры. Ему лишь бы дали поесть, а там для любой работы сгодится. Работа не отнимала у него много сил, он даже раздобрел. Сидящий на облучке Онте был исполнен такого же величия, что и его хозяин, который сидел сзади; оба знали себе цену, только Винцас имел самостоятельное мнение, а Онте был добавком Канявы: Онте прекрасно понимал, что не зря едет третьим в «залёты»: он полагал, что в решающий момент навалится, сидя за столом, всей тяжестью своего тела на одну чашу весов, на которых будут взвешивать корма или что-нибудь в этом роде, и она вместе с Уршулей и ее приданым перевесит в сторону его любимого хозяина. Онте был несознательным элементом, а Винцас – сознательным.
Тройственный союз был всерьез настроен совершить нападение на Берташюсов и выиграть не только Уршулю, но и чуть ли не все их добро.
А в это время Берташюсы с нетерпением ждали сватов из деревни Таузай. Им стало даже не по себе, тревожно: оказывается, чуть ли не целый год люди судачат о парочке, кое-кто задает им, родителям, двусмысленные вопросы, а они знать ничего не знают. И даже сама Уршуля была в неведении, хотя ясно видела, как любит и ждет ее Винцялис.
Ничего удивительного поэтому, что когда они в конце концов увидели въезжающих во двор сватов, то так и просияли, а у Уршули внутри что-то екнуло от волнения. Берташюсы знали, какие дела провернул молодой Канява-Робинзон в своей деревне, какую усадьбу там отгрохал, какими замечательными оказались его родственники, однако никому не довелось разглядеть вблизи, сколь хорош был жених. Все трое, сваты и жених, были чем-то похожи, хотя и отличались друг от друга: сват своей почтенной старостью и приятным благородством, приобретаемым благодаря исключительно честному образу жизни; возница своим шестипудовым дородством, приобретенным у доброго хозяина; сам принц – своим точеным станом. Винцас был длинный, как полевой мятлик, но сложен из таких костей, на которые со временем и при хороших условиях можно нацепить столько же мяса, сколько сейчас его было на Онтином костяке. А лицо жениха светилось чистотой и розовым цветом юности, который не тронули еще ни нужда, ни распутный образ жизни. Пригож он был, точно наяву пригрезился, и все домочадцы не могли оторвать от него глаз. К тому же ходили слухи, что юноша еще и воспитан, не то что деревенские парни, которые только и знают, что свинячить в корчме: горькой он в рот не брал, а махорки, как старовер, на дух не переносил. Право же, что за счастье ждало будущую хозяйку дома!
Винцас хоть и не пил, но хмельное не хулил, да он в нем пока и не нуждался: не унаследовал пристрастия к нему от родителей, не требовалось спиртное и в качестве посредника во время приятных развлечений. Однако Венце чувствовал, что ни добрых отношений с соседями, ни помощника подешевле ему без горькой не сладить. Харчи у жемайтов, слава богу, имеются, сала и сами могут нашкварить, а вот того, что щекочет нёбо, что кровь подогревает, у них нет. В своей жизни Венце отвел спиртному соответствующее место и в свое время тайком даже от крестного Вауруса сделал в погребе довольно солидные запасы: две бочки баварского пива и множество всяких бутылок с горькими и сладкими напитками, пожалуй, даже больше, чем требовалось для дела.
Похоже, соседи так много сделали для Винцаса, что он не пожалел бы выставить для них на свое новоселье две бочки водки: что уж тогда говорить о том, если новоселье совпадет со свадьбой? Потребуется двойное угощение.
Винцас толком не знал, что за тесть и теща у него будут, сильно ли любят выпить, или не очень, однако предполагал, что они такие же, как и все, а именно: только и ждут повода угоститься за чужой счет. У самого Винцаса не было нужды ехать из дому со своим питьем – тремя бутылками крепкого хмельного лишь за тем, чтобы напиться; таков уж был церемониал сватовства – требовалось начать с выпивки.
Берташене уставила стол закусками, как же тут сватам не внести разнообразие. И вот крестный Ваурус, между прочим, трезвенник, заметив, что жених подмигнул ему, немедленно украсил стол странными на вид бутылками: они были какие-то крученые, перекошенные и каждая светилась своим цветом – одна прозрачным хрусталем белела, другая кровью алела, а третья как настоящая рута зеленела.
Этим ловким трюком предполагалось склонить на свою сторону даже непьющих, даже самых молодых – так сказать, проникнуть через глаза к сердцам, чтобы смягчить их, заставить людей расщедриться.
Трезвенник Ваурус, которому ни разу не доводилось играть роль тамады, считал, что он уже с ней справился, как только выставил бутылки; однако ни открыть их, ни предложить тост он так и не сумел. И старик умыл руки, усевшись далеко от стола, где-то посредине лавки, как чужой дядька, которого, правда, не гонят из компании, но и не тянут за рукав, приглашая поближе.
Обязанности тамады пришлось исполнять самому Винцасу. Он оказался расторопным и способным на выдумку: хлопнул дном о ладонь, и слабые пробки, тихонько вскрикнув от испуга, повыскакивали из горлышек под стол. Хочешь не хочешь, придется выпить все три бутылки, чтобы вино не испарилось.
Завладев рюмкой, Винцас безмерно развеселился, в глазах его засветились веселые лучики и расположение ко всем; вряд ли кто-нибудь сейчас осмелился бы отодвинуть от себя рюмку. Винцас приветливо угощал хозяев то из одной, то из другой, то из третьей бутылки. С угощением расправлялись дружно. Жених пылал, как факел – так раскраснелись его щеки, он стал еще пригожей.
Поднялся радостный гомон; не отставали от других и хозяин с хозяйкой, и тогда Винцас вдруг стал играть роль этакого хвата. Он все время что-то горланил и под конец стал выкрикивать здравицы, похваляться, какой он, дескать, смекалистый в работе, какой богатый. Канява говорил так, будто никто не знал, что он за человек. Онте почувствовал омерзение: таким он своего хозяина еще не видел.
Еще неприятнее ему стало, когда Винцас принялся дерзить, грубо тискать Уршулю, прижимать ее всем телом к стене так, что бедняжка не знала куда деваться от стыда. Жених нес похабщину, как последний деревенский ухарь, неотесанный невежа, не видевший света и утративший всякий стыд. Это был кто-то, вовсе непохожий на молодого таузайского Каняву; ни Онте, ни крестный Ваурус не верили, что это происходит на самом деле, и мучались, как в кошмарном сне.
Страдали и старики Берташюсы, которым это застолье успело порядком надоесть, хотя пьяные или пьянствующие сваты были для них обычным зрелищем. Только молодежь охотно училась тому, как следует жить и вести себя, чтобы не осрамить имя жемайта; для нее этот урок не пройдет даром. И все-таки даже ей прославленный Канява показался самым заурядным деревенским парнем. Венце не узнал бы себя, доведись ему трезвым оком взглянуть на себя со стороны.
У обоих Берташюсов мелькнула та же мысль: «Говорили, непьющий, а у нас заливает не хуже других. Что толку с его добра, коли он все равно все спустит? Экие фабрики затеял, наделает долгов; молодой, мог бы постепенно рассчитаться, но ведь будет пить, вечно сидеть в долгу, и Уршуле тогда не позавидуешь». Оставив Винцаса озорничать с молодежью, старики посадили ближе к столу свата Вауруса и Онте (им уже было известно, как дружен он с крестником), стали угощать их закусками и совещаться о том, что неизбежно перед обручением – о приданом.
– Так чего же, дорогой сваток, пожелаешь в придачу к принцессе в свой дворец? – без обиняков спросил суровый Берташюс, шлепнув легонько Вауруса по бедру.
Момент наступил что ни на есть критический; неважный знаток душ, Ваурус хватил через край и потерпел полное поражение. По его соображениям, следовало начать со многого, тогда можно и уступить много и все равно останется много. Внешний облик Вауруса за то короткое время, когда он почувствовал ответственность за благосостояние крестника, зависящее от приданого, мгновенно изменился: по-детски невинная мина сменилась ястребиным выражением лица: губы хищно растянулись, нос заострился, глаза алчно заблестели.
– Десять тысяч, папаша, и ни рублика меньше…
Берташюс скорее не рассердился, а удивился: сват вроде бы не был пьян.
– Давай-ка, сваток, потолкуем серьезно. Шутки в сторону, – сказал он.
Для крестного Вауруса наступил удобный момент вернуться к разумному «померию»[23]23
Pomerium (лат.) – граница, рубеж.
[Закрыть]. Но он решил доказать все же серьезность своего требования.
– Сами, небось, уважаемые тестюшки, знаете, в какое поместье свою красавицу отпускаете. Красивой птичке и гнездышко красивое, но и там неудобно без мягкой постельки.
Ваурусом овладело сватовское вдохновение. Он заговорил поэтическим слогом, песенным стилем. Крестный только прикидывался скромным, неопытным сватом – своим красноречием он мог заткнуть за пояс заправского свата.
– Да что ж тут удивительного? Двое достойных друг друга молодых людей вступают в жизнь на равных. Да и сами-то вы, уважаемый тестенек, взяли бы в зятья сынка Канявы меньше, чем за десять тысяч, а? – отрезал старик, устрашающе глядя на своих жертв.
– Мать честная: десять тысяч. Разве что всех нас пусть берет в придачу к таким деньгам, ведь остальным-то ничегошеньки не останется, – сокрушенно сказала Берташене. – Или придется побираться, как погорельцам каким-нибудь.
– Ну, ну, тещенька, вы немножко больше стоите. Из-за этих десяти тысяч по миру ходить не стоит. Ну, а для других детей снова прикопите… Да ведь мы вовсе не требуем все сразу: четыре тысчонки наличными, а остальное векселями, с выплатой хоть и через пятнадцать лет…
– Что накопили, все вам пришлось бы отдать. Вы что, новую повинность изобрели или как? Послушай, сват: мы без возражений отдадим долю своей старшей дочери, но при этом сами, без вашей помощи в собственном кармане разберемся. Теперь же в нем всего-навсего тысяча, да и ту целиком отдадим вам в руки. Половина этой суммы, надеюсь, «накопится» по вашему велению весной, когда подорожает хлеб. Получите и это. А о большем и речи не может быть, – сказал Берташюс, вставая и озираясь якобы в поисках картуза. Это могло означать одно: я предпочитаю отправиться сейчас в хлев задать корма скотине, вы же сочтите за лучшее убраться восвояси со своим окосевшим женихом.
Ваурус перепугался: он почувствовал себя виноватым за то, что сорвал сватовство, и моментально смягчился, а птичье выражение его лица снова сменилось другим. Он по-приятельски усадил Берташюса назад, на лавку.
– Ну, цыгану воровать, старику привирать. Свату на слово не всегда верят. Раз вы мне не поверите, то я вам поверю: с деньгами покончено, договорились. По рукам! – и взяв ладонь Берташюса, сват звонко похлопал по ней своей пятерней.
Это произвело на всех присутствующих самое благоприятное впечатление: было ясно – соглашение достигнуто и свадьба не расстроится. Все окружили стол, ожидая, чем же закончится дело.
Берташюсы почувствовали себя крайне польщенными такой уступчивостью и оттого стали добавлять самое необходимое.
– Дадим всего чего. Доброго коня…
– И кобылу породистую, – добавил Ваурус. – Новую телегу…
– С дубовым вальком и таким же дышлом…
– Четырех дойных коров…
– И телку.
– Пяток овец…
– И барана.
Это развеселило остальных домочадцев. Они тоже стали в шутку предлагать свое.
– Четырех гусынь.
– И гусака.
– А еще хохлатку…
– И петуха.
– И котика мышей ловить.
– И песика, чтобы все это от злых людей стеречь.
Ваурус же принял это за чистую монету и повторял следом, загибая пальцы. Подумает-подумает и добавляет еще что-нибудь; подумает-подумает и снова добавляет. Несмотря на настойчивые напоминания, сват совсем забыл о еде. Он был как одержимый. Сам не понимал, откуда у него взялась речистость. Сейчас он всячески старался оправдать свои требования.
– А что? Разве он не единственный сын? Братьям, что ли, да дядьям долю выделять? Или сестрам на приданое? Или злосчастным старикам на доживание отдать, а потом дожидаться, когда их бог приберет? Или свекруха, золовка голову станут морочить? Ведь двое их всего, свободны как птицы, что имеют – все им принадлежит; не придется в кулак свистеть да бояться, чтобы кто-нибудь не отнял или на твое не позарился. Дома грязи нет, и в костел дорога ведь хорошая. Кстати, у нас до него рукой подать, и большачок к нему ведет утрамбованный…
Не было конца перечислению всех достоинств жениха, оттого кое-какие прибавки по мелочам не произвели впечатления: сбруя еще для одной пары лошадей, уздечка еще для одного коня, скромный недоуздок для другого, только с удилами, еще пять березовых метел овин и сарай подметать, и еще один совок, и еще одно корытце и тесло, и еще пара граблей сено сгребать, а одни железные – грядки ровнять…
Онте только удивлялся и ел, ел и удивлялся, что за умная голова этот старик Ваурус. Коль скоро Берташюсы его послушаются, у них с Винцентасом не будет ни забот, ни хлопот о прибавлении хозяйства.
Ваурус, войдя в раж, мог бы и последнюю рубаху с Берташюсов снять, но разразился скандал. Хмельной Винцас, который успел уже сильно позабавить всех, наговорить с три короба, под конец пустился танцевать казачок и так разошелся, что те, кто находился в хозяйственной избе и на кухне, тоже высыпали поглядеть на эту комедию. Он плясал до тех пор, пока у него не закружилась голова и он не растянулся на полу, обводя осоловелыми глазами стоявших вокруг людей. На мгновение у Винцаса промелькнула все же трезвая мысль, что он жалкий комедиант – куда только девалась его хозяйская степенность – и жених разозлился, но не на себя, а на собравшихся, оскорбился за то, что они позволили себе смеяться над ним. А публика смеялась без задней мысли и не над ним, а над коленцами, которые он выкидывал. Винцас обругал всех, обозвал дураками и стал устраиваться на ночлег прямо тут, на полу. Это стало знаком, что пора возвращаться, поскольку и сват, по правде говоря, уже не знал, чего требовать. Крестный Ваурус поднял своего скандалиста-крестника и вывел во двор, чтобы везти домой. В сенях он спохватился, что назвал еще не все, и, повернувшись, крикнул через плечо:
– А еще станок, прялку… – но никто уже не слышал его в гомоне, поднявшемся в связи с проводами.
Винцас сидел в повозке и только сейчас вспомнил, что ни с кем не попрощался. Он снял шляпу, помахал ею кому-то и просипел:
– Про-щай, Ур-шу-ля…
А Уршуля укрылась за спинами братцев – такой разнесчастной она не была за всю свою короткую жизнь. Рисовавшееся ей высочайшее счастье с любимым дружком, нате вам, было испоганено и стало настоящим жупелом. Будущее блаженство представлялось ей теперь точно таким же. Все связанные с женихом грезы рассеялись, осталась проза обыденной жизни – намерение сойтись в пару.
Когда лошади тронулись и бричку стало покачивать на рессорах, вокруг Винцаса тоже все закачалось, заколыхалось, в ушах зашумело. Ему стало плохо, к горлу подступила тошнота, и жених, не соображая, что делает, или просто не сумев свеситься с брички, громко вырвал прямо на себя, на свою с иголочки одежду. Это повторилось за всю дорогу трижды. Похоже было, что Винцас и впрямь отравился, все его члены закоченели. Ни голова, ни руки не слушались его, они мотались, как развязанные путы. Голова раскалывалась на части от боли, живот подводило, мучала жажда, и он готов был выпить целый колодец, попадись тот на его пути. И его спутники должны были раздобыть для него воды.
– Смешал, видать, дурачок. Еще не наторел пить, чтобы не напиваться… – попытался найти оправдание крестнику Ваурус. Но когда он обтер крестного сына от блевотины, когда раздел его дома, стащив даже исподнее, то сам ввалился к своей старухе, шатаясь, как пьяный.
– Такой кошмар, мать, хотя сколько я уже этих пьяниц видел, – закончил он свой рассказ о том, как напился Винцас.
Оба они перепугались, будто предугадывая заранее грозящий крестнику мучительный недуг.
– Пресвятая богоматерь, спаси его! – воскликнула мягкосердечная, но горячая Ваурувене, широко раскинув руки перед образом богоматери, и застыла в этой позе наподобие монаха-францисканца перед распятием. Бражничество Винцаса выглядело в их глазах настолько глупо и отвратительно, что вряд ли он смог бы когда-нибудь заслужить прежний почет и признание. Заслуживал он их, бедняжка, завоевывал и в одночасье все по-глупому растерял. Как растравились у Ваурусов сердечки, так и не нашли они, бедненькие, утешения: отныне старики до конца жизни не могли быть уверены, что их крестнику удастся возродить былую незапятнанную честь. Крестным родителям постоянно мерещилось печальное будущее Венце, виной которого станет не что иное, как пьянство. И пусть пьяное паскудство Винцаса пришлось сносить крестному Ваурусу и дружку Онте, пусть все это останется в своих стенах, но ведь немало дурости натворено и в доме Берташюсов. Хорошо еще, что люди они умные и примут все происшедшее за глупые выходки неоперившегося юнца. Онте, и тот не снес бы, назови кто-нибудь его, пусть даже не бог весть какой, умишко слабым.
Ближе к обеду крестный Ваурус приотворил дверь каморки Винцаса и обнаружил его лежащим пластом на постели, почти в том же положении, в каком он оставил его вчера.
– Как ты думаешь, крестный, расколется затылок или не расколется? – совершенно серьезным тоном и с таким же выражением лица спросил больной вошедшего.
Он был до голубизны бледный, как сыворотка; волосы сбились, губы запеклись. При виде такого зрелища у крестного задрожали от жалости губы. Он сбегал за холодной водой и, смочив полотенце, стал прикладывать его к голове похмельного крестника. А сам между тем приговаривал:
– Голова-то не расколется – она твердая, ее и в пьяной драке с трудом размозжить можно. Но если это будет повторяться, то расколются честь и признание, все твое добро, твое здоровье; расколется и счастье твоей подруги Уршули…
Винцас слушал мрачные пророчества своего крестного с выражением ужаса в глазах. Затем внезапно вскочил с кровати, с треском грохнувшись голыми коленками на пол, застыл перед распятием, которое первым поместил в своем доме, и с жаркой убежденностью произнес:
– Господи Иисусе, прости меня на сей раз! Больше такого не будет. Во имя отца, сына и святого духа.
– Аминь! – проникновенно ответил крестный Ваурус, и у него точно камень свалился с души.
– Хвала господу богу и пресвятой богородице! – поддакнула и Ваурувене, когда муж рассказал ей обо всем.
– Не буду я ее больше пить – не по моей это голове! – не раз повторял Винцас свой зарок и остальным, даже тем, кто не видел его пьяным.
Охваченный тревогой, Винцас сразу же после выздоровления помчался верхом к Берташюсам и, едва поздоровавшись, снова стал на колени перед своей Уршулей – всхлипывая, он снова и снова обещал ей не напиваться больше, не омрачать свое и ее счастье водкой.